ДЕНИЗА ЭРПЕН – ЖАКУ ПЕЛЬТО




 

«Верьер (Швейцария), 15 ноября 1921 г.

Дорогой мой!

Я колебалась, прежде чем начать это письмо так же нежно, как бывало, – столь многое изменилось в наших отношениях. Потом я подумала, что вопреки всему, вопреки мне самой мои губы, менее рассудительные, чем разум, все еще называют тебя „моим дорогим“ и что было бы лицемерным и неестественным прикидываться равнодушной, раз этого нет на самом деле.

Пишу тебе из гостиницы в горах, в нескольких метрах от границы. Ты знаешь, что этой зимой я собиралась продолжить занятия английским в Сорбонне, готовиться к диплому, поступить в Schola.[33]Увы! Я не в силах была заставить себя прямо взглянуть в глаза жизни, совсем отличной от той, какую я создала в воображении. Работа меня увлекала, ты называл меня „восторженной студенткой“, но я была ею ради тебя, около тебя. После свидания с мамой я убедилась, что надежда вновь увидеть тебя таким, каким я тебя любила, окончательно потеряна, и мне стало ясно, что единственный выход – это бежать от воспоминаний и соблазнов. Прожив здесь, в скромной пограничной гостинице, среди снегов, в пустой комнате, одна, совершенно одна все три недели, я вновь обрела некий душевный покой и уверенность – лишенную надежд, грустно‑неуязвимую, – уверенность человека, у которого не осталось ничего, кроме самого себя.

Я побеждена, Жак, побеждена тобою, в то время как надеялась тобою победить. Первое время мне хотелось умереть. Потом хотелось уступить. Теперь, благодаря уединению, обе эти слабости преодолены. Я не отрекаюсь от борьбы. Я снова становлюсь бунтовщицей. На какой срок? Не знаю. Я перестала заниматься. Я только читаю. Читаю Эпиктета, „Жана Баруа“[34]и Ницше периода Сильс Мариа, который вполне соответствует здешнему суровому, ледяному ландшафту. Я подолгу гуляю по извилистой дороге, которая идет вверх среди заснеженных полей. На первом повороте есть фонтан, полузамерзший и сплошь покрытый сталактитами, а на последнем повороте – могила молодого человека, который погиб в соседних горах. Бродя, я пересматриваю свою жизнь, она проходит передо мною, как фильмы. Она кажется мне чем‑то совсем ничтожным. Думаю, что настоящая моя молодость – та, когда еще веришь в реальность какого‑то сказочного мира, – миновала. И как быстро! Монастырь и горячая вера; черные фартуки в монастыре, от которых пахло щелоком и чернилами; годы, проведенные в лицее, – мадемуазель Обер, читающая нам Паскаля; поездки в вагоне под коптящим фонарем, где самой великой моей радостью было восхищаться тобой; парижские дома, белые и синие, полускрывающие небо; медно‑коричневые и черные деревья Люксембургского сада и пирожные, пронизанные холодом и влагой, которые ты приносил мне к чаю. Как счастливы мы были, дорогой мой, и как я это сознавала! Я вспоминаю и свои мечты, совсем бескорыстные, простодушные, и вечера, когда я со слов Менико знакомилась с философией и верила в нее. А теперь я верю только в красоту елей, стоящих в снежном уборе.

Вчера, бродя вот так одна по занесенной снегом дороге, я снова раздумывала о наших отношениях и искренне старалась найти тебе оправдание. Но я не нахожу его. Я никогда не вернусь в Пон‑де‑Лэр. Это свыше моих сил. Не надейся, что я стану твоей женой, раз ты решил выбрать путь, который должен нас разлучить. Совсем не представляю себе, куда это решение приведет каждого из нас, но я хочу, чтобы ты считал себя свободным от какого‑либо долга в отношении меня, исключая долга дружбы. Ты создан, дорогой мой бедняжка, для жизни разумной, ровной, размеренной. Ты не отважился, невзирая на мои мольбы, „пожертвовать жизнью, чтобы завоевать ее“. Еще весь прошлый год мне хотелось верить в тебя. Когда ты сказал, что решил покориться, я поняла, что погибла. Теперь вижу, что я всегда любила тебя в мечтах. Пойми меня правильно: я подразумеваю мечты о будущем (ибо тогда настоящее и без того было действительно прекрасно). Мне хотелось, вопреки очевидности, верить в чудо; до самых каникул я надеялась, что восторжествую в битве между твоим благосостоянием и нашей любовью. Я ошиблась, я побеждена, я остаюсь одна во мраке. Но я твердо знаю: есть поступок, есть решение, которое для меня было и будет невозможно, – это заживо похоронить себя.

Ты женишься, дорогой мой, на какой‑нибудь простенькой девушке, которая потребует от тебя доступного счастья, бездумного существования и хороших детей. А я снова вскочу на коня и снова по‑прежнему отправлюсь на поиски свободы и нравственного совершенства, которых, быть может, и вовсе нет. Потом пройдет еще ряд лет, и мы с тобой погрузимся оба в вечный сон или в иной мир, еще страшнее нашего. Жребий брошен.

Не отвечай мне. Не ищи со мной встречи. Жертву, которая от меня требовалась, я принесла. Не отнимай у меня мужества. Это единственное, что ты мне оставил».

 

Перечитав письмо, она подумала, как это не раз случалось в последние месяцы: «Мужество или гордость?» Оба чувства так тесно переплелись, что она не могла отличить одно от другого.

 

VII

 

Она прожила в Верьере, в полном одиночестве, до Рождества. Жак несколько раз писал ей; она твердо решила не отвечать. От Менико пришло два очень хороших письма, подписанных: «Студент, которому доставляло такое большое удовольствие пройтись с Вами по Люксембургскому саду». Он признавался, что любил ее, что все еще любит, но не хочет превращать безответное чувство в повод для слез и жалоб: «Я говорю о мужественном сердце и прошу у Вас прощения. Для многих женщин нет музыки более приятной, чем стенания отвергнутого ими человека. Но я ребенок, еще только вступающий на жизненную стезю, ребенок решительный, которого Вы вдохновили и который намерен идти прямой дорогой. Моя любовь к Вам должна быть здоровой, а не тяготить меня как мертвый груз…» Далее он рассказывал о своих занятиях: «И этот ребенок обеими руками протягивает Вам и предлагает Вашей прекрасной душе то, что кажется ему истиной… Сегодня, читая, я случайно набрел на мысль философа Ланьо, которая привела меня в такой безудержный восторг, что я хочу как не раз бывало прежде, поделиться с Вами моей мыслью:

„Достоверность – глубокая область, где единственной поддержкой мысли может быть действие. Но какое именно действие? Только одно – то, что преодолевает природу и создает ее, то, что формирует личность, видоизменяя ее… Следует ли творить свою жизнь вместо того, чтобы просто поддаваться ее течению? Ответить „нет“ – значит признать мир и самого себя чем‑то непостижимым; это значит провозгласить хаос и утвердить его прежде всего в самом себе. А хаос – ничто. Быть или не быть. Необходим выбор“».

Выбор? Она выбрала. Она приняла вызов, она хочет творить свою жизнь, а не просто поддаваться ее течению. Что же последует далее? Родительский дом для нее закрыт велением ее гордости. Человек, в котором, казалось ей, она нашла соратника в борьбе, тоже выбрал – и выбрал хаос. Бывали вечера, когда полное одиночество, сначала умиротворяющее, становилось для нее гнетущим бременем.

За несколько дней до Рождества она, по обыкновению, часов в одиннадцать собралась на прогулку и с удивлением заметила в нижнем вестибюле прекрасный, коричневого цвета, кожаный чемодан. Перед отворенной дверью, в которую врывался снаружи ледяной воздух, стоял, спиною к ней, молодой человек в спортивном костюме – короткие штаны и гетры – и наблюдал, как переносят остальной багаж. Услышав шаги на лестнице, он обернулся: это был Эдмон Ольман. Он приветственно взмахнул руками и воскликнул:

– Ура! Здравствуйте, Дениза!

Она была так взволнована, что чуть не обняла его. Его близорукие глаза смотрели на нее ласково и весело. Дениза взяла его за обе руки.

– Как вы тут очутились, Ольман? Что за счастливая случайность?

Он рассмеялся:

– Это не случайность. Менико мне все рассказал: как вы бежали, как живете здесь в уединении, вот я и решил приехать. Но ведь я теперь помогаю отцу в работе. Он очень строгий и ни за что не отпустил бы меня раньше. Пришлось дождаться Рождества, а вас я заранее не предупредил, чтобы сделать сюрприз.

– Чудесный сюрприз!.. Вы не можете себе представить, как я рада вам! Два месяца я провела в полном одиночестве, в полной растерянности.

Они занялись устройством Ольмана. Дениза помогла ему разобрать чемоданы, разместить белье и одежду по простеньким еловым шкафам.

– Вот смешно, Эдмон! Вы привезли с собою вечерний костюм? Ох уж эти богачи! Да ведь здесь же никого нет, дорогой мой, никого, – понимаете? По вечерам сюда заходят только местные крестьяне выпить чашку кофе, поиграть в карты и – раз в неделю – потанцевать… Вы будете тут один со мною, совсем один…

– Вот именно этого‑то мне и хотелось… Только я не смел надеяться.

Когда все было устроено, Дениза повела Ольмана по своей любимой снежной дорожке. Как приятно было идти, чувствуя подле себя человека, и вдыхать свежий воздух! Горный костюм придавал Эдмону Ольману мужественный вид, какого у него не было в Париже. Он рассказывал о своей новой жизни, о том, что не вполне удовлетворен ею. Отец думает только о делах и, по‑видимому, не намерен делиться с ним своими планами.

– Он поручает мне работу, которую мог бы выполнять любой письмоводитель. Отец у меня старый: знаете, ему уже под семьдесят. Он женился очень поздно… Самые молодые из числа тех, кто пользуется его доверием, лет на тридцать старше меня… Я живу среди стариков… Мне скучно! Иногда все это так надоедает, что я думаю: хватит ли у меня мужества продолжать эту жизнь?

– Но так думать не надо… Вы должны продолжать, Эдмон… Представьте себе то огромное влияние, которым вы будете пользоваться со временем. Мне вспоминается разговор с Менико на этот счет, когда мы как‑то вечером шли по Люксембургскому саду… Он завидовал вам… «Среди беспорядка, который царит сейчас в мире, только крупный революционер или крупный банкир, вроде Ольмана, могут еще творить великие дела…» И это верно… Конечно, я не знаю жизни, но так я предчувствую… Будь я на вашем месте, мне хотелось бы изучить Европу, тайный механизм правительств… Мне хотелось бы попытаться сделать что‑то такое, чтобы люди были не так несчастны, чтобы они стали сильнее… Мне хотелось бы располагать большими газетами и влиять на общественное мнение… А вы, если потерпите несколько лет, получите все это без борьбы, просто потому, что вы родились Ольманом, – и вы еще сомневаетесь, какой путь вам избрать… Что же тогда остается делать мне?

– Я сомневаюсь потому, что я один, Дениза… Вы не представляете себе, как я одинок… Я не верю в свои силы… Иной раз мне кажется, что я не глупее остальных сотрудников отца, я не нахожу в них ничего замечательного, но они уверенно рассуждают, у них твердые мнения, а я постоянно сомневаюсь… Если бы около меня был кто‑то, кто согласился разделить со мной эту пору ожидания так же разумно, как вы ее сейчас истолковали, все обернулось бы по‑иному.

Она резко переменила тему:

– Посмотрите, Эдмон, как интересно растут елки на склонах горы… Они выходят из земли в наклонном положении, потом выпрямляются и тянутся к небу, словно родились на равнине.

– Да, тут сказывается влияние света и роста.

– Конечно, но, по‑моему, в этом есть и нечто утешительное.

Они вернулись домой голодные и счастливые. Днем Эдмон стал расхваливать лыжи, и они решили попробовать. Дениза оказалась очень ловкой и быстро научилась спускаться с пологих горок. Менее ловкий Эдмон падал, терял лыжи в снегу, но свои неудачи принимал очень весело. Вечер был посвящен чтению вслух. В сочельник они собрались на полуночную мессу в Верьерскую церквушку. Деревня находилась в долине, ниже гостиницы, и большинство крестьян отправилось в церковь на лыжах. Дениза и Эдмон, еще недостаточно опытные, удовольствовались толстыми башмаками на шипах, а добрый хозяин‑швейцарец одолжил им на этот случай фонарь. Выйдя из гостиницы, они увидели на противоположных склонах вереницы огоньков, которые, как и они, спускались к еще невидимой цели.

– Какая красота! – воскликнула Дениза в восторге. – В сущности, то же представляет собою и любая человеческая душа… Зыбкий огонек, бредущий к неведомой божественной обители, которую она предчувствует, ищет и не видит.

Эдмон держал ее под руку. Они шли по крутой тропинке, покрытой настом; Эдмон не раз терял равновесие и тогда цеплялся за нее. Служба в сельской церкви растрогала их. Дениза присоединила свой голос к голосам крестьян, исполнявших рождественские песнопения. Эдмон смотрел на ее профиль; он любовался ее красотой и особенно той непосредственностью, с какой она отдавалась своим чувствам.

– Благодарю вас, Эдмон, – сказала она, когда они снова вышли на лунный свет.

– За что? Я ничего не сделал… Я только что подумал о том, что, наоборот, даже не привез вам подарка к Рождеству.

– Вы привезли мне лучший из подарков: верную дружбу… Кроме того, вы подарили мне этот вечер. Вы не представляете себе, как благотворно для меня это настоящее Рождество среди бедняков.

Потом они долго молчали. Около гостиницы Эдмон сказал:

– Дениза, я приехал, чтобы спросить у вас… Не согласитесь ли вы стать моей женой?

Она предчувствовала этот вопрос с самого его приезда. Она боялась его.

– Благодарю также и за это, – ответила она. – Но это невозможно…

– Дениза, я отлично знаю, что вы не любите меня. Я не прошу вас меня любить. Но со слов Менико я знаю, что в вашей жизни произошла перемена. Почему же не…

– Вы очень добры, Ольман, но повторяю – это невозможно… Я была не только невестой Жака Пельто. Я три года была с ним в близких отношениях.

– Я знал это, Дениза. Я не ревную вас к прошлому, я говорю о будущем.

Они подошли к крыльцу.

– Послушайте, – проговорила она очень быстро, – позвольте мне сейчас уйти… Завтра мы поговорим.

И она скрылась.

 

VIII

 

Лестницу в гостинице обрамляли крашеные еловые перила, чуть смолистые и липкие, и каждый раз, когда Дениза бралась за них, ей вспоминалась «Вилла Колибри» в Безевале. Поэтому не раз, пока она поднималась или спускалась по этой лестнице, в ней вновь звучала мелодия, связанная с той порой, а именно «Предсуществование» Дюпарка:

 

Моей обителью был царственный затвор.

Как грот базальтовый толпился лес великий

Столпов…

 

Но когда в сочельник ночью она рассталась с Эдмоном Ольманом и побежала в свою комнату, в душе ее звучала другая мелодия, и Дениза даже напевала ее вслух, – то был дружественный, доверчивый и ласковый мотив из «Неоконченной симфонии».

Вернувшись к себе, она села на кровать и подумала: «Почему же, однако, я так счастлива?» Она повторила про себя слова Эдмона: «Дениза, я приехал, чтобы спросить у вас…» Она вновь увидела его усталые глаза, его приветливую и тревожную улыбку. «Почему я так счастлива? – опять подумала она. – Я его не люблю… И могу ли я его полюбить?» Она сняла с себя платье. Из соседней комнаты до нее донесся стук башмаков Эдмона, подбитых железом. Их разделяла тонкая еловая перегородка. Она слышала, как он дышит, как наливает воду. «Надо стараться быть искренней, – говорила она себе. – Я счастлива, потому что это реванш. Я страдала оттого, что мной пожертвовали ради посредственной карьеры. А этот готов пожертвовать ради меня семьей. Какой это, однако, смелый поступок для юноши, который робок от природы да еще находится под властью отца…»

Она завязывала шнурки пижамы и рисовала себе план жизни: сделать из Эдмона великого дельца. Она представляла себе, что станет скромной, неведомой сотрудницей мужа, будет привлекать на его сторону безразлично или враждебно настроенных людей, предпримет вместе с ним большие исследования, целью которых будет познание мира, а наградою – власть. Она легла, взяла в руки книгу, но не раскрыла ее. Почему она строит планы семейной жизни так, словно уже решилась принять предложение? Имеет ли она право выходить замуж без любви? Может быть, и имеет – при условии, что вообще откажется от любви и, главное, если честно объяснит Эдмону свои чувства. Имеет ли она право выйти за богатого человека? Да, если она воспользуется богатством только как средством. «Ловкие софизмы, внушенные желанием получить реванш», – сказал бы ей Менико. Но он был далеко, а Эдмон, предприняв эту поездку, обеспечил себе преимущества, связанные с неожиданностью и с тем, что она выбита из колеи.

«Что ж, – подумала она, укладываясь, – завтра мы обсудим все эти вопросы, а теперь надо спать». Но ей не удавалось прервать вереницу образов, теснившихся вокруг нее. Как только голова ее опускалась на подушку, ей слышались звуки минувшего: «Венецианский карнавал» и паровозные гудки на улице Карно, колокольчики на калитке бабушкиного дома; скрип ключа, которым Жак отпирал дверь на улице д’Асс а … Жак… Воскресные дни – праздные, бесконечные; папироски, выкуренные в бесчисленных кафе… Пон‑де‑Лэр… Семейная жизнь отца, вечера, проведенные им в ожидании, его печальный взгляд… Она поклялась себе, что если выйдет за Ольмана, то будет верна ему до гроба. «Я имею право не выходить замуж, но не имею права калечить жизнь человека, который меня любит».

Часа в три, страшась бессонной ночи перед столь серьезным разговором, она приняла таблетку снотворного, которое лежало у нее на ночном столике, и наконец заснула. Ей приснился сон, часто повторявшийся с тех пор, как она жила в Верьере, особенно в те ночи, когда ей с трудом удавалось задремать. Ей представилась зима, лес, черные стволы деревьев и кусты на опушке. Сама она – лань, и за ней гонятся собаки. Одна из них, самая страшная, делает огромные прыжки и вот‑вот настигнет ее, но в тот самый миг, когда Дениза уже считает себя погибшей, собака, прыгнув, без сил валится на траву. Дениза продолжает бежать, но уже спокойнее.

Проснулась она рано, услышала за стеной шаги Эдмона и встала. Иней разукрасил окно узором из папоротников. Дениза крикнула через перегородку:

– С добрым утром! Хорошо спали?

– Не сомкнул глаз всю ночь. Вы уже спускаетесь?

– Минут через двадцать.

Немного погодя они встретились в маленькой столовой, на стенах которой висели фотографии гимнастов и музыкантов‑любителей. Они сидели друг против друга за стаканом кофе, к которому был подан мед, и вполголоса дружески разговаривали. Она сказала заготовленные фразы: что она не влюблена в него, что у нее только чувство большой дружбы, что она не без удовольствия представляет себе жизнь, заполненную совместным трудом, однако сомневается, будет ли это честно по отношению к нему… Он прервал ее:

– Дениза, я и не надеялся на большее. Вы предлагаете именно то, о чем я приехал вас просить. Я вполне доверяю вам. Минувшие два года мы с вами не раз говорили о браке, и я отлично знаю, как вы к этому относитесь. Если вы примете мое предложение – вы не такая женщина, чтобы не выполнить свою роль до конца, от чистого сердца. А мне хочется верить, что совместная жизнь, моя любовь…

Она смотрела на него в волнении, в тревоге.

«Могу ли я его полюбить?» – снова задавала она себе вопрос.

Потом она спросила: не воспротивятся ли его отец, родственники?

– Нет, не думаю, – ответил он. – Отец не будет препятствовать… Для него приданое не имеет никакого значения… Он и сам женился по любви… Нет, ему хочется, чтобы у меня была именно такая жена, которая заставила бы меня работать и согласилась на тот суровый образ жизни, который ему по душе… Думаю, что он будет очень рад… Тетушки, и особенно тетя Фанни, слегка запротестуют из снобизма; им хотелось бы, чтобы я женился по меньшей мере на дочери какого‑нибудь герцога… Но что они могут сделать, если мы с вами придем к соглашению и отец одобрит нас?

Они толковали все утро. У Денизы создавалось впечатление, что она уже привыкает к его присутствию, к его лицу. Ей казалось, что в его близоруких глазах мелькает выражение какой‑то обиды, страдания – и это нравилось ей. Часов в одиннадцать она предложила пойти погулять. Заснеженная тропинка вела прямо к солнцу. Она взяла Эдмона под руку, и непосредственность этого жеста показалась ему очаровательной.

– Теперь я хочу взять с вас одно обещание, – сказала она. – Предоставьте мне для размышлений все время, пока вы тут; я отвечу вам только в день отъезда.

– Ну конечно, Дениза, конечно.

Вернувшись в гостиницу, она ушла к себе и написала Жаку Пельто:

 

«Мне надо сообщить тебе кое‑что, Жак, и я в большом затруднении. За последние три месяца я пережила немало тяжелых дней. Несколько раз я готова была сдаться, ответить на твои письма и даже вернуться, повидать тебя. Теперь, наоборот, я должна уведомить тебя, что, быть может, выйду замуж. Ты удивишься, но, знаешь ли, теперь любовь и брак стали в моих глазах чем‑то совершенно различным. Не упрекай меня, именно благодаря тебе я на многое стала смотреть скептически и примирилась с жизнью. Раз наша мечта не осуществилась, я другой не хочу или, по крайней мере, хочу совсем иной. Моя восторженная юность оказалась растоптанной. Теперь я уже никогда не буду вполне счастлива. Тебе досталось, дорогой, все, что было во мне самого лучшего, благородного и искреннего. Пишу тебе это, думая о другом. Он приехал потому, что ты покинул меня. Ты его знаешь. Меня всегда влекло к нему чувство большой, настоящей дружбы, а также любопытство, вызванное совсем иной жизнью, какой‑то иной силой. Он хочет жениться на мне. Как я поступлю? Если бы я любила, я не колебалась бы, но я не люблю. А ты? Скажи мне, кого ты любишь?»

 

В эту минуту за перегородкой раздался веселый голос Эдмона:

– Дениза! Не пора ли завтракать? Я умираю с голоду.

– Сейчас, дорогой, – отозвалась она.

И она заметила, что впервые назвала его «дорогой», что слово вырвалось у нее бессознательно и что, быть может, это – доброе предзнаменование.

 

IX

 

О первых трех годах замужества у Денизы Ольман сохранилось воспоминание тусклое, но все же не лишенное приятности. Она провела их вместе с мужем и его отцом частью в Нанси, частью в Париже. Она сама выразила желание жить вместе со стариком Проспером Ольманом в его особняке на улице Альфреда де Виньи. Оба семейства осуждали ее за это. Эдмон несколько раз говорил, что боится, как бы такой молодой женщине не оказался в тягость суровый уклад их дома. Дениза настояла на своем. План, предначертанный ею, требовал, чтобы Эдмон был как можно ближе к отцу и воспринял от него не только технику, но также и все секреты и тонкости дела.

Проспер Ольман предоставил молодой чете часть своего дома. Это был человек молчаливый и грузный. Он подстригался бобриком, носил старомодные усы и тем самым напоминал Денизе русских стариков генералов из романов Толстого. Единственным романтическим событием его жизни была женитьба на иностранке, с которой он встретился в Польше во время инспектирования французских фабрик в Лодзи. Она умерла в тысяча девятьсот втором году, несколько лет спустя после рождения Эдмона. Ольман жил, окруженный портретами этой женщины. Никакой любовной связи за ним не знали.

Как обычно случается во Франции, начало благосостоянию Ольманов было положено в провинции. В начале девятнадцатого века трое братьев Ольман основали в Нанси банк и содействовали созданию во Франции хлопчатобумажной промышленности, а затем развитию металлургии. Они располагали паями почти во всех крупных предприятиях Нанси, Эпиналя, Бельфора и провинции Вогез. Долгое время они являлись в Лотарингии деловыми монархами, подобно тому как семьи Кенэ и Паскалей‑Буше царствовали в Нормандии. «Франция – королевство, столицей которого является республика», – писал в тысяча восемьсот сорок пятом году самый выдающийся из английских государственных деятелей. Глубокомысленные слова! Лучшие префекты Второй империи и Третьей республики действовали как прямые потомки интендантов Людовика XIV, и во многих провинциях еще в тысяча девятисотом году существовала промышленная и финансовая аристократия; она не имела доступа ко двору и поэтому была не известна Парижу, но на определенной, ограниченной территории сохраняла почти королевские права.

Около тысяча девятьсот пятого года благодаря своему уму, твердости характера и также, быть может, и удивительной активности, порожденной горем, которое отравляло ему минуты отдыха и досуга, Проспер Ольман оказался во главе огромных предприятий. Северные, вогезские, нормандские ткачи задумали в ту пору обходиться в деле закупки сырья без Америки и создать в наших африканских колониях обширные плантации хлопка. Чтобы на первых порах помочь плантаторам, требовался банк, капитал для которого фабриканты готовы были предоставить. Они предложили Просперу Ольману возглавить этот банк.

В связи с работой по организации Французского колониального банка Ольману приходилось большую часть года проводить в столице. Он оставил за собою дом в Нанси, но еще купил особняк в Париже, на улице Альфреда де Виньи; этот дом в стиле эпохи Возрождения был крайне безобразен, зато окна его выходили на парк Монсо. Доверенный Ольмана, Бёрш, сделался к этому времени пайщиком фирмы, и нансийский банк стал называться «Банк Ольмана, Бёрша и К°». Проспер Ольман вскоре понял, что хлопку из колоний будет трудно соперничать с техасским и египетским и что даже в случае успеха предприятие долгое время не будет окупаться. Поэтому Колониальный банк по его инициативе стал финансировать также и другие, весьма разнообразные предприятия, дававшие немедленный доход. Это встретило некоторое сопротивление в Совете, главным образом со стороны владельцев хлопчатобумажных фабрик, но Ольман начал скупать акции банка и покупал их до тех пор, пока большинство акций не оказалось в его руках; тогда он стал единственным хозяином дела.

Французские капиталисты, подобно китайским мандаринам и испанским грандам, делятся на разряды, и высший из них насчитывает всего лишь человек двадцать, которые либо непосредственно, либо через своих ставленников господствуют в основных административных советах, держат в своих руках финансы, торговлю и промышленность, создают видимость общественного мнения и негласно участвуют в решениях правительства, которое нуждается в них для поддержания курса франка и для завоевания доверия капиталистов.

К тысяча девятьсот двенадцатому году Проспер Ольман стал одним из тех, кого в случае финансовой паники председатель Совета министров приглашает к себе, чтобы просить совета и содействия. После войны он одним из первых понял опасность, связанную с инфляцией, и спас многие фирмы от катастрофы, переведя все их расчеты на золото. Сам он собрал большой резервный капитал и приобрел на французском рынке почти непререкаемый авторитет. Он по‑прежнему жил монашески просто, вставал в семь часов, ложился в десять и, до того как у него поселилась молодая чета, обходился всего лишь одним слугою.

 

X

 

Те самые черты характера, благодаря которым человеку удается скопить огромное состояние, обычно мешают ему извлекать из этого состояния иные радости, кроме могущества и бурной деятельности. Молодые конторщики, завидовавшие богатству Проспера Ольмана, ни за что не согласились бы проводить вечера так, как проводил их этот всемогущий делец. Каждый день после обеда он уединялся в своем кабинете, освещенном одной‑единственной лампой, усаживался за большой письменный стол и до десяти часов вечера просматривал документы, балансы и газеты, время от времени делая заметки. Дениза с мужем садились в кресла около этого стола, один напротив другого – с таким расчетом, чтобы свет падал на книги, которые они читали. Стараясь не мешать отцу, они хранили полное молчание. В десять часов господин Ольман прощался с ними, целовал Денизу в лоб, подавал руку сыну и уходил к себе.

Дениза безропотно приняла эту однообразную жизнь и тем самым завоевала расположение старика. Он говорил так мало, что его чувства никогда не выражались в словах. У Проспера Ольмана не было поводов для общения с сыном. Он не знал, что ему сказать, и затруднялся привлечь его к работе. Будучи властным, он мог терпеть возле себя только подчиненных, но никак не сотрудника. Дениза несколько раз решалась обратиться к нему:

– Отец, не могли бы вы иногда брать Эдмона с собой и объяснять ему дела. Ему так хочется вникнуть в них, помогать вам, но он смущается.

– А что же, дорогая, вы хотите, чтобы я объяснял Эдмону? Дела нельзя объяснить; мой отец никогда ничего мне не объяснял. Тут все зависит от терпения, труда, здравого смысла…

– Да, но ведь нужно еще получить возможность работать. У Эдмона такое впечатление, что он топчется на месте, зря теряет время, не делает ни малейших успехов.

– Каких успехов? Я ввел его в состав двух административных советов. Пусть пишет протоколы, составляет доклады. Не заставляйте его приниматься за много дел зараз. Я не люблю ни увлечений, ни чрезмерного рвения.

Такие разговоры обескураживали ее. В тех планах, которые она себе составила, предусматривалась также и пора ученичества, но она не думала, что ученичество будет столь бессодержательным и столь долгим. В первую зиму они с Эдмоном совершили поездку по восточным районам, побывали на фабриках, финансируемых Эльманами. Ее интересовала жизнь рабочих, общественные организации. Они вернулись из поездки полные идей и замыслов. Отец осудил все это.

– Никогда не вмешивайся в отношения хозяев и рабочих, – сказал он сыну. – Это не твое дело; ты банкир. Ты должен судить о деле по балансам, по отчетам… и должен хорошо знать руководящий персонал… Только и всего…

Несмотря на свое расположение к Денизе, он не любил, чтобы она по вечерам приезжала за Эдмоном в Колониальный банк. Когда она проходила по залам, молодые конторщики отвлекались от работы и смотрели на нее с веселым и услужливым видом. Еще больше, чем старика банкира, это появление женщины раздражало его компаньона, Бёрша. То был человек лет сорока с всклокоченными сросшимися бровями под вечно нахмуренным лбом. Дениза считала его умным, но грубым. Предвидя, что со временем Эдмону придется работать с ним рука об руку, Дениза попыталась было привлечь его на свою сторону. Но он относился к ней враждебно. Прежде он служил у Ольманов и поэтому предполагал, хоть и совершенно неосновательно, что они его презирают. Дениза поделилась с ним некоторыми мыслями (воспринятыми ею от Менико) насчет политической ответственности крупных банков, насчет благотворного влияния, которое они могли бы оказать на обновление Европы. Он ей ответил:

– Позвольте мне, мадам, высказать одно‑единственное пожелание фирме, а именно, чтобы господин Проспер дожил лет до девяноста…

Не раз, сидя вечером в тиши темного кабинета, где слышался лишь легкий шорох карандаша господина Ольмана, делавшего пометки на полях документов, Дениза отрывалась от книги, устремляла взор вдаль и задумывалась. Счастлива ли она? Она жила в каком‑то странном ожидании, как бы вне времени. Порой ей казалось, будто она – героиня какой‑то сказки, что ее коснулась волшебная палочка и погрузила в сон. Неведомые чары ласково обволокли ее и скрыли от нее горести жизни. Каково‑то будет пробуждение?

Явное обожание мужа трогало ее. За три года у них родилось трое детей: дочь Мария‑Лора и два сына – Патрис и Оливье; оцепенение, связанное с беременностью, помогало ей выносить эту однообразную жизнь. В ее отношении к детям было, пожалуй, больше заботливости, чем материнского чувства, но они уже привязывались к ней. «В этом‑то и заключается счастье?» – по‑прежнему раздумывала она. Она отлично знала, что нет! Больше чем когда‑либо ее томила «жажда бесконечного», о котором говорила когда‑то мадемуазель Обер. Она обращала взор на Эдмона и господина Ольмана. Почему у столь сильного отца такой слабый сын? Когда стрелки часов подходили к десяти, она с тоской и отчаянием думала о комнате, обитой красным штофом, где она, не испытывая ни желания, ни наслаждения, отдастся ласкам страстного и неловкого мужа.

 

XI

 

В 1925 году все трое детей переболели коклюшем. Лето они проводили в Сент‑Арну, нормандском поместье, подаренном господином Ольманом. Целых три месяца все внимание домашних было поглощено болезнью детей. Денизу умиляла кротость этих маленьких созданий и их удивительная способность быстро забывать невзгоды. Едва проходил приступ кашля – и они, как ни в чем не бывало, снова принимались за игры.

В октябре дети еще не совсем поправились. Доктор сказал Денизе, что хорошо бы отправить их на юг и продержать там до весны. Она передала его мнение свекру. Так повелось, что все важные вопросы обсуждались непосредственно Денизой и стариком, в то время как Эдмон ограничивался ролью простого свидетеля. Проспер Ольман никогда не уклонялся от этих кратких совещаний; он не без удовольствия играл роль доброго волшебника, которому дано мановением жезла устранять препятствия и вызывать из‑под земли дворцы и сонмы слуг. Непринужденность снохи и его огромное состояние делали эту роль совсем нетрудной. Он молча выслушивал Денизу, обдумывал вопрос и излагал план действий, сопровождая речь решительными жестами могучей руки. Высказавшись, он считал вопрос окончательно решенным и был бы недоволен, если бы Дениза вздумала продолжить обсуждение.

– Мне кажется, доктор прав, – сказал он. – Хорошо… Так я предложу вам следующий план. С первого взгляда он вам не понравится, но потом вы убедитесь в его преимуществах… Мне представляется весьма полезным, чтобы Эдмон съездил в Африку и посетил там отделения нашего банка. Для правильного подбора служащих необходимо, чтобы он знал наших директоров и их помощников и чтобы о каждом из них имел ясное представление… Отвезите детей на юг. Моя сестра Фанни предоставит вам свою виллу в Теуле, она все равно пустует. Там у вас под рукой будут каннские врачи, превосходные специалисты. Эдмон вас там устроит, потом отправится в Алжир, и я обещаю, что к Рождеству он вернется к вам… Знаю, это ваша первая разлука, – добавил он, заметив, что Дениза хочет что‑то сказать, – но она необходима и будет недолгой.

В конце октября Эдмон Ольман со всем семейством отправился в Теуль.[35]Они прибыли туда солнечным утром. Вилла тети Фанни представляла собою провансальский домик со стенами розовато‑оранжевого цвета и крышей из круглой черепицы; он был так удачно расположен на вершине небольшого мыса, что с террасы видны были два ярко‑синих залива, окаймленных скалистыми бухточками. Б о льшую часть обширного земельного участка занимали сосновый лес и оливковые рощи. Денизе понравился его дикий, безыскусственный вид. Свет опьянял ее. У нее, выросшей в Нормандии, четкость южных скалистых контуров, сухой и чистый воздух вызывали в памяти легендарную Элладу. Осматривая вместе с Эдмоном маленькие пляжи, к которым вели тропинки, усеянные сосновыми иглами, она попробовала поделиться с ним своими впечатлениями. Но он казался безразличным и грустным, как всегда. Не раз уже она замечала, что Ольманы – и отец и сын – не видят природы.

Они вернулись на террасу. Дети уже завладели кучей песка и занялись игрой. Дениза была задумчива и молчала. Украдкой она посматривала на Эдмона. Вид у него был усталый. Она сознавала, что не любит его пылкой, непреодолимой любовью, но они безмятежно прожили уже четыре года, ни разу не ссорились. Почему бы этому покою чувств не сохраниться навсегда? Она уже не представляла себе жизни без Эдмона. Предстоящая разлука пугала ее. Не нарушит ли разлука действия тех чар, которые погрузили ее в сон? Не окажется ли ее хрупкое счастье всего лишь видимостью? Не рассыплется ли оно, если до него дотронуться, и не исчезнет ли как мыльный пузырь, налетевший на препятствие? Но самым странным было то, что, наряду с этой тревогой, в ней росла какая‑то надежда, словно предстоящее одиночество должно было ее вернуть ей самой – Денизе, более сильной, более сложной и вместе с тем более целостной. Она снова посмотрела на Эдмона, и взгляды их встретились. Он как бы говорил: «Я знаю, конечно, что ты не можешь любить меня, что ты меня только терпишь; рядом с тобою, полной силы и огня, я скучен и безгласен; но у тебя возвышенная д<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: