ДЕНИЗА ЭРПЕН – СЮЗАННЕ ЭРПЕН 6 глава




– Он очень мучился? – спросила она у госпожи Эрпен. – Вы находились при нем в роковые минуты?

– Увы, нет, – ответила госпожа Эрпен. – Я была в Руане; мамочка очень больна.

Она избегала взглядов Денизы, а та, не сказав ни слова, вышла из комнаты. Теперь госпожа Эрпен могла спокойнее продолжить рассказ. Она повторила версию, сообщенную Эжени:

– Горничная и кухарка услыхали крики. Они прибежали. Бедный Луи держался за грудь и говорил: «Кончено… умираю». Последним его словом было: «Жермена». Это для меня большое утешение. Какая страшная утрата! Он всегда был для меня руководителем, опорой.

Она умолкла, а старые дамы, помолчав, невольно обратились к другой теме, которою в то время были заняты в Пон‑де‑Лэре все умы.

– Вы слышали, что младшая Ромийи разводится? – как бы вскользь прошептала госпожа Кенэ.

– Как же, слышала, – ответила старая госпожа Эрпен, и мрачный тон ее голоса прозвучал вразрез с живым любопытством, сквозившим в ее словах. – Слышала. Это прямо‑таки невероятно. Оказывается, во время войны…

Разговор настолько оживился, что гостьи позабыли о шепоте; вдова тоже приняла в нем участие. Все три уже почти хохотали, но тут Эжени доложила о приходе госпожи Пельто. На лицах дам, словно по уговору, сразу же появилось благопристойное, скорбное выражение. Госпожа Эрпен встала навстречу вошедшей, и та долго целовала ее.

– Я уже приходила утром, – сказала она. – Какое горе! Вас не было дома?

– Увы, – ответила госпожа Эрпен, – я была в Руане у моей бедной мамочки.

Она вновь повторила принятую версию смерти господина Эрпена, а госпожа Пельто, уже слышавшая ее от Эжени, не без тайного удовлетворения отметила, что рассказы сходятся точь‑в‑точь. Несколько минут спустя заговорили о разводе супругов Ромийи. Когда госпожа Пельто поднялась, госпожа Эрпен сказала ей вполголоса и как нечто не имеющее особого значения, что после похорон ей надо будет повидаться с мэтром Пельто.

Дениза оставила при отце Шарлотту, а сама села писать Жаку.

 

«Бывают дни, когда доходишь до самого дна и тщетно отбиваешься от всего, что низменно и подло. Сегодня для меня был именно такой день. Я в отчаянии. Кроме тебя, у меня нет никого на свете. Я действительно, как говорила мадемуазель Обер, „атом, брошенный в безмерное пространство“, – жалкий крохотный атом, который терзают, мучают, попирают и люди и обстоятельства. Я никогда не думала, что можно быть до того одинокой, до того жалкой в своем одиночестве…»

 

В это мгновение Эжени постучалась в дверь и сказала, что мать просит ее в гостиную, приехала тетя Марта.

 

XXII

 

Уже три дня Луи Эрпен покоился на кладбище, под свежей, еще рыхлой землей. Госпожа Эрпен облеклась в траурный креп и хранила жалобно‑кроткий вид. Жители городка ценили ее старания изъявлять скорбь в строгом соответствии с установленными правилами и относились к ней благожелательно. Она тщательно избегала малейшего повода к конфликту с дочерьми. Чтобы предотвратить тягостные объяснения, она выписала из Руана госпожу д’Оккенвиль: в ее присутствии девочки, при всей своей черствости, не станут высказываться свободно, а в трудные минуты старуха будет выручать ее, рассказывая о походах Адеома и о продаже замка Тюисиньоль. На шестой день, часов в десять утра, когда Жермена принимала ванну, в дверь кто‑то постучался.

– Что такое? – спросила она.

– Это я, Дениза.

– Я в ванне. Что тебе? Разве нельзя подождать?

– Нет.

– Входи.

Дениза остановилась в нескольких шагах от ванны. Она была очень бледна, и эта бледность еще подчеркивалась черным платьем. Она взглянула на мать и помолчала, задержав взор на линии ее плеч. Как еще моложава эта женщина!

– Что ты хочешь? – сказала госпожа Эрпен с заметной тревогой.

– Мама, уже три дня я тщетно ищу случая переговорить с вами. Вы каждый раз уклоняетесь. Вы ставите кого‑нибудь между нами. Вы избегаете разговора. Почему? Мне надо знать. Мне с сестрами необходимо принять решения.

Госпожа Эрпен машинально намыливала шею и руки.

– Какие решения? – спросила она. – Не понимаю.

– Это необходимо, мама. Вы, конечно, выйдете за доктора Герена замуж?

Госпожа Эрпен выронила мыло. Жестокая прямолинейность дочери пугала ее. Она была из числа женщин, которые не любят, чтобы о некоторых вещах говорилось все до конца.

– Но послушай, Дениза! Я тебя просто не узнаю. Ты всегда была очень тактична. Как можешь ты задавать подобные вопросы в такой момент? Уверяю тебя, я и не помышляю о замужестве, когда твой отец только что скончался.

– Значит, вы совсем не выйдете за доктора Герена?

– Этого я не говорю… Совершенно очевидно, – раз уж ты заговорила об этом, что в ваших же, твоих с сестрами, интересах, чтобы у нас дома со временем вновь появился мужчина… Благодаря вашему незабвенному папочке, который всегда мною руководил, я не привыкла заниматься делами; поэтому придется подумать о том, чтобы кто‑нибудь и, разумеется, такой человек, которому можно вполне довериться, занялся нашими делами… Но об этом не может быть и речи еще очень долго… два, может быть, три года…

– Мы с этим согласны, – сказала Дениза. – Но ни я, ни мои сестры не желаем жить у господина Герена и поэтому уедем из дому.

– Дениза, ты с ума сошла! Жорж, словом, доктор Герен к вам очень расположен, если он со временем и будет жить вместе с нами, он станет для вас как бы отцом.

– Возможно. Я ничего не имею против господина Герена. Просто я не хочу у него жить. Это, думаю, мое право. К тому же, что касается лично меня, то я теперь могу учиться только в Париже. Туда я и уеду, как только выясню, на что я могу рассчитывать в материальном отношении. Сестры еще некоторое время подождут.

– Ты не будешь одна жить в Париже. Я тебе это категорически запрещаю.

– Уже месяц, как я совершеннолетняя, мама.

– Дениза, поведение твое просто постыдно. Мне не в чем упрекать себя. Я окружала вас заботой и лаской. Я пожертвовала ради вас гораздо большим, чем ты можешь знать или лаже вообразить. Быть может, жизнь у меня была и сложная, но не тебе ее судить. Твой отец был снисходительнее, или, вернее, справедливее. Он очень любил меня, – до самого конца.

– Не обольщайтесь, – вскричала Дениза, – у него была другая женщина!

Она убежала, вся дрожа. На площадке она остановилась у дверей пустой комнаты и с поразительной ясностью представила себе на отцовской подушке доктора Герена, его рыжие кудри, его розовую плешь.

«Что со мной? – подумала она. – Зачем так взвинчивать себя, раз я уезжаю. Я поступила неправильно… Но я не могла сдержаться. Я чувствовала неодолимую потребность раздавить эту женщину».

Она спустилась в сад и долго ходила вокруг клумбы, вдыхая свежий воздух, – он умиротворял ее. Потом она вернулась в дом, вошла в гостиную и машинально открыла рояль. Она коснулась клавиш, наигрывая каватину Фауста «Привет тебе, приют невинный…» Бедный папочка! В дни молодости он пел эту арию, конечно, думая о том доме, где будет жить с любимой женщиной. «Привет тебе, приют священный…» Перед ней вновь возникла квадратная бородка, склоненная набок голова, она вспомнила голос неуверенный, дрожащий, но все же полный простодушной страсти. Она подумала, много ли знала об отце мадемуазель Прота – девушка с худым лицом, так безутешно плакавшая на похоронах? «Привет тебе, приют…» Дверь медленно приотворилась, и вошла госпожа Эрпен – изумленная, шокированная. В черном платье с воротничком, обшитым белым крепом, она была хороша как никогда.

– Это ты? – проговорила она. – Нам с бабушкой просто не верилось. Значит, шесть дней спустя после смерти отца ты уже занята музыкой?.. Если у тебя, несчастная, нет сердца, то все‑таки следовало бы считаться с обстоятельствами.

Днем госпожу Эрпен посетил мэтр Пельто. Она показала ему завещание, хранившееся у нее в зеркальном шкафу. В завещании все было отказано ей. Она наследовала половину общего достояния супругов, четверть в собственность, четверть в узуфрукт; кроме того, господин Эрпен просил предоставить ей в пожизненное пользование дом на улице Карно, в котором она будет жить с дочерьми. Других дарственных распоряжений не было. С помощью нотариуса госпожа Эрпен произвела кое‑какие подсчеты. Ей приходилось около восьмисот тысяч франков; каждой из дочерей, ко времени совершеннолетия по сто тысяч. Возвратясь домой, нотариус сказал жене:

– Любопытно! Муж, которому она всю жизнь изменяла, не предоставил никаких преимуществ дочерям. В самом выгодном положении оказывается Герен.

– Ты думаешь, она выйдет за него? – спросила госпожа Пельто.

Он пожал плечами:

– Посмотрим. Меня больше волнует наш Жак. Пока Аристид Эрпен жив, у девочек больших капиталов не будет. Да и после.

– Ну так не надо нам соглашаться на этот брак.

– Не спеши, – возразил нотариус. – Главное – не высказывайся. Ты нынешнее поколение не понимаешь. Если не хочешь этого брака, старайся о нем не говорить.

Вернувшись к себе в кабинет, нотариус стал изучать документы супругов Ромийи и подумал, что в дальнейшем, при моральной неустойчивости современной молодежи, ему только и останется, что составлять договоры о разделе имущества.

 

 

Часть вторая

 

I

 

 

ДЕНИЗА ЭРПЕН – СЮЗАННЕ ЭРПЕН

 

«Париж, 15 ноября 1919 г.

Дорогая моя!

С тех нор как я получила твое письмецо – такое грустное, такое безнадежное, я только о тебе и думаю. Представляю себе, как ты сидишь в своей комнатке на третьем этаже этого проклятого дома. Ах, до чего мне хотелось бы вызвать тебя сюда и поделиться с тобою моим счастьем! Однако прочь лирику… („Опять напыщенность!“ – написала бы здесь на полях мадемуазель Обер…) Попробую набросать сухой и точный конспект моей жизни („Составьте план, мадемуазель Эрпен, план!“)

1. Материальные условия. Мэтр Пельто сказал, что будет высылать мне ежемесячно около восьмисот франков. После долгих поисков я нашла на улице Вожирар пансион, где за пятьсот франков мне предоставляют комнату и питание. Триста франков остается на книги, концерты, наряды (впрочем, у меня уже есть из платья все, что нужно на зиму). Думаю, что я поступила разумно.

Преимущества пансиона Вижоля: комната на шестом этаже с балконом, вид на Люксембургский сад, очень милая хозяйка, близко от Сорбонны, и четыре раза в день мне приходится пройтись по чудесному саду; наконец, по соседству у меня Жак, он снимает комнату на улице д’Асса.

Неудобства пансиона Вижоля: уродливая мебель, однообразная пища, разглагольствования госпожи Вижоля (она бывшая учительница и считает своим долгом поддерживать за столом „назидательную“ беседу, ибо у нее живет несколько студентов‑иностранцев).

2. Занятия. За все лекции, которые я намерена слушать, я заплатила. Я, разумеется, занимаюсь по всем предметам, обязательным для лиценциатов: английский, французский, латынь и проч. Я добавила к ним курс эстетики, который читает Виктор Баш, – во‑первых, потому, что тема этого курса – Вагнер, во‑вторых, потому, что Баш слывет крамольником и посещение его лекций равносильно свидетельству о самых передовых убеждениях. А мои политические взгляды тебе известны: „За все, чт о против установления порядка! Все отжившее – долой!“ Что касается философии, то в понедельник я была на лекции Жан е [25]и в полном восторге от него. Соседка моя была крайне озадачена, когда он сказал, что мысль – не что иное, как замедленное действие. А мне это понравилось.

3. Человеческие существа. Прежде всего, конечно, Жак. Я вижусь с ним несколько реже, чем мне хотелось бы, потому что он на юридическом, а я в Сорбонне. Зато я провожу с ним каждое воскресенье, а вчера мы ходили вместе в Опера‑Комик на „Пеллеаса“[26](у Жака он вызывает некоторое внутреннее сопротивление, зато я по‑прежнему от него в восторге). В самом пансионе – несколько румынок, с одной из них я подружилась, есть канадцы, два француза.

а) Эдмон Ольман. Он представился мне, сказав, что его отец знаком кое с кем из нашей местности: с Кенэ, Леклерами и т. д. Он сын крупного нансийского банкира. „Огромное состояние!“ – почтительно говорит о нем госпожа Вижоля. Отец его хочет, чтобы сын жил по‑студенчески, очень просто. Юноша застенчивый, худой, подслеповатый, но не лишен изящества (чем‑то напоминает Жака, но черты лица похуже). Чуточку франтоват. Серые гетры. Модные жилеты. Но не суди худо. По вечерам он заходит ко мне поболтать. Некая тетя Фанни шлет ему из Нанси чудесные посылки – макароны и прочую земную снедь. Ольман (как и Жак) изучает право и политнауки;

б) Пьер Менико. Готовится на лиценциата, живет на стипендию. По словам Ольмана, он из Перигора, сын податного инспектора. Галстук бантом. Помятый воротничок. Отросшие вихры, потому что нет денег на парикмахера. Бычок с могучей грудью. Ольман уверяет, будто он необыкновенно умен. До сих пор еще не удостоил меня разговором. Он сказал Ольману, что я, вероятно, из разряда студентов‑дилетантов. Меня это задело. Хотелось бы с ним познакомиться.

4. Отношения с Жерменой. Умопомрачительно сердечные. Ты была права. Ей так хочется верить в свою добродетельность, что она искренне забывает или отстраняет все, что может повредить тому идеальному, трогательному представлению, какое у нее составилось о самой себе. Утром я получила от нее письмо, в котором говорится: „Я рада, что ты счастлива. Я – козел отпущения, я уже не надеюсь на счастье, и если бы мне не надо было жить ради вас троих, единственное, чего мне хотелось бы, – это умереть. Сюзанна разговаривает со мною все тем же язвительным, колючим тоном, и меня это крайне огорчает. Мне кажется, ей полезно было бы пожить год вне семьи, тогда она стала бы больше ценить любовь родных и поняла бы, что в обращении с окружающими надо быть более уживчивой и мягкой“. Хорошо бы тебе поймать ее на слове и попроситься в Англию, в какую‑нибудь семью или в школу. Там ты будешь свободнее и усовершенствуешь произношение.

5. Париж. Аллеи Люксембургского сада, своды темных деревьев. Их величественные кроны уходят в парижский туман, розовато‑серый оттенок которого чарует меня. Парижские дома, такие своеобразные, такие типичные для девятнадцатого века. Синие черепичные крыши на фоне тяжелых дождевых туч. Колокольчики Св. Сульпиция, особенно впечатляющие своей округлостью по сравнению с острыми очертаниями нашего Руана. Деревья бульваров под дождем. Тротуары, блестящие, как мокрый пляж Безеваля. Книжные магазины, длинные, словно пароходы. Куда‑то торопящиеся девушки с сумкой под мышкой. Молодые люди с непокрытой головой или в беретах. Парижская суета. Свистки полицейских. Поток машин. Звонки трамваев.

Я счастлива!

 

Дениза».

 

 

В письме, которое Пьер Менико в тот же день отправил своему другу Ренэ Тошпору, в Бордо, содержалась такая фраза: «Здесь есть девушка, стриженая, очень красивая; я влюблен в нее. Я не сказал ей еще ни одного слова. Здесь, в пансионе, я стал романтиком; сожалею, но это так. Я строю нелепейшие планы: проникнуть ночью к ней в комнату и изумить ее своим красноречием. Беда в том, что это увлечение привязывает меня к пансиону Вижоля, а он мне не по карману. Я купил несколько книг, уплатил хозяйке за месяц и остался всего‑навсего с двумя франками десятью сантимами. Ну что ж, если вздумается сходить в „Старую Голубятню“[27]или на концерт, займу у Ольмана. Черноволосую девушку зовут Дениза Эрпен».

 

II

 

Однажды Ольман привел Менико к Денизе, и они вскоре подружились. Бунтарски настроенная (но, как то свойственно женщинам, скорее по велению сердца, чем разума), она восприняла от этого угрюмого и блестящего юноши определенные политические воззрения, законченную доктрину.

В то время многие молодые люди были разочарованы в результатах войны. Победа пробудила надежды. Лучшие из молодежи верили, что она преобразит мир. Оказавшись хозяевами положения, победители перестроят его на основе справедливости. Лига Наций возглавляемая Вильсоном, пророком и учителем, даст человечеству вечный мир. Германия, став республикой, отказавшись от заблуждений, превратится в друга Франции и духовно дополнит ее. Американские методы позволят обеспечить благоденствие бедняков путем изобилия, а не революции. В течение нескольких месяцев рабочая и буржуазная молодежь была объединена общим чувством благоговения перед героями.

Последующее разочарование оказалось тем глубже, чем радужнее были надежды. Те, что воевали, не оказались у власти. Корысть и невежество рыли между классами новые окопы. Мероприятия, которые должны были заложить основы счастья, подготавливали смуту и безработицу. Франция правая и Франция левая противостояли друг другу, преисполненные вражды. Небольшая группа студентов‑социалистов, несмотря на всесильную оппозицию, устраивала собрания в честь Вильсона, потом в память Жореса. В эту группу входил и Пьер Менико. Любопытно, что из чувства дружбы за ним следовал и Эдмон Ольман, сын банкира, юноша тихого нрава. Они возвращались с этих сборищ с разорванной одеждой, причем Менико, хорошему игроку в регби, не раз приходилось бросаться в самую гущу схватки, чтобы спасти фетровую шляпу товарища.

Дениза стала неразлучна с этими молодыми людьми и вместе с ними посещала политические собрания. Она приближалась к тому возрасту, когда на смену пессимистическому отрицанию юности приходит восторженное утверждение. Для нее были важны не столько правота защищаемых принципов, сколько пыл и задор их защитников. Как ни ценил Менико Денизу, он все же неохотно брал ее с собою в рабочие кварталы. В таком окружении она смущалась, ей было там явно не по себе. «Не рассматривайте так присутствующих, – говорил он ей вполголоса. – Вы говорите, что любите их, а не умеете стать с ними на равную ногу. Вы их слишком разглядываете. Будьте проще».

Понемногу она усвоила привычку занимать место где‑нибудь в самом дальнем уголке зала и сидеть там не шевелясь. Менико, как и Ольман, был преисполнен к ней глубокого уважения. Они долго не решались брать ее с собою по вечерам в монпарнасские кафе. Но в конце концов они привыкли обращаться с ней как с товарищем. Эта целомудренная дружба нравилась ей. Об ее отношениях с Жаком, отношениях совсем иных, оба они почти ничего не знали.

Каждый день, часов в пять, она из библиотеки отправлялась к Жаку. Она доставала ключ, висевший над притолокой, отпирала дверь, зажигала спиртовку, и немного погодя из коридора до нее доносились его шаги. Он входил, держа в руках коробку с пирожными, с ее любимой «картошкой», благоухавшей вином и шоколадом. Если коробка попадала под дождь, а пирожные оказывались полузамерзшими, Жак долго держал ее над спиртовкой, чтобы согреть. Они пили чай, потом ложились. По воскресеньям Дениза приходила к полудню; они завтракали в каком‑нибудь дешевом ресторане, а летом – у виноторговца, за столиком, вынесенным на тротуар и отгороженным лавровыми деревцами в кадках. Потом они отправлялись в театр или на концерт или же, если ничто не привлекало их, возвращались на улицу д’Асс а.

Первый год они были очень счастливы. Свобода, молодость, любовь – все казалось им упоительным. С началом учебных занятий, осенью 1920 года, их дружба стала омрачаться ссорами. Жак считал, что влияние Менико «портит» Денизу. Слово «портит» он произносил со злобой. А Дениза утверждала, что Жак становится «мещанином», страдает «светскими предрассудками». Он каждый вечер обедал у своего дяди‑адвоката, и часто бывал у Тианжей, людей, принимавших по определенным дням, с которыми он познакомился в Нормандии (Элен де Тианж была одной из сестер Паскаль‑Буше). Медицину он оставил и теперь изучал только право, не особенно утруждая себя. Будучи беспристрастной, Дениза понимала, что Жак не столь умен, как Менико, но он по‑прежнему нравился ей. Она любила бродить с ним по Парижу в воскресные дни, когда улицы пустынны, магазины закрыты, и рассказывать, словно в супружеской беседе, о том, как она провела время в его отсутствие.

– Утром я была с Ольманом в русской церкви, – говорила Дениза. – Ты бы сходил как‑нибудь. Ты не можешь себе представить, как там красиво. Маленький храм, весь позолоченный, нежные, словно неземные, напевы: хор поет без органа, на четыре голоса.

Жак, не слушая, спросил:

– Где будем завтракать сегодня?

– Пойдем в китайский ресторан. Мне там очень интересно. О чем я тебе рассказывала? Ах да, о русской церкви. Я едва удержалась, чтобы не стать на колени, как остальные. Мне хотелось плакать, плакать над ничтожеством человека.

– Ты сегодня в мистическом настроении? – бросил Жак.

Менико приучил Денизу тщательно выбирать слова и внимательно относиться к их смыслу.

– Почему в мистическом? Я просто восприимчива ко всему прекрасному… Когда я слушала их напевы, я подумала, что это мир, созданный не для мелких чувств. Я думала о тебе, о том, каким ты был, когда мы с тобой поднимались к яблоневым садам, над Руаном, в лунную ночь. Тогда у тебя были идеи.

– А теперь у меня нет идей?

– Есть, конечно, дорогой… Но все‑таки тогда у тебя был порыв, восторг, которых теперь уже нет.

– Я был мальчишка, – ответил Жак. – Теперь я стараюсь желать только того, что осуществимо… «Я выработал в себе привычку преодолевать не столько мировой порядок, сколько свои желания».

– Мировой порядок… А как ты перед ним благоговеешь, перед этим мировым порядком!

– Во всяком случае, это лучше, чем быть анархиствующим мещанином… Надо знать, чего хочешь, Дениза, надо твердо выбрать жизненный путь и потом идти по нему без ропота! А следовать по этому пути и в то же время осуждать его – нет, в этом я не нахожу никакого величия.

Они сели. На столике лежал манифест, призывавший интеллигентную молодежь поддержать Китай, который терпит притеснения от западных держав. Это опять‑таки дало повод к размолвке. Дениза относилась к Китаю восторженно и вообще была сторонницей защиты угнетенных стран.

– А что ты знаешь о Китае, Дениза? Ты всему веришь. У тебя не осталось ни капли критического духа.

– Это лучше, чем вообще ни во что не верить.

Он пожал плечами и заговорил о предстоящем экзамене.

– Что же ты собираешься делать, когда получишь диплом?

Он устало провел рукой по лбу.

– Еще не знаю… не решил еще.

– Отец настаивает, чтобы ты вернулся в Пон‑де‑Лэр?

– Да, но я ничего не обещал… Хотя, конечно, я и сам считаю, что глупо добиваться в Париже должности письмоводителя или секретаря какого‑нибудь адвоката, с нищенским жалованьем, в то время как там…

– Поступай как знаешь, Жак, но только помни… Я ни за что не вернусь в Пон‑де‑Лэр, чтобы быть там твоей женой… Ни за что… Это не упрямство, это благоразумие. Слишком много перенесла я в этом городе. Для меня он полон призраков. Мысль, что мне предстоит провести жизнь среди этих улиц, встречать все те же лица, теперь, когда я узнала, что такое свобода… Нет, не могу… Нищета здесь, с тобою, – на это я готова…

– Так только говорится… Ты не знаешь, чт о такое нищета… И я не знаю, но не думаю, чтобы она особенно благоприятствовала любви… А в чем же заключается, Дениза, та романтическая независимость, о которой ты мечтаешь? Обедать в дешевых ресторанах, бывать в концертах на трехфранковых местах, носить мужскую шляпу – это твой идеал?.. Но можно оставаться таким же разумным, таким же скромным и будучи обеспеченным буржуа.

Она стала горячиться:

– Не думаю… При желании все, что угодно, можно представить в нелепом виде. И жизнь праведника покажется нелепостью, если говорить о ней так, как ты сейчас говоришь… Для меня дешевые рестораны, трехфранковые места, бегство вон из Пон‑де‑Лэра – это символы… Символы протеста, сопротивления… Начинается с того, что соглашаешься одеваться как другие, потом соглашаешься думать как другие, потом оказывается, что ты погиб…

– Погиб? Почему погиб? Просто‑напросто ты меня разлюбила… Если бы ты меня любила, тебе было бы совершенно безразлично, где жить.

В тот день они впервые и словно по взаимному уговору после завтрака расстались, а не пошли на улицу д’Асс а.

 

III

 

Вернувшись в пансион Вижоля, Дениза велела развести огонь в камине и попробовала написать Жаку.

 

«Жак, я одна, и на душе у меня скребутся кошки. Я вдруг потеряла надежду. Сейчас, когда я шла без тебя по Люксембургскому саду, у меня сжалось сердце при мысли о том, каким доверчивым ребенком я гуляла тут еще недавно. Да, два года назад я надеялась, что тебе суждены великие свершения. Было бы ужасно разувериться в тебе. Ты не должен довольствоваться тем, что будешь всего лишь „добрым малым“, как говорят твои родители, – говорят с улыбкой, которая меня так огорчает. Выслушай меня спокойно, Жак, я не собираюсь тебя упрекать. Но я хочу, чтобы ты жил. Понимаешь? Чтобы ты жил. Сейчас, сам того не сознавая, ты спускаешься в царство мертвых. Почему ты больше не хочешь быть сильным? Куда девалась твоя благородная дерзость? Неужели я говорю впустую? Верни свое прежнее мужество! Не отказывайся в двадцать три года от борьбы! Ты мне сейчас сказал: „Ты меня разлюбила“. Какая глупость, Жак! Нет, я люблю тебя и хочу любить всегда, но меня пугает то нравственное оцепенение, которому ты поддаешься. Твои радости перестали быть истинными радостями, твои развлечения перестали быть истинными развлечениями, и я не могу согласиться, что твоя беспечная покорность судьбе истинная мудрость. Нет!»

 

Это заключительное «нет» она вывела особенно энергично. Не одному только Жаку говорила она это «нет»; оно относилось и к Пон‑де‑Лэру, и к матери, и к напускной добродетели.

«Продолжать борьбу, – думала она. – „Борьбу против кого?“ – скажет Жак. – Против тех сил, которые искалечили мое детство…»

Тут до нее донесся шум захлопнувшейся двери, и в коридоре послышались тяжелые шаги.

– Это вы, Мени? – крикнула она.

– Я… Что это, Дениза? Вы дома? В воскресенье?

Он появился на пороге.

– Заходите выкурить папироску, Мени… А почему бы мне не быть дома в воскресенье?

– Потому что ваше исчезновенье по воскресным дням – явление столь же общеизвестное и твердо установленное, как сокрытия Венеры или прецессии равноденствий… После резкого отклонения, наблюдаемого сегодня, астрономам придется внести существенные поправки в свои расчеты.

– Не насмешничайте, Мени, и, кроме того, минутку помолчите. Одну только минутку – я закончу письмо.

Некоторое время он молча курил. Она заклеила конверт, надписала адрес.

– Вот и готово. А теперь мне хотелось бы поехать с вами куда‑нибудь. Все равно куда. В «Шатер», в «Ротонду».

Он ответил колючим тоном:

– Денег нет.

– У меня есть немного… Не обижайте меня сегодня… Сегодня мне грустно.

Он возразил высокопарно:

– Не возводите свою грусть в философскую категорию! Не ищите ей определения. Грусть уже сама по себе – немощь.

– Не шутите, Мени. Вам и самому грустно. Так чего же хорохориться? Каким чудом вы сегодня не с Эдмоном?

– Эдмон на улице Альфреда де Виньи, в своем родовом поместье в замке эпохи Возрождения; замок построен в тысяча восемьсот восьмидесятом году, а в тысяча девятьсот пятом приобретен батюшкой Эдмона, именитым и могущественным сеньором Проспером Ольманом Нансийским… Там семейное сборище – тетки, дядья, двоюродные братья.

– Бедняга Эдмон!

По дороге в «Шатер» они заговорили об Ольмане. Они любили его и считали ребенком – человеком куда менее их знающим жизнь.

– По правде говоря, – заметил Менико, – я не предполагал, что богач может быть таким славным малым… Впрочем, он будет богачом бестолковым. «Нет у него к деньгам неистовой любви, что радует скупца и полнит сундуки…» Придется мне, пролетарию, растолковать ему, что за диковинная прелесть быть в год Господен тысяча девятьсот двадцатый единственным отпрыском великого Ольмана.

– Его отец и в самом деле такой могущественный человек?

– Судите сами, Дениза… Он один из немногих могущественных в наши дни, когда политические деятели зависят от влиятельных газет, а влиятельные газеты – от крупных дельцов… В разгар войны самому Клемансо[28]приходилось считаться с Ольманом. Я думаю со временем написать книжечку о подлинных источниках власти, о тех людях, которые хоть и остаются для народа неведомыми, в действительности, под прикрытием парламентской демократии, вершат судьбы мира.

Они подходили к «Шатру».

– Зайдем? – спросил он. – Простите, Дениза, но то, что я вам сказал дома, – сущая правда, у меня ни гроша.

– Знаю. У меня тоже не густо, на обед в ресторане не хватит… Но на две чашки чая с ломтиком кекса наберется… А потом вернемся домой.

Они нашли места на кожаной скамейке. Все столики вокруг были заняты молодыми людьми, которые что‑то писали. Внимание Денизы и Менико привлекла пара, сидевшая справа от них: мужчина и женщина славянского типа, на вид очень бедные, смотрели друг другу в глаза, не говоря ни слова, с нежным и безнадежно‑печальным выражением; не проходило и пяти минут, как они все так же молча склонялись один к другому и сливались в долгом поцелуе. Потом опять молча смотрели друг на друга.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: