Их осталось трое.
Дауге не приходил в сознание. Быков и Юрковский с трудом извлекли его наружу и некоторое время стояли неподвижно, не в силах покинуть страшное место. Привычно подрагивала земля. Красная пленка исчезла. Они еще успели заметить остатки красного ковра над воронкой на месте подземного взрыва, метрах в двадцати от “Мальчика”: пленка жадно и торопливо втягивалась в бездонную дыру, медленно гасло лиловое сияние. Стало темнее. Быков поднял было автомат для последнего привета, но опустил, раздумав. Оставалась только одна сигнальная обойма — шестьдесят патронов, — а впереди сто километров пути по песчаной пустыне, по ущелью, по болоту… Сто километров, сто тысяч метров, сто пятьдесят тысяч шагов, и каждый из них грозит неведомым.
— Салют! — хрипло потребовал Юрковский, и Быков, вскинув автомат, дал короткую, скупую очередь…
Из обрезков селено-цериевой ткани, найденных в кессоне, они соорудили нечто вроде носилок и уложили на них Дауге. Прочная, хорошая ткань; ее еще хватило и на то, чтобы обмотать Иоганыча с ног до шеи.
Теперь они шли, согнувшись под упругим тяжелым ветром, в кромешной тьме, изредка озаряемой холодными голубыми зарницами. В такие моменты Быков видел перед собой шлем Дауге на носилках и черную шатающуюся спину Юрковского впереди, мертвые пески, низкие тяжелые тучи с яркими прожилками света. Зарница медленно гасла, и снова — тьма, вязкий песок под ногами, вой ветра в наушниках…
Они не говорили друг с другом. Дышать было тяжело, потому что они берегли сжиженный кислород и дышали наружным воздухом, пропущенным через кислородный фильтр. Этот воздух был горяч и беден кислородом, он душил, заставлял судорожно зевать, жадно раскрывать сухой рот…
|
Жажда! Кажется, будто глотка забита песком и пылью, а язык — тяжелый, сухой ворочающийся камень. А здесь, у самого рта — стит только протянуть губы, — холодный лимонный сок… кисловатый, душистый… Надо только чуть нагнуть голову… взять в пересохшие губы прохладный эбонитовый наконечник… потянуть в себя… Быков даже чувствует, как его зубы сжимают гладкий эбонит… Чуть-чуть… Глоток, только один глоток…
Нельзя! Надо сделать сто пятьдесят тысяч шагов Осталось еще не меньше ста тысяч… и Гриша… Быков облизывает губы. Вот в пяти сантиметрах от лица черный прохладный наконечник…
Ну, по сути-то дела, зачем все это? Идти, мучиться… Дело сделано. Далеко позади зарево Голконды пляшет отсветами на гладкой стали башенок маяков. Скоро — может быть, очень скоро —здесь опустятся планетолеты, и бодрые, веселые люди начнут настоящий штурм. Сильные, здоровые, пьющие много свежего, прохладного лимонного сока. И Голконда сдастся. Это уже не зависит от двух измотанных теней в силикетовых костюмах. Что мешает им упасть, напиться вволю холодной влаги и заснуть в песке?
Это так… Хорошо бы лечь, вытянуть обессилевшие ноги, напиться и заснуть. Пусть черный ветер наметает над ними песчаный холмик… А для начала снять с шеи автомат. Да ну его к черту! Зачем он здесь нужен, в мертвых песках? Тут уже давно все вымерло: всякому ясно, что лучше всего в этой пустыне лечь, напиться вволю — есть еще больше полулитра сока в термосе! — и подождать, пока тебя занесет песком.
Правда, впереди болото, там нельзя без оружия. И там сидит в “Хиусе” Михаил Антонович. Он будет ждать, будет мучиться бессонницей, часами сидеть у радиоприборов. Он не улетит без них, не улетит, пока не дождется хоть какой-нибудь вести… может быть, даже сам пойдет искать их, нарушая все инструкции. Он ведь не знает, что здесь нельзя жить, если нет большого, очень большого количества свежей, прохладной влаги…
|
Лечь нельзя! Гришу надо донести. Михаил Антонович ждет. И Краюхин ждет, и Махов, и тот хладнокровный инженер с “Циолковского”, и девушка в Ашхабаде… И все люди, вся милая далекая планета. Будет очень нехорошо, если они лягут здесь и заснут… Можно дойти, можно, можно.,, “Не хочется — надо!” — говаривал Иоганыч.
…Они идут уже более суток по песку, который засасывает ноги, а ветер дует с такой силой, что трудно не упасть. А ели они за последние двое суток один раз. И пили тоже только один раз. Юрковский падает, роняет Дауге. Быков старается ему помочь. “К черту!” — хрипит геолог. Как так “к черту”, если они не могут не дойти? Если осталось всего только сто тысяч шагов… или немного больше… Быков садится рядом и ждет. Но ждать нельзя! Время — это вода, а вода — это жизнь. Быков толкает Юрковского. Тот мычит.
— Пошли, пошли, Владимир Сергеевич! Ерунда осталась!
Юрковский в ответ мычит и не двигается. Тогда Быков наклоняется к нему, ощупью находит кислородный кран, отворачивает на несколько секунд. Юрковский жадно дышит, потом медленно, шатаясь, встает. Алексей Петрович помогает ему…
Они идут четвертые сутки. Первые сутки — пустыня, и Юрковский впервые упал и не хотел вставать, Быков давал ему кислород. Вторые сутки… ммм… вторые сутки? А, это когда он чуть не провалился в воронку с зыбучим песком и Юрковский его еле вытащил. Они еще долго, около часу, отдыхали на этом месте и пили сок. И Гриша как будто легче дышал, хотя так и не пришел в сознание… Хороший день… А вот третьи сутки? Да, когда руки онемели, отнялись, стали бесчувственными. Носилок не поднять, не удержать. Гриша стал втрое, впятеро тяжелее. И они сделали петли и повесили носилки на шею. А потом, пока они спали, вокруг намело песчаную насыпь. И сегодня, когда начинали поход, тоже намело. Юрковского и Дауге пришлось откапывать… Правильно — трое суток! А в сутки они проходят в среднем тридцать тысяч шагов. У Быкова есть шагомер. Пройдено сто тысяч шагов, а всего — сто пятьдесят. Значит, осталось только пятьдесят тысяч.
|
Сегодня осмотрели ожоги Дауге — кожа слезла, кровоточащие язвы… Быков перевязывает ему ноги как умеет. Затем Быков снимает с Юрковского вещевой мешок, в котором лежат термосы Дауге. Ему кажется, что Юрковский два раза тайком пил…
Пятьдесят тысяч шагов…
Быков тащит все на себе. Юрковский снова упал — голубая зарница роняет неверный дрожащий свет на черное распростертое тело.
— Вставай!
— Нет…
— Вставай, говорю!
— Не могу…
— Встать! Убью! — напрягаясь, орет Быков.
— Оставь меня и Гришу! — злобно хрипит Юрковский. — Иди один.
Но он все-таки встает.
На севере разгорается синее зарево, пылая, охватывает полнеба. Быков сквозь полусомкнутые от усталости веки видит свою длинную неуклюжую тень — она шатается и дергается. Ветер меняет направление — теперь он дует в спину. Очень сильный ветер. Он сильнее людей, он валит с ног, но в то же время помогает идти, и, когда затихает, тело кажется невыносимо отяжелевшим. Хорошо еще, что нет Черной бури… Юрковский падает снова, лежит неподвижно, погрузив пальцы в крупный песок. Медленно тает заря на севере.
— Встать!
Во время привала Быков, измотанный и обессиленный, заснул, оставив Юрковского на часах. За четвертые сутки они прошли не больше двенадцати тысяч шагов, и, пока Быков спал, Юрковский снял с себя термосы с остатками жидкого шоколада и лимонада, снял баллон с кислородом, сложил все это аккуратно на полупустой мешок рядом с носилками и, кое-как нацепив шлем, уполз в ночь умирать в песках. Быков проснулся как раз вовремя. Он отыскал геолога в тот момент, когда тот, чувствуя, что у него не хватает сил отползти далеко, стаскивал и не мог стащить с себя зацепившийся за что-то шлем. Быков взвалил Юрковского на плечо — оба не сказали ни слова, — отнес к месту привала, помог укрепить шлем и поставить все баллоны и потом сказал:
— Я хочу спать, я очень устал. Дай слово, что во время сна ты не удерешь…
Юрковский молчал.
— Я очень хочу спать, очень… Ты не даешь мне заснуть, Володя…
Юрковский молчал упрямо, только с ненавистью сопел в микрофон.
— Дай мне заснуть, Володя!.. Мы поговорим обо всем, когда я проснусь. Прошу, Владимир Сергеевич…
— Ладно, — вдруг сказал Юрковский. — Спи, Алексей, все в порядке…
Быков хотел сказать что-нибудь ободряющее, но не успел — заснул.
Небо опять окутано багровыми тучами. Дует сильный ветер с севера, он помогает идти. Тучи принесло со стороны Голконды, пока Быков спал. На горизонте мотаются змеистые тени смерчей — все так же, как три недели назад, когда “Мальчик” резво мчался наперерез ветру к Урановой Голконде, навстречу гибели. Теперь “Мальчик” мертво застыл, вплавившись в остекленевший песок, могучий, огромный — дымной брони памятник Великого похода. Вечным сном заснул его командир; где-то в скалах нашел свою странную смерть Богдан Спицын… Но поход еще не кончен. Не кончен!
Каждый раз, просыпаясь после мучительного сна, Быков люто ненавидел Юрковского. Геолог больше не мог нести носилки. Он все время падал и ронял Дауге. Он еще раз пытался бежать в пески. Но Юрковского терять нельзя! С ним будут потеряны драгоценные знания — знания человека, изучившего подступы к Голконде. Он должен дойти — этот смельчак, поэт и “пижон”, он даст людям Голконду, сказочные песчаные равнины, где песок дороже золота, дороже платины…
Быков с трудом поднимается на ноги. Открывает кран подачи кислорода; жадно глотая, торопливо считает до десяти. Это необходимая порция, иначе ноги просто не пойдут. Медленно опускается на колени и, кряхтя, взваливает на плечи вялое тело Дауге. Юрковский остается сидеть на песке — ветер за несколько часов намел около него маленькую черную насыпь.
— Знаете, Быков, это не годится… — Голос сиплый, но спокойный. — Так я не согласен…
Быкову хочется разорвать его пополам, но нет сил, а потому — с грозной хрипотцой в ржавом голосе:
— Разговорчики!.. Встать!
— Оставьте нас. К чему вам себя мучить? И сами погибнете, и…
— Не твое дело! Встать! Вперед!
Юрковский колеблется.
— Ты что? Венец героя приобрести хочешь?.. Мученика? Врешь! Я тебя гнать вперед буду, пока сам не свалюсь! А свалюсь — сам поползешь дальше! Понял?! Вставай!
И Юрковский встает. Славный, хороший парень! Наш, советский, хоть и с загибами… После пятого километра Быков перестает его ненавидеть, а после десятого начинает любить, как брата. Молчит, сукин сын, ни слова, ни жалобы — а у самого волосы выпадают, кожа в трещинах, и лицо чернее пустыни. Шатается… Друг ты мой милый, мы дойдем, обязательно дойдем! Смотри, еще десять километров оттопали. Вперед, вперед!.. Шаг, два, три, пять…
Юрковский бормочет:
— Слушай, Алексей… На случай, если я все-таки не дойду… О загадке Тахмасиба, о Красном кольце… Я думаю… я уверен… Это бактерии. Колонии бактерий. Но не наших бактерий. Другая жизнь… небелковая жизнь. Живут за счет излучений. Поглощают радиоактивные излучения и живут за счет их энергии… Слышишь, Быков?
Да-да, он слышит. “Бактерии и излучения…”
— Они собираются вокруг места, где должен произойти атомный взрыв, — продолжает Юрковский. — Собираются в кольцо… Красное кольцо… и ждут. “Мальчик” попал на такое место. И под ним взрыв. Подземный атомный взрыв. А они чуют, где должен быть взрыв, собираются и ждут… Продукты распада очень активны… они лакомятся… Слышишь? Я почти уверен…
Да, Быков слышит. Он идет вдоль каменистой гряды и все слышит. Но сначала нужна вода. И где же, наконец, ущелье? Должно быть где-то здесь… Вода…
— Передай всем, чтобы опасались Красного кольца. Где Красное кольцо, там подземный взрыв. Передашь? Ты слышишь?
— Да-да, передам… Сам передашь!..
Шаг, два, десять… пятнадцать…
На шестые сутки они подошли к ущелью. Вход нашли не сразу. Быков, оставив Юрковского и Дауге около каменной стены, долго бродил в поисках прохода, несколько раз терял память, обнаруживал себя вдруг лежащим на песке и лижущим внутренние стенки шлема шершавым, потерявшим чувствительность языком. Черный провал зарос колючками, выглядел зловеще в красном свете огненного неба. Быков вернулся к Юрковскому, взвалил Дауге на себя, пошел вдоль стены и свалился у самого входа в ущелье. Сознание скользило, налетало и исчезало, как порывы ветра, и сквозь клубящуюся муть он слышал, как Юрковский хрипло выкрикивал, глотая слова:
— Подлая! Мы еще вернемся… Придем сюда! За смерть нашу, за муки… отплатишь! Проклятая планета!.. Будешь работать на нас, на людей Земли, давать свет, жизнь… Закуем в сталь, в бетон! Будешь работать!
— Довольно, — сказал Быков и поднялся, опираясь о морщинистый камень…
Нет, идти больше нельзя. Зато можно ползти. Ползти на четвереньках и тащить за собою Дауге. Это гораздо легче, чем нести его на спине. Юрковский тоже ползет…
Быков останавливается, включает фонарик и оглядывается. Юрковский здесь. Лежит позади неподвижного тела Иоганыча, упираясь растопыренными локтями в песок, глядит слепым полушарием шлема. Они связаны ремнем, снятым с вещевого мешка. За этим ремнем надо следить: один раз он уже развязался, и Быков уполз далеко вперед. Пришлось возвращаться и искать Юрковского, который крутился посреди ущелья. Кажется он ослеп. Но, когда держится за ремень, не отстает…
Вот следы “Мальчика” — почерневшие, сморщенные ветви-плети, вырванные вместе с глыбами камня из скалы. Ущелье снова заросло, но пробраться можно. Осталось всего несколько тысяч шагов…
Быков садится, подтягивает под себя онемевшие ноги. Кожа на коленях стерлась совершенно, но боль почему-то не чувствуется. И очень хорошо.
— Там наше болото, Володя. Чепуха осталась. Давай!
— Давай! — говорит Юрковский.
— Ну, вперед, значит? — спрашивает Быков.
— Вперед! — отвечает Юрковский.
…На болоте шевелились в светящемся тумане джунгли чудовищных белесых растений. Они росли очень густо, и приходилось протискиваться между их толстыми скользкими стволами. Трясина чмокала, чавкала, засасывала грязной мокрой пастью. Перед последним решающим броском устроили длительный привал, и Быков извлек драгоценный заветный термос Дауге их последнюю надежду и опору. В термосе почти два литра апельсинового сока, и Юрковский даже беззвучно засмеялся, когда шероховатый черный баллончик повис в луче фонарика. Быков разрешил Юрковскому и себе выпить по пяти глотков жизни и влил в запекшийся рот Дауге целый стакан. Потом они спали по очереди три часа и выпили еще по пять глотков…
Потом Быкова с Дауге на плечах засосала трясина, и Юрковский выволок их на поверхность. И самое удивительное заключалось в том, что они с первой попытки нашли место, где месяц назад совершил посадку “Хиус”.
Но… “Хиуса” здесь не было…
На его месте — широкая, метров шестьдесят в диаметре, лужайка, покрытая прочной асфальтовой коркой. От центра ее разбегались длинные трещины, сквозь которые пробивалась буйная поросль больших белесых растений с толстыми скользкими стволами…
“ХИУС” ВЕРЗУС ВЕНУС” [3]
Больше всего на свете Михаил Антонович любил сидеть в садике своей дачи на Алтае, где под большой густо-зеленой ольхой специально для него был установлен небольшой столик, и, обложившись книгами, работать неторопливо, со вкусом, методично. Его интересовали некоторые вопросы теоретического звездоплавания, и с давних пор лелеял он мечту написать небольшую, но содержательную книгу, систематизирующую все основные достижения в этой области за последние двадцать лет.
По специальности он был математик, окончил математико-механический факультет университета в Ленинграде и первое время работал при Институте космогации. Работу свою очень любил, ему доставляло величайшее наслаждение следить за тем, как из-под пера возникают строчки почти всегда очень сложных, но, как правило, изящных, красивых формул, полных глубокого смысла. Работник он был прекрасный, ошибался редко.
Незаметно для себя он увлекся математическими проблемами автоматического управления новых тогда импульсных ракет на атомном горючем. И это определило его дальнейшую судьбу. Напористый Краюхин вовлек его в сферу своей обширной деятельности, заставил закончить школу штурманов-межпланетников и в числе первых направил в пробные полеты за пояс астероидов. Это случилось около пятнадцати лет назад.
Михаил Антонович побывал и на Луне, и на Марсе, и даже в поясе астероидов, стал великолепным штурманом, испытал множество приключений, повидал такое, что и присниться не могло бы научному сотруднику Института космогации, работавшему в области прикладной математики. Но все же больше всего на свете ему нравилось сидеть в тени развесистого дерева, копаться в толстых книгах с шершавыми обложками, покрывать белые листы изящными строчками математической тайнописи и бессознательно прислушиваться к шелесту листвы над головой, когда ослепительное солнце неподвижно висит в чистейшей голубизне. Поддувает ласковый теплый ветерок, под столом стынет в ведерке с искусственным льдом бутылочка нарзана, в кустах смородины жена с дочкой собирают ягоды для домашнего варенья, а сынишка — парень удивительно бедовый — уселся, конечно, возле муравьиной кучи и громким лепетом выражает свое глубокое изумление… Небо чистое, безоблачное, синее, и стрекоза с радужными крыльями ползет по краю голубой чашки… Хорошо!
Простившись с товарищами, Михаил Антонович долго еще стоял в кессоне, опершись локтями о край распахнутого люка, и следил, как гаснут в клубящемся тумане огоньки на корме “Мальчика”, уходящего в болотные джунгли. Они исчезли, и сразу стало темнее — штурман “Хиуса” остался один.
Прошли сутки, и над болотами слабо засветился тусклый день. Мрак стал розоватым. Но по-прежнему кругом стоял болотный туман. Липкий, осязаемо плотный, он мягкими, бесшумными волнами поднимался над бурлящей поверхностью грязевого кратера, тяжкой пеленой нависал над планетолетом, густыми клубами обволакивал белесые остовы гигантских растений — тускло окрашенных грибов, зыбко трепещущих росянок и еще каких-то — бесцветных, причудливо искривленных, изломанных. В красноватом сумраке их стебли то появлялись, то исчезали, и казалось, что они, как во сне, плывут, плывут и никак не могут уплыть и исчезнуть. Иногда накрапывал теплый дождь, мгла сгущалась, и ворчливое бульканье горячих источников заглушалось однообразным шелестом падающих капель.
Михаил Антонович осмотрел весь планетолет, сменил несколько приборов, пострадавших при посадке, проверил исправность аппаратуры, тщательно прибрал каюты товарищей. Из-под подушки Дауге выпала пачка голубоватых листков с красным обрезом — письма, отпечатанные на машинке. Письма от Марии Сергеевны. Михаил Антонович аккуратно сложил их, спрятал в столик. В каюте Юрковского валялась толстая тетрадь в черном кожаном переплете. Михаил Антонович узнал ее — туда Володя вписывал свои стихи вот уже несколько лет. Исчерканные страницы пестрели изображениями фрегатов и гордыми профилями с однообразно горбатыми носами. Последнее стихотворение начиналось так:
Милая! Спутница осени серой!
Ты не забыла? Ты помнишь? Ты ждешь?
И, хотя все четыре строфы (в том же духе) были жирно зачеркнуты и снабжены решительным комментарием самого автора (самое корректное выражение в этом комментарии было “дрянь, слюнтяйство”), Михаил Антонович вздохнул, присел на край постели, пробежал несколько строк и засунул тетрадь в карман комбинезона — почитать на сон грядущий. Юрковский никогда не делал тайны из своих стихов, тем более для ближайших друзей.
Первые сутки связь держалась плохо, приемник молчал, и понапрасну Михаил Антонович часами просиживал перед микрофоном, крутя ручку вариометра и бормоча с надеждой:
— “Мальчик”, “Мальчик”… Я “Хиус”! Отвечайте. Почему не отвечаете? “Мальчик”, “Мальчик”, я “Хиус”! Слушаю вас…
“Мальчик” не откликался, но эфир однажды донес до “Хиус” таинственные сигналы: три точки тире точка, три точки тире точка… Потрясенный штурман тщетно пытался связаться с неизвестным, терпящим бедствие, и только много дней спустя Ермаков объяснил ему, что это пеленги погибшего Бондепадхая.
Когда наконец сквозь шорохи, завывания и треск в эфире в репродукторе зазвучал спокойный, размеренный голос Ермакова, Михаил Антонович возликовал, как ребенок. С этого момента связь наладилась. Командир сообщил, что все в порядке. Цель достигнута. Голконда сопротивляется всеми адскими средствами, но все-таки исследования идут успешно. Геологи работают круглые сутки, собрали много материала, Спицын и Быков помогают чем могут.
— Так-так… — говорил Михаил Антонович, радостно кивая головой. — Привет им, Анатолий Борисович, привет им передайте!
Экипаж “Мальчика” теперь так занят исследованиями, что чаще всего с Михаилом Антоновичем будет говорить Ермаков. Он повредил слегка ногу не может поэтому принимать участия в наружных работах.
— А-яй! — волновался Михаил Антонович. — Как же это вы? Как неосторожно!..
Иногда со штурманом говорил Алексей Петрович. По его словам, Богдану в свое дежурство никак не удавалось соединиться с “Хиусом”. Какое невезение! Михаил Антонович сокрушался, просил передать ему особый привет: он очень любил Богдана, больше всех. Старые друзья! Пятнадцать лет — не шутка!
Но часто эфир молчал, только трещали электрические разряды в неспокойной атмосфере. Угнетали тоска и одиночество. Очень трудно, когда не с кем поговорить, посмеяться, поспорить. Даже обедать одному как-то тоскливо — кусок в рот не лезет. Михаил Антонович пытался работать, но не мог написать ни строчки. Пытался читать. Сначала это увлекло его, в библиотеке “Хиуса” было много хороших новых книг, а Михаилу Антоновичу редко приходилось читать беллетристику за последние несколько лет работа отнимала все время, даже свободное. Но это увлечение продлилось недолго: мешали мысли о друзьях, о семье…
Тоска выгнала его наружу. Однажды, нарушая строжайший приказ командира, запретившего покидать планетолет без совершенно особой необходимости, он взял автомат и вылез из открытого люка в клубящийся туман. Более часа бродил он по хвощевым джунглям, пугливо озираясь при каждом вздохе трясины, собрал в коллекторский контейнер несколько любопытных образцов местной флоры — обломки белесых водорослей, круглые фосфоресцирующие шляпки молодых грибов, набрал в специальную баночку омерзительного на вид ила. Потом потерял все это, когда, провалившись в трясину, пытался выбраться, хватаясь за скользкие непрочные стебли гигантских растений. Выкарабкавшись и утопив автомат, безоружный, он долго искал в красноватом тумане потерянный планетолет. После всего этого он зарекся покидать свое убежище, ограничиваясь тем, что можно было увидеть и услышать с порога “Хиуса”. И, сказать по правде, в новых впечатлениях недостатка не было…
Однажды что-то грузное, с тускло блестящей кожей, тяжело отдуваясь и хрипя, выползло из трясины, уставилось на замершего штурмана гнусными белыми бельмами. Опомнившись, Михаил Антонович потянулся за оружием, но странный гость уже исчез, растворился в тумане. Огромные лиловые слизняки ползали по броне планетолета, тяжело падали, зарывались в ил. Над головой иногда парили в красноватой мгле какие-то широкие тени. Плотоядное растение разрывало на части отчаянно бьющуюся гигантскую гусеницу; кто-то кричал во мгле хриплым, надрывным криком; в тумане как бы по воздуху проплывала вереница сцепившихся волосатых клубков шевелились трепещущие клейкие нити, огромная цепь казалась бесконечной. Михаил Антонович, задраив люк, ушел спать, так и не увидев хвоста чудовища. Как-то, когда он дремал возле приборов, планетолет слегка качнуло. Он проснулся и выбрался из люка — посмотреть. Рядом с планетолетом чернели широкие овальные ямы, быстро наполняющиеся мутной жижей: какое-то чудище прошло мимо, задев планетолет и оставив эти громадные следы и широкую просеку в колышущейся стене джунглей.
Проведя в кессон сигнальную систему от радиоприемника, чтобы не прозевать вызова друзей, Михаил Антонович часами сидел, держа палец на переключателе автомата, наблюдал, прислушивался. Асфальтовая площадка вокруг “Хиуса” быстро поросла белесыми водорослями. Первые дни Михаил Антонович следил, как сжимается кольцо зарослей. Потом ему каждый раз приходилось в начале наблюдений прорубать окошко в стене растений, опутавших корпус “Хиуса”. Тяжело осевший в трясину планетолет был окружен странным и страшным миром этой планеты, лишь по недоразумению носящей имя богини любви и красоты. Атмосфера, состоящая из углекислоты, азота и горячего тумана; ядовитая тяжелая вода, содержащая большой процент дейтериевой и тритиевой воды; влажная жара, доходящая до ста градусов по Цельсию; флора и фауна, один вид которых исключал всякую мысль об употреблении их в пищу…
— Хорошо, что Голконда ваша не похожа на эти болота, — говорил Михаил Антонович Ермакову.
Тот только покашливал в ответ.
В горячем полусумраке венерианского дня блуждали ярко вспыхивающие далекие огоньки, тяжело вздыхала трясина, с шумом лопались ножки чудовищных грибов — выбрасывали дождь скользких светящихся спор. Может быть, это были не споры, но Михаил Антонович сам видел, как эти упругие, величиной с кулак лиловые шарики начинали прорастать белыми щупальцами, падая в трясину. Ветер приносил ярко светящийся туман — мертвенно-синие клубящиеся облака его тяжело оседали в зарослях. Однажды разразилась гроза. Туман наполнился дрожащим зеленоватым заревом, громовые раскаты слились в сплошной грохот, меж поникших стеблей запрыгали струящие огонь голубые мячи шаровых молний, потянуло зноем, и вдруг налетел раскаленный вихрь. “Хиус” раскачивало. Михаил Антонович, придерживаясь за края люка, с изумлением увидел, как стрелка термометра стремительно поднялась, перешагнув за двести. Волна ила ударила в планетолет, далеко отбросила штурмана от люка. Ворочаясь в густой жиже, он долго не мог встать, скользя ногами по грязи, а когда наконец поднялся, не хватало сил закрыть люк. После третьей или четвертой попытки тяжелая крышка под напором ветра сбила его с ног, и он потерял сознание. Очнулся через полчаса, а может, и через час. Ураган стих, кессон был забит илом, вокруг “Хиуса” намело кучу гниющих водорослей.
На другой день Ермаков сообщил о болезни Дауге. Новость потрясла штурмана. Ему казалось, что это первый удар, тяжелое предзнаменование. Наступала полоса неудач. Венера ополчалась на смелых людей Земли. Несколько часов Михаил Антонович пролежал на койке, глядя в обшитый желтой полимерной губкой потолок. Вспоминались странные слова Тахмасиба, сказанные им в бреду. Штурмана лихорадило. Термометр показал 39 температуру больного Дауге. Штурман ощутил, как реденькие волосы у него на голове подымаются дыбом. Встряхнув градусник, он сел на постели и в полной растерянности набил трубку, но потом спохватился и принялся выковыривать табак карандашом. Михаил Антонович очень редко курил в походе. Его жена не выносила табачного дыма, и давно уже он решил курить только вне дома, и всегда почему-то получалось наоборот. Во время отпуска штурман частенько дымил, хоронясь от жены, соблюдая поразительную осторожность, а в полете сосал пустую трубочку, удивляясь самому себе. И вот сейчас тоже привычным движением он ухватил зубами знакомый мундштучок, старательно выколотив соблазнительный кепстен… Что же это? Быть может, болезнь уже здесь, в нем, притаилась, выжидает… Товарищи вернутся к пустому, вымершему планетолету и даже не смогут попасть в него. Надо бы на всякий случай держать открытым внешний люк… Да, но если заползет в кессон какая-нибудь дрянь — ведь не выгонишь…
Михаил Антонович вздыхал, сосал свою пустую трубку. Потом, впервые за все время, забрался в каюту-арсенал и осмотрел сигнальные ракеты. Две полуметровые стальные сигары, покрытые толстым слоем смазки, и к ним пусковые устройства — тяжелые треноги с шестом. Надо надеть ракету на этот шест, включить маленький приборчик около стабилизатора — и ракета готова к пуску. А вот здесь — пусковое дистанционное устройство… Сделать все это будет нетрудно. Штурман попробовал приподнять ракету, поднатужился — да, не особенно тяжело, можно и в одиночку… Если начнутся сильные приступы и он останется жив после первого, надо будет выпустить ракеты. “В двадцать ноль–ноль по времени “Хиуса”, как было условлено с Ермаковым. А потом будь что будет — открыть внешний люк и ждать. Михаил Антонович поставил треноги, вспотев, насадил на них ракеты, полюбовался общим видом — и у него стало как-то легче на душе.
Прошел долгий венерианский день, наступила ночь. Над болотами снова повис туманный мрак. “Мальчик” уже заканчивает свой поход. Устанавливают пеленгатор на новой площадке, собирают последние образцы. Скоро Михаил Антонович поднимет “Хиус”, полетит на пеленги, скоро встреча! Обратный путь до “Циолковского” — и снова встреча! Обратный путь к Земле — и снова встреча, самая радостная. А впрочем, трудно даже сказать, чему он будет больше рад: увидеть друзей — Ермакова, Богдана и других — живыми и невредимыми — или увидеть жену и детишек. Ведь к тому времени тоска ожидания смягчится. Так всегда. Впрочем, нет, не всегда…
Михаил Антонович вспоминает свое первое возвращение из Пространства. Цветы, музыка, толпы людей, и среди них, сама как цветочек — Зоя. Молоденькая совсем — старший лаборант краюхинского института. “Страшный лаборант”, — шутил над ней Михаил Антонович и приставал: “если ты старший лаборант, то каковы же младшие?” Славное, славное время расцвет импульсных атомных ракет, время, выдвинувшее таких, как Краюхин, Привалов, Соколовский… Время, когда старик Шрайбер в Новосибирске развил идею “абсолютного отражателя” — идею замечательную. Но как ее встретили, эту идею! “Безумный старик! Мракобес-алхимик! Идеалист! Фантаст!” По уголкам шептались: “Хи-хи!.. Абсолютный отражатель — это, значит, как об стену горох? Гы-ы! Абсолютный отрыгатель! А Шрайбер-то, слыхали? Говорят, идейку-то у одного француза… тово! Абсолютный подражатель! Ха-ха, хи-хи!..” “Глупцы, если не хуже!” — сказал тогда о них рассвирепевший Краюхин. Страшный был бой. Краюхина чуть не сняли за нажим, а многих и сняли-таки. А в результате — вот он, “абсолютный отражатель”: “Хиус” верзус Венус! (Михаил Антонович исчерпал на две трети свои знания латыни и бодро потер руки.) “Хиус” верзус Венус”! Пока все неплохо! Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…