Она смотрит на меня растерянно, не понимает, что я ей сказал. Вся в потекшей черной туши — красилась, чтобы забыть, что с ней случилось, но потом все равно вспоминала — и в мятой мужской рубашке на голое тело. Острые плечи, худые ноги, руки скрещены на груди.
— Разрешите пройти?
— Я не вызывала социальную службу.
Нельзя долго задерживаться под камерами. Я протискиваюсь внутрь прежде, чем она успевает сообразить, что происходит. На полу в прихожей — свернутое одеяло, тут же — ополовиненная бутылка неизвестной дряни.
Работает проектор: анимированные модели голливудских актеров двадцатого века отыгрывают какую-то историческую драму в рисованных декорациях. Актеры тоже не дожили до бессмертия самую малость. Так что им уже все равно, зато наследнички теперь зарабатывают, сдавая в прокат цифровые чучела своих предков.
— Я не вызывала социальную службу! — упорно бормочет Аннели.
— Нам поступил сигнал. Мы обязаны проверить. — Я вежливо улыбаюсь.
Мельком оглядываю помещение. Есть ли тут камеры? Дверь в спальню приоткрыта. Прохожу туда. Окно расшторено, вид во внутренний дворик. На постели — скрученные бухтами простыни, промочены красным.
— Там кровь, — возвращаюсь я к ней. — Это ваша?
Она молчит, щурится, старается сфокусировать на мне взгляд.
— Вам нужно к врачу. Собирайтесь.
Увести ее отсюда. Увести, прежде чем нагрянула полиция, прежде чем эту квартиру нашел дублирующий состав шрейеровских чистильщиков. Увести туда, где нет камер наблюдения, где не будет посторонних глаз, где я смогу остаться с ней наедине.
— Твой голос... Мы знакомы?
— Простите?
— Я знаю твой голос. Кто ты?
У нее язык заплетается, и на ногах она еле стоит, но тем лучше для меня. Переупрямить пьяного — непростая задача, зато потом мне предстоит тащить ее через места, кишащие всяким сбродом, и пусть лучше случайные свидетели верят мне, а не ей.
|
— Мы не знакомы.
— Почему ты в очках? Сними очки, хочу на тебя посмотреть.
Есть ли тут камеры? Успели ли они нашинковать камерами квартиру Рокаморы и изнутри? Если да, у них будет неопровержимое доказательство того, что я здесь был.
— Я никуда с тобой не пойду. Я вызываю полицию...
Блефует. До сих пор не вызвала — и сейчас не вызовет. И все же я оголяю глаза. Я не боюсь, что она меня узнает: во время нашей позавчерашней операции я так и не снял маски, хоть она и натерла мне душу до волдырей.
— Я тебя не помню, — задумчиво говорит Аннели. — Не помню лица. Но голос... Как тебя зовут?
— Эжен, — отвечаю я; нужно уже перехватывать инициативу. — Что случилось? Откуда кровь?
— Уходи. — Она толкает меня в плечо. — Уходи отсюда!
Но тут сквозь бубнеж анимированных актеров пробивается, прорастает еще какой-то шум. Еле слышный, тревожный. Голоса! Чье-то перешептывание в этом заброшенном черном ходе. Если бы я не ждал его, если бы не встретил тех троих в лифте, мое ухо нипочем не уловило бы его, этот инфразвук. Но я ждал.
— Тихо! — приказываю я Аннели.
Шорох шагов — мягкие подошвы, кошачьи лапы — замирает.
— Тут вроде. — Сиплый голос вползает в дверные щели. Так. Так-так. Так-так-так.
Подкрадываюсь к двери — к висящей на одной дохлой петле двери, которую мы же сами накануне высадили, — и приникаю к глазку. Черно. Вспоминаю: мы его заклеили снаружи. Прекрасно.
— Что происходит? — спрашивает у меня Аннели.
|
— Спокойно, — говорю я себе.
Мерзким старческим голосом дребезжит дверной звонок — звук до того неуместный в новом мире, что я не сразу понимаю даже, что он имеет отношение к этому моменту, к этой квартире, что он раздается сейчас и здесь, а не пятьсот лет назад в мелькающем на фоне нашей драмы историческом кино.
— Молчите, — предупреждаю я Аннели.
Но сразу вслед за звонком на дверь обрушиваются чьи-то кулаки. Стучат так, что я уверен: сейчас она рухнет внутрь; а у меня ничего не готово.
— Аннели!
— Кто это? — кричит Аннели.
— Откройте, Аннели! — За дверью переходят на громкий шепот. — Мы свои. Из партии.
— Из какой еще партии? — Она распрямляется, складывает руки на груди.
— Из п’ртии! Х’сус нас п’слал... За т’бой... — глотая гласные, вступает другой голос — не того ли упыря с переплатанным лицом, который хотел мне п’мочь в лифте? Точно — его.
— Не открывайте... Не вздумайте! — Я хватаю ее за руку.
Аннели высвобождается, вывинчивается — теряет равновесие и чуть не падает.
— Какой еще Хесус?! — нетвердо выговаривает она.
Неужели Рокамора действительно никогда не говорил ей о том, чем занимается? Притворялся обычным человеком? Скрывать такое от женщины, с которой живешь... Браво.
— Не слушай их. Это убийцы, — говорю я ей. — Головорезы.
— Хесус! Твой парень! — настаивают за дверью.
— Не знаю никакого Хесуса!
— Аннели! Мы должны вытащить тебя отсюда, пока тебя не убрали! — шипят в коридоре.
Вовремя я.
Мне вдруг хочется думать, что Шрейер действительно настолько хитроумен, как я полагаю, и что кто-то подстраховывает меня в этом моем деле, что меня не оставят один на один с боевиками Партии Жизни. Эти типы в лифте выглядели как наемные убийцы, и под плащами у них, готов биться об заклад, не кружевное белье. Мы не в кино, и я со своим скромным инструментом против троих вооруженных террористов не выстою. Убрать девчонку прямо сейчас, пока внутрь не ворвались ее спасители?
|
— Послушай! — Я беру Аннели за плечи. — Я не из социальной службы. Это я должен тебя вытащить отсюда, я, а не они, понимаешь? По просьбе Вольфа.
— Вольфа? — Она старается сфокусироваться на мне, на том, что я ей говорю.
— Вольфганга. Цвибеля. Я его друг.
— Вольф? Он живой? Он живой?! — Она вспыхивает.
— Живой. И он попросил меня...
— Где он? Почему не звонит?!
— Прячется, — тороплюсь я. — Вчера тут были Бессмертные, так? Вольф сбежал, а тебя оставил...
Аннели щурится и кивает.
— Ты же не думала, что он тебя бросил?
— Эй! Чей это голос? — кричат из-за двери.
— Эти люди... — Я киваю на дверь. — Их отправили, чтобы зачистить тут все. Бессмертные должны были ликвидировать Вольфа и тебя тоже — как свидетеля, понимаешь?
Она кивает. Помнит наш первый разговор.
— Но что-то пошло не так, — продолжаю я. — Теперь эти головорезы должны доделать за них всю работу. Убрать тебя.
Аннели молчит. И за дверью тоже стихли — вслушиваются.
— Ну и пусть делают что хотят. Мне плевать!
— Что ты такое говоришь?!
— С какой это стати Вольф обо мне беспокоится? Он сам меня оставил этим тварям!
— Ему пришлось!
— Предупреждаем... — рычат в коридоре.
— Замолчите! — кричит им Аннели. — Замолчите, или я вызову полицию!
— Да что ты за дура-то?! — Там теряют терпение.
— Они сейчас выломают дверь, и нам с тобой конец! Надо бежать! Тут есть еще выход?
— Кто там у тебя? Не слушай его! Считаем до трех...
— Вольф... Что он сказал?
— Сказал, что любит тебя. Что я должен тебя вытащить...
— Один... — начинают считать там.
— Ты отведешь меня к нему?
Дверная ручка начинает дергаться, стучать. Они пробуют ее на прочность, понимают, что придется выносить дверь.
— Да! Да, я тебя к нему отведу!
Аннели вцепляется ногтями в мое запястье — до крови, — перегибается пополам, а потом ее выворачивает на пол. Я еле поднимаю ее, тащу за собой в спальню.
Грохот! С порога вижу — замок с мясом, с трухой вырывает из створки, дверь отскакивает в сторону, налетает на диван. В щель просовывается рука, шарит вокруг.
Мы уже в спальне, запираю дверь на какую-то смехотворную щеколду — хорошо, замок не электронный, — выталкиваю Аннели на балкон. Оказываемся в каменном мешке, который выглядит как внутренний двор-колодец трехэтажного дома. Потолок выкрашен в голубой, посреди двора насыпан песочек, воткнуты пара дешевых композитных деревьев и качели. Балконы в три ряда завалены барахлом, окна пялятся друг на друга в упор. Подходящее место, чтобы выйти покурить, притворяясь, что все это находится где-нибудь снаружи и черт знает когда, а не сегодня и в кишках башни на восемьсот ярусов. Рокамора, наверное, так и делал, мечтательно и рассеянно глядя в объектив десятка шпионящих за ним камер.
— Оставь меня в покое!
— Приди в себя! — Я встряхиваю ее.
— Где они?! — орут в квартире.
Выпихиваю ее с балкона — мы на третьем этаже — вниз, держу за руки, она вяло, как повешенная, дрыгает ногами, пока я прицельно опускаю ее на уровень ниже, потом перемахиваю через ограждение и прыгаю за ней.
Мы в лоджии, уставленной крохотными столиками под романтичными зонтами. Один из столов перевернут, на нем распласталась Аннели. Рядом сидит пара обалдевших голодранцев, — он и она — в чью трапезу она вмешалась. На полу — перевернутые тарелки, вывалившиеся спагетти похожи на два клубка глистов в сливочном соусе. А ла карбонара.
— Скорее! — Подхватываю ее под мышки.
Извиняясь, расшвыриваю столики, тяну Аннели за собой на буксире через увитый композитным плющом зальчик дешевого кафе на средиземноморскую тему — в стороны прыскают заморенные официанты в тонких усиках, балансируя дымящейся пиццей с водорослями, — и, еле обнаружив выход, наконец мы выпрыгиваем в коридор.
Тут такой же бардак, как и этажом выше, только с другим акцентом. Иероглифов нет, весь ярус, кажется, арабский. Арабские прачечные, арабские забегаловки, арабские проктологи. Тьма тьмущая арабских проктологов, и все, видимо, преисполнены ностальгии, раз малюют себе вывески на своем полудохлом языке.
Этот уровень я не изучал, теперь приходится бежать наугад. Аннели виснет на моей руке — ей сейчас, конечно, не до марафона. Сзади уже гремит что-то, слышится сиплая брань, но нет времени оглядываться. Я вклиниваюсь в толпу, пробираюсь сквозь неповоротливые тела, распихиваю эти бурчащие туши, моя ладонь намокла и стала скользкой, и я боюсь, что Аннели, моя драгоценная добыча, моя золотая рыбка, сорвется с крючка, выскочит из моего зажима и сгинет в этом болоте.
Вижу указатель: лифты. Еще немного — и мы спасены. По крайней мере я.
Но...
— Оставь меня! Эй!
Аннели останавливается как вкопанная, словно рыбешку, которую я спиннингом вытягивал себе на обед, вдруг заглотила акула.
Оборачиваюсь — она смотрит не на меня и дергает не той рукой, которую я сжимаю. Кто-то поймал ее, она пытается высвободиться из чьих-то клещей! Толпа выдавливает из себя страшную харю с пятнистой от трансплантаций кожей. Они нагнали нас, нагнали ее и держат.
— Дура! — слышу я. — Он не наш! К тебе его подослали!
— На помощь! — Я деру себе глотку криком. — Убили!
Дотягиваюсь — и вслепую тычу в пятнистого шокером. Трясется и валится наземь кто-то другой, но уже начинается давка, уши мне забивает неизвестно чьим тонким воплем, я перехватываю ее руку поудобней и вырываю Аннели из чужих челюстей.
Толпа взрывается мгновенно: в мире бессмертных людей даже воображаемое убийство имеет килотонну мощности. Лифтов мы достигаем за минуту отчаянной борьбы с потоком, еле выплыв; наших преследователей, кажется, снесло течением — по крайней мере, когда я вызываю кабину, мне никто не мешает. Лифт в стеклянной шахте падает на наши головы откуда-то сверху, но мне кажется, что он ползет еле-еле, что он не успеет добраться до нас, прежде чем до нас доберутся наши преследователи.
Наконец он приходит, створки разъезжаются в стороны, в кабине пусто.
— Двадцатый этаж! Двадцатый! — кричу я, надрываясь, видя, как из толпы, размахивающей и хватающей все вокруг тысячей рук, освобождается сначала один сшитый из чьих-то кусочков головорез, а потом и другой.
Лифт отходит, когда крайний из них находится всего в десятке шагов. Проваливаемся в бездну.
Аннели тяжело дышит — раскрасневшаяся от бега, ожившая. Костюм у нее тот же, в котором она меня встречала, — измятая черная рубашка Хесуса Рокаморы.
— Пить хочется. Нет воды? — спрашивает она.
У меня есть. Но еще не время, и я качаю головой.
— Куда мы? Куда мы теперь? — Она распрямляется, прижимается к стене.
— На тубу. Надо убраться из этой башни. Иначе они нас найдут, эти трое.
В лифте с ней ничего сделать нельзя: тут тоже наверняка работает система наблюдения. Вывезти ее из треклятой «Гипербореи», спрятаться от боевиков Партии Жизни... И уже тогда. Уже тогда.
— Что?
— Ты сказал: «И уже тогда».
Сказал вслух, так? Сказал, чтобы заглушить словами что-то другое, звучащее внутри меня, что-то бессловесное, мычащее, тяжело ворочающееся где-то на самом дне. Я смотрю мимо, а вижу, как вздымается ее маленькая грудь под чужой рубашкой, вспоминаю ее голой. Вспоминаю свой сон — запретный и вещий. Соскальзываю взглядом на ее колени — сведенные вместе, аккуратные милые колени в страшных синяках, словно их в тисках задавливали. Вспоминаю ее антилопьи глаза, ее заведенные за спину руки, прижатую к полу щеку; перехватываю свои мысли, отворачиваюсь от нее, и все равно я слышу, как против своей воли наливаюсь внизу тяжелой ртутью. Я хочу ее?
— Кто они? Почему они говорят, что спасают меня? Почему вы говорите одно и то же?
— Ты их видела? Ты видела когда-нибудь у Вольфа таких друзей?
— Эти Бессмертные... Они сказали, что Вольф на самом деле террорист... Из Партии Жизни. Что его не так зовут.
Я жму плечами. Близость разоблачения должна остудить меня, но я завожусь еще больше. Мне хочется притронуться пальцем к ее губам. Раскрыть их и...
— Это правда? Отвечай!
— Для тебя это имеет значение?
— Я с ним полгода жила. Он говорил, что он профессор.
— Давай мы доберемся в какое-нибудь место поспокойней, и я...
— Он говорил, что он профессор! — с отчаянием твердит она. — У меня в первый раз все по-настоящему, с нормальным человеком!
Ее перебивает лифт: докладывает, что мы прибыли.
Выходим на станции тубы, я держу Аннели под локоть; кабина тут же взлетает вверх за следующими пассажирами, и я знаю, кто ее вызвал.
— Там трейдомат... Купишь мне воды? — просит она. — Смыть эту дрянь изо рта... Я просто комм дома оставила...
— Это они! — Я указываю куда-то. — Нет времени! Скорей...
— Где? Где?
Не давая ей опомниться, тащу ее к гейту. Мне повезло: туба стоит на месте, посадка заканчивается, мы заскакиваем в вагон за секунду до отправления.
— Показалось, наверное... — говорю я, когда двери схлопываются. — Все, теперь можно отдышаться!
Она молчит, кусает губы.
— Ты давно с ним дружишь? С Вольфом?
— Некоторое время.
— И ты с самого начала... Все про него знал?
Я вздыхаю и киваю ей. Когда врешь, главное — не увлекаться слишком, выдуманные детали помнить нелегко, а запутаться в них — ничего не стоит.
— Что он тебе про меня рассказывал? — Она глядит на меня исподлобья.
— Ничего до вчерашнего дня.
— А ты тоже с ним в этом... подполье? Поэтому он тебя и вызвал, да?
— Я... Да.
Вагон мчится по стеклянной трубе, проложенной через туман, между утесами и скалами башен. Линия идет почти по дну рукотворного ущелья: земля совсем недалеко внизу, сплошь покрытая, как бурым мхом, крышами обычных зданий. Над нашими головами — распухшие облака, под завязку накачанные какой-то отравой, слишком тяжелые, чтобы подняться хоть чуть повыше.
— Ну конечно... Поэтому тебе и известно про него все... Кроме того, что у него есть жена.
— Жена?
— Он меня так называет.
— Звучит старомодно, — хмыкаю я.
— Ну ты и идиот, — отвечает Аннели. Слово из моего лексикона. Я улыбаюсь.
Люди оборачиваются на нее, переговариваются, кивая на ее босые ноги, на ее размазанную тушь; на ее красоту. Нельзя сказать, чтобы похищение прошло гладко и без свидетелей. С другой стороны, кто станет ее искать?
Разве что Рокамора.
— Что он натворил? — спрашивает она через несколько минут молчания.
— Вольф? — Я сдираю зубами тонкую кожицу со своей нижней губы. — Ничего такого. Он не боевик. Он... Идеолог.
— Идеолог?
— Ну да. Ты же знаешь, мы против Закона о Выборе, — шепчу я, озираясь по сторонам. — И Вольф... Его настоящее имя Хесус... Он нас... Вдохновляет. На борьбу с этим... Бесчеловечным... Режимом. Потому что без детей... Мы перестаем быть... людьми, понимаешь?
Я говорю трудно, подбирая чужие слова, которые бросали мне в лицо разные люди перед тем, как я вкалывал им старость и отнимал у них детей. Каждое слово было как удар, как плевок. Теперь мне нужно собрать из этих обрывков паззл искренности и убежденности. Я говорю и смотрю в глаза Аннели, стараясь уловить ее малейшие колебания. Хорошо бы еще и пульс ей замерить.
Она не сопротивляется, и я набираю темп. Я назвался другом Рокаморы, и Аннели едет со мной, пока я им остаюсь. И кажется, я знаю, куда надо надавить.
— Нам талдычат про то, что мы все имеем право на бессмертие... А взамен у нас отняли гораздо больше! Право на продолжение рода! Почему мы должны выбирать между своей жизнью и жизнью своего ребенка?! По какому праву нас принуждают убивать наших нерожденных детей, чтобы выторговать жизнь себе самим?! Недовольных много, но без таких людей, как Хесус, мы продолжали бы молчать...
— Я не верю! — вдруг рубит она.
— Что?..
— Не верю ему! — Маленькие кулаки, торчащие из закатанных рукавов черной рубахи, сжимаются.
— Почему?
— Потому что человек, который заставляет всех поверить в это, не может... Не может... Поступать так... Со своим собственным...
Она захлебывается в нахлынувшем позавчера. Я не вмешиваюсь. Тут как на минном поле без карты: все равно мне не понять, что она сейчас чувствует. Может, просто пытается убедить себя, что видит страшный сон.
— Он и этого тебе не рассказал? — наконец она разлепляет губы. Жму плечами.
— То есть ты не знаешь, почему к нам пришли Бессмертные?
— Я не спрашивал.
— Значит, тебе и не нужно этого знать.
Кровавые ошметки на полотенцах. Багровая лужа на полу душевой. Кто-то пинает Аннели бутсой в живот. Пятьсот Третий раздирает ее голые белые ягодицы. Я киваю ей. С удовольствием не знал бы ничего этого.
— Башня «Улей», — объявляет голос тубы.
Прозрачный туннель, по которому мы несемся, входит в утробу шарообразной конструкции, разбитой на шестигранные соты, которые переливаются разными цветами.
Останавливаемся в хабе. Посадочные платформы в три этажа, двадцатиметровые стены отданы социальной рекламе: «СТАРОСТЬ? ВЫБОР СЛАБЫХ» — и портрет какой-то бесполой морщинистой развалины с белыми волосами. Глаза слезятся, рот приоткрыт, половины зубов нет. Воплощенная мерзость. Уверен, залепив сюда эту великанью башку, радетели общественного блага наверняка нарушили какие-нибудь этические регуляции. Вынужденное зло: Европе приходится экономить на всем, а пенсии и медобслуживание для разлагающихся стариков — чистой воды растрата. Им, конечно, не отказывают в содержании, но плодить этих прокаженных дармоедов нам нельзя никак. Надо помнить еще, что старичье не берется из воздуха: это все идиоты, решившие размножиться. Так что на каждый миллиард, который мы тратим на то, чтобы они смогли просидеть у нас на шее как можно дольше, приходится еще миллиард, который мы выложим за образование их детишек. Пенсионеры и малолетние: одни расходы! Меньшинство, которое давно пора записать в извращенцы.
Поезда прибывают и убывают ежеминутно, платформы кишат народом. Калейдоскоп нашего вагона перетряхивают, я замолкаю, выглядывая в давке свободные плащи, лоскутные лица. Никого. Не могу поверить своей удаче.
— Нам долго еще? — Когда туба стартует с места, Аннели хватается за меня; от этого внутри у меня, примерно над солнечным сплетением, шевелится что-то.
— Пара станций.
— И что там?
— Есть одно место. Наше, для встреч. Дождемся Вольфа там.
Она отпускает меня и молчит дальше — молчит, пока мы пересаживаемся на другую линию, — просит только пить, но я тороплю ее, подгоняю и не разрешаю напиться. Молчит и потом, пока мы летим сквозь башни до самой «Трои». Я украдкой изучаю ее лицо — глядясь в стеклянную стену, она успела уже убрать потеки туши, распутать волосы и расчесать их пальцами. Она не такая, как в ту ночь, когда мы вломились в квартиру Рокаморы. И не такая, какой я видел ее во сне.
Мы с ребятами взяли и пропустили всю ее жизнь через мясорубку, и я был уверен, что найду ее в душевой кабине в той же позе, в которой я ее там оставил. Но я гляжу, как она прихорашивается, и вспоминаю ярко-зеленую композитную траву в Садах Эшера. Траву, которую невозможно вытоптать, которая расправляется, едва только поднимешь с нее сапог.
В «Трое» мы выходим. Я веду Аннели за собой по темным переходам к батарее промышленных лифтов. «Троя» почти необитаема: здесь гнездятся какие-то производства, утилизационные центры, фабрики вторичной переработки.
В обшарпанной кабине она вздыхает.
— Теперь я точно уверена, что ты не собираешься меня убирать.
— Что? — Я улыбаюсь.
— У тебя уже, наверное, тыща возможностей это сделать была, а ты все тащишь меня куда-то.
— А ты сомневалась?
— Не знаю. Ты нервничаешь.
— Ответственное дело все-таки. — Мои губы свело улыбкой так, что даже говорить сложно, аж скулы саднит.
Створа лифта ползет в сторону с протяжным стоном. В лицо нам веет нехорошим жаром и тяжким гнилым смрадом. Лифтовая площадка похожа на ангар; свинцовые стены исписаны желтыми трафаретными цифрами, мимо снуют автомусорщики на мягких гусеницах. Приехали.
— Там что, за воротами? Ну и вонь!
За воротами центр по утилизации вторсырья, Аннели.
— Не знаю, — отвечаю я. — Нам туда не надо. Будем ждать здесь. Сажусь прямо на пол.
— Располагайся. Теперь можем отдохнуть.
— Он сюда придет? Когда?
Снимаю с плеча рюкзак, вытаскиваю бутылку с питьевой водой. Прикладываюсь.
— Дай мне!
Протягиваю ей бутылку, она приникает к ней жадно, пьет большими глотками.
— Лимонная? — Она утирает губы. Киваю.
— Спасибо.
— А где ты с ним познакомилась? С Вольфом? — зачем-то спрашиваю я.
— В Барсе.
Барселона. Неоперабельная опухоль Европы. Вот где пропадал Рокамора.
Барселона как будто и не под юрисдикцией нашей славной Утопии, она больше похожа на самопровозглашенную бандитскую республику в Африке, суверенную территорию нищего и отсталого третьего мира со всеми его детскими болячками и напастями.
Беда Барселоны, в прошлом великого и славного города, в доброте жителей Утопии и их чрезмерной воспитанности: кто-то научил их, что неприлично, когда другие живут плохо, а ты хорошо. И они стали пускать к себе тех, кто жил особенно скверно — в Африке, в Латиноамерике, в России, — чтобы как-то поправить мировую несправедливость.
Затея, конечно, идиотская: все равно как, посмотрев под ноги, открыть для себя существование насекомых — и ну давай учить их жить по Римскому праву, и подкармливать их сладкой водичкой, и булки им крошить, чтобы они жрали это, а не друг друга. Чем такое кончается — знамо дело: на сахар этих муравьев и тараканов набежит столько, что потом нипочем не вывести; если не прибегнуть к дезинсекции, точно выживут добреньких хозяев из дому.
Так вот, Барселона — это когда ваш дом уже двести лет как превращен в колонию термитов. Сунь руку — за десять секунд обглодают до кости. Тут был главный европейский центр приема и абсорбции беженцев. Результат: на пятьдесят миллионов жителей — пятьдесят миллионов нелегалов, пятьдесят миллионов бандитов, мошенников, наркоторговцев и проституток.
Всех сил полиции и всего личного состава Фаланги не хватит, чтобы навести там порядок; помогло бы, наверное, залить этот город кипящей серой или напалмом, но в счастливой стране Утопии рецепт напалма, увы, давно утрачен.
— Как тебя угораздило оказаться в этом гадюшнике?
— Я вообще-то родилась там. — Она с вызовом глядит на меня, по-пацански сплевывает на пол.
Киваю. Главное, чтобы она не подняла шум сейчас, пока...
— Понятно.
— Ничего тебе не понятно.
— А ты... Ну... Ты вообще тут легально?
— Какая тебе разница?
Вот уж верно, напоминаю я себе. Никакой.
— Никакой.
— В общем, Вольф меня оттуда забрал, — отрезает она. — Это все, что тебе нужно знать. Забрал и сделал своей женой.
— Жжена, мужж... — не выдерживаю я. — Вслушайся. Жжж... Электричество гудит в колючей проволоке.
— Несешь ту же ересь, что и все! — хмурится она. — Да эти месяцы с Вольфом — это вообще лучшее, что со мной за все двадцать пять лет случилось!
Я вдыхаю глубже.
— Он правда ничего обо мне не говорил?
— Почему ты спрашиваешь?
— Странно... Если бы у меня была подруга, которой я бы так доверяла, как он тебе... Я бы не смогла ей не проболтаться.
— Не понимаю, — признаюсь я.
— Бедняга, — рассеянно улыбается она мне. И я улыбаюсь в ответ.
— За все двадцать пять лет? — Может быть, я не расслышал?
— Ну да, — говорит она устало. — Мне двадцать пять, что такого? Двадцать пять. Двадцать пять. Двадцать пять лет в мире трехсотлетних людей, которые не собираются умирать никогда.
Она зевает.
— А ты... Ты знаешь своих родителей? — Я беру ее за руку.
— Нет. — Она качает отяжелевшей головой. — Я из интерната. Для девочек. — Глаза у нее слипаются. — Можно, я тут прилягу? На твоем мешке? Рубит ужасно...
— Погоди... Из интерната?
— Ага. У нас как-то не принято было спрашивать... кто твои родители.
— Но... Ты была в спецкоманде? Женские интернаты... Они ведь выпускают личный состав спецкоманд... Которые изымают незаконнорожденных, разве нет?
— Наверное. Я не стала дожидаться. Я сбежала.
— Что?.. Ты... Сбежала?!
— Сбежала... Из интерната. Почему же так спать... И Вольфа никак нет... Она снова зевает, забирает без разрешения мой рюкзак и укладывается прямо на пол, устроив свою голову на приготовленном для нее инструменте.
— Послушай... Когда он придет... Передай ему, что...
— Постой! Не спи... Еще рано!
Но она и так слишком долго сопротивлялась тройной дозе орфинорма. В последний раз приоткрыв желтый кошачий глаз, светящийся так, как заходящее солнце светится сквозь вечерний смог, она лепечет:
— А тебе... Тебе сколько лет?
И, не выслушав ответа, засыпает.
Я тормошу ее, кричу — все ни к чему. Она не реагирует. Не хочет стать моей Шахерезадой.
Опомнись, говорю я себе. Ее не спасти.
Осторожно, даже нежно вытаскиваю рюкзак из-под ее головы. Беру ее под мышки и волоку к воротам в утилизационный центр. Створы расползаются, и я оказываюсь в просторном зале с черными стенами. Дышать нечем: воздух забит молекулами тлеющей органики. Тут и не предполагается дышать, в центре работают только механизмы, автоуборщики. Снуют мимо нас, раскладывают мусор на кучи. Объедки в одну пирамиду, композит в другую, природные материалы — в остальные.
Вдоль стен — слоты, приемники отходов. Железные челюсти, способные перемолоть все, что угодно. Распахиваются саркофаги два на три, автоуборщики заполняют их мусором, а потом стенки слотов смыкаются; на каждой — измельчитель. Они идут друг к другу, превращая в пыль все, что находится между ними, и под чудовищным давлением прессуя, прессуя материал. От двенадцати кубометров композитных материалов остается один, а от органики — почти ничего.
Из композита будут созданы новые вещи, а органика станет удобрениями. Нам некуда выбрасывать мусор. И мы слишком бедны, чтобы растрачивать его, сжигая. Каждый атом на счету, мы не можем транжирить их. Каждый атом чем-то был и чем-то станет, и в этом есть нечто утешительное.
Достаю из рюкзака простенькую видеокамеру, ставлю ее на треногу, направляю на раскрытую пасть слота. В этом зале система наблюдения не работает, а мне нужны доказательства собственной виновности.
Я укладываю Аннели поверх кучи гнилых псевдоовощей, поверх горы просроченных кузнечиков; теперь слот почти заполнен. Когда внутри саркофага не останется свободного места, закроется прозрачная крышка и измельчитель придет в действие. Конечно, в обычных слотах установлены датчики, которые блокируют их, если внутри находится что-то живое крупней крысы. Но в этом зале датчики выведены из строя. Здесь — одно из капищ Бессмертных.
Я устраиваю Аннели поудобней на ее мягком ложе из праха. Одергиваю аккуратно черную рубашку, которую она надела, наверное, потому что та пахнет Рокаморой. Оглядываю ее в последний раз, чтобы запомнить на всю мою бесконечную жизнь. Ее маленькие ступни в ссадинах, голени совсем девчачьи, тонкие и ровные, обтекаемые, без мышечных комков, коленки эти; из ворота торчит несчастная нежная шея, из грубых рукавов — захватанные запястья, которые одни снова заставляют верить в то, что космическая гармония возможна. Подбородок задран, пухлые искусанные губы приоткрыты, челка сбилась. Грудь колышется мерно. Я запомню и ее соски, и спрятанное под матовую кожу жемчужное ожерелье позвонков. Не хочу смотреть на это сейчас, не хочу кощунства.
Аннели дышит глубоко и ровно, околдованная орфинормом; когда стенки саркофага будут сходиться, она не проснется. И смерть свою она проспит. А потом отправится на ресайклинг. И перевоплотится — удобрением или комбикормом.
Я вглядываюсь в ее черты, вглядываюсь — и вдруг меня будто взрывной волной накрывает; я понимаю, на кого она похожа... На... На... Нет! Бред! Ничего общего!
Автоуборщик подъезжает с новой порцией мертвечины. Вываливает на Аннели какую-то зеленую массу, в которой неожиданно обнаруживается цветок. Увядший цветок — что значит, он настоящий и, перед тем как умереть, жил.