Спросил король Мэлдафа о том, что все это значит. 20 глава




 

— Ведь после безвременной смерти твоего отца твоя мать удалилась на Сицилию? — спросил я.

 

Руфин на мгновение скривился — или мне так показалось.

 

— Моя мать жила в нашем сицилийском имении. Верно, по моему предложению мои люди отвезли меня туда для выздоровления. Однако вскоре после вторжения в Италию, когда Велизарий переплыл через проливы к Региуму, она объяснила мне, что мои комнаты нужны для того, чтобы ухаживать за больными, которых обихаживали ее монахи. Как я уже говорил тебе, она очень набожная женщина. Действительно, мне казалось, что ее набожность даже больше, чем у самих монахов, поскольку я подслушал как-то, как аббат отговаривал ее, когда она попросила меня освободить жилье. Верно, на вилле более тридцати комнат, роскошные бани и все виды удобств, которые монахам не нужны, но, думаю, у моей матери были веские причины для того, чтобы так поступать.

 

К тому времени я уже снова был способен ездить верхом, потому я распрощался с матерью и отправился в армию. Помню, моя побывка меня разочаровала. Все это кажется нелепым, но с того дня, как я записался в армию в Александрии, я лелеял детскую мечту о том, как однажды появлюсь у ворот дома моей матери во главе блистательной кавалькады солдат и докажу ей… не знаю что. В конце концов я действительно приехал к ней с эскортом, но все получилось не так, как я себе воображал.

 

— Ты виделся с ней еще раз? — между прочим спросил я, не желая касаться личных вопросов.

 

— Нет, — коротко ответил Руфин. — Мне сказали, что она снова вышла замуж лет этак шесть или семь назад, когда Тотила завоевал Сицилию. Человек, что рассказывал мне об этом, говорил с тем, кто мог знать правду. Но я до сих пор с трудом могу поверить в то, что она, бывшая замужем за таким человеком, как мой отец, могла согласиться выйти за гота, какого бы благородного рода он в своем племени ни был.

 

Иногда я задаюсь вопросом, не совершил ли я ошибки, поскольку я уверен (хотя она никогда мне об этом не говорила), что она не одобряла моей женитьбы, и, может быть, это несколько охладило ее чувства ко мне и заставило забыть обязанности по отношению к своему настоящему супругу.

 

— Ты не говорил, что был женат! — невольно вмешался я.

 

— Да, как многие наши офицеры, я женился в Карфагене на своей синеглазой вандалке. И, как многие из таких браков, долго он не продлился. Вскоре после этого она потеряла свое имущество, когда правительство приказало конфисковать вандальские земли, и мудро позаботилась о том, чтобы найти мужа, более способного содержать себя, чем я. Боюсь, все это было ошибкой. Есть люди, не созданные для брака. Даже для дружбы, может быть. Я был женат почти два года и все же едва помню лицо своей жены. Единственное, что я помню со времени нашей совместной жизни, так это как на их варварском наречии приказать подать обед: scapia matzm ia drmcan!

 

А вот Хелладия — любовница Аполлоса — встает передо мной так, словно ни дня не прошло с тех пор, как мы разговаривали в последний раз тридцать лет назад! Бедняжка. Это было тогда, когда я вернулся в Александрию после Каллиника, чтобы рассказать ей о гибели Аполлоса. Она уже получила об этом известия незадолго до моего приезда, но стояла передо мной бледная, вся в слезах, словно впервые услышала это от меня. Она была так хороша, что я вмиг понял — это не я, оставшийся в живых после побоища при Каллинике, счастливец, а Аполлос. Признаюсь, в тот миг я завидовал ему.

 

Бедная, милая Хелладия! Помню, она, рыдая, вцепилась в меня, даже просила взять ее с собой, глядя на меня так нежно, говоря, что мы были лучшими друзьями Аполлоса и вместе мы по крайней мере сможем хранить память о нем! Я почувствовал такое искушение, какого ни прежде, ни потом в жизни не испытывал, но счастлив сказать, что моя верность другу преодолела все остальные чувства. Я сказал ей — довольно резко, боюсь, — что должен тотчас встать под орлов, и оставил ее в одиночестве в той комнате, где она провела столько беспечных, счастливых часов. Она повисла на мне и попыталась поцеловать меня на прощание. У нее была мокрая щека, и мне пришлось поспешно уйти. Как мог я сказать ей, что я боюсь, что не смогу остаться верным памяти нашего дорогого друга, если хоть еще немного побуду с ней! Я рад, что поступил верно, хотя временами я спрашиваю себя: неужели это действительно было бы так дурно, если бы то, чего я боялся, случилось?

Трибун смущенно замолк. Но я не ответил на его вопрос, поскольку, если бы и знал ответ, он не был бы добрым. Он неловко прочистил горло и быстро вернулся к своему рассказу. — Бедная, милая Хелладия, — пробормотал он, — где ты теперь? Прости, друг мой, иногда моя повесть бежит сама по себе, словно необученный конь под новобранцем на первом параде в кампусе. О чем бишь я? А, да, о днях моей юности. Что же, после того как осада с Рима была снята, меня так и подмывало навестить дом моего детства. Все те годы, что я провел в Египте и в Восточной префектуре, я мечтал еще раз посмотреть на Рим из окна в башне. Этот вид в детстве так возбуждал мое воображение. Я мысленно рисовал себе тучу пыли, висевшую над оживленной дорогой Виа Клодиа за оливковыми рощами. Я вспоминал вылазки, которые мы с отцом временами устраивали на озеро Сабатин, где мы часами сидели, ловя рыбу или пуская черепки прыгать по воде. Я слышал скрип телег и веселые крики рабов, возвращавшихся вечером со сбора винограда, звон гонга с виллы, собиравший нас к обеду, утреннее цоканье копыт эскорта, который сопровождал моего отца в Сенат, и многое другое. Ладно… Мне кажется, что чаще всего мне приходит на ум тот день, когда мы с отцом играли в наш игрушечный флот на водохранилище. Я помню каждое его слово, смену всех выражений его лица. Не спрашивай, почему я помню этот день лучше прочих. Я не знаю этого.

 

— Ты побывал дома? Там все изменилось?

 

— Не знаю. Когда у меня появлялась такая возможность, я все откладывал и откладывал. Так и не съездил туда. Не знаю почему. Может, боялся, что готы разрушили дом, а видеть это было бы тяжело. Странное дело — пока мы несколько месяцев сидели в осаде и не могли выбраться, я каждый день забирался на башню у Саларийских ворот и изо всех сил старался разглядеть нашу виллу среди северных холмов. Я так и не увидел ее, хотя оттуда Рим было видно.

 

Конечно, я повидал много других знакомых мест. Они страшно переменились. Большинство горожан сбежали или перемерли с голоду во время готской оккупации. Ко времени моего прибытия (я сопровождал подкрепление под командой Мартина и Валериана) дела у нас шли туго. Много общественных зданий было снесено ради камня, который использовали для новых стен, сооруженных Велизарием. Статуи мавзолея Адриана, разбитые, лежали на земле, и наш гарнизон был обязан в критический момент сбрасывать их со стен на врага.

 

Но корабль Энея был до сих пор в полной сохранности, как и много лет назад, когда отец впервые взял меня в дом у Тибра, где он стоял, рассказывая о предопределенной Риму славе. Не спрашивай, как он сохранился, когда столько было утрачено. Для меня это был, в конце концов, символ вечного могущества Империи. Разве не на этом самом корабле ее основатель, странник, не имеющий друзей, скиталец по морским волнам, пережил ужасные бури, которые напускала на него Юнона во время его бегства из Трои? Он пережил разрушительную ярость варваров, чтобы увидеть возрождение Рима в наше время, и я верю, что его шпангоуты и киль так крепко и искусно соединены, что он переживет и новый потоп, и все шторма, которые Господь сочтет нужным выпустить на нас из Пещеры Эола.

 

Внизу, под опасной скалой, на которой ютились, беседуя, мы с трибуном, лежала тьма. Сырой ветер с затопленной равнины кружился в кустах и ветвях вокруг нас, и на мгновение мне показалось, что нас тоже может унести во враждебный океан. В словах моего собеседника на миг сверкнуло поэтическое вдохновение — может, его мысли вызвали к жизни старые стихи, вложенные в его сознание еще в детстве.

 

— Раза два во время осады я приходил на место, где рядом с Капитолием находилась моя старая школа, — продолжал говорить мне на ухо Руфин. — Странно, что офицер с такими большими полномочиями был прежде мальчишкой, все заботы которого и были-то что подраться с товарищами за сиденье, с которого лучше всего было видно улицу. Где-то был теперь наш старый магистер, чья ферула наводила на меня в детстве такой ужас? Я стоял на том месте, откуда мой отец однажды отвел меня в мой класс и вспоминал — нет, не вспоминал. Я видел все это, как прежде, — как он посмотрел на меня с любовью и гордостью И с горечью вспомнил, как я даже не задержался, чтобы побыть с ним — а ведь мог, — а побежал к моим товарищам.

 

Не то чтобы я не ценил любви отца, просто по глупости я хотел заслужить то, что, как я понял потом, дается просто так. Когда мы повернулись, чтобы посмотреть, как кавалерия короля Теодорика проезжает по улице мимо нашей школы, я загорелся мыслью однажды въехать в таком же великолепии, в блеске оружия, в ворота нашей виллы.

 

Однажды я достиг желаемого — и что? Я знал, что меня ценят в совете Велизария, что я сыграл свою роль в возвращении Рима Империи. Может, этого и хотел мой отец, и даже больше — но что все это значило теперь, когда он был мертв? Ты будешь смеяться, что старый вояка, правая рука которого больше не может держать меч, изображает из себя философа. Верно, я не философ, но солдат видит в жизни кое-что, что и философу неплохо бы знать. Император Марк Аврелий был воином и философом. У него есть поговорка, такая правдивая (как мне кажется), что я заучил ее на память. «Человек, которого волнует слава, не понимает, что все, кто запомнит его, сами вскоре умрут, затем и те, кто придет им на смену, пока вся память о нем не сотрется, пройдя по череде людей, что вспыхивают и гаснут, словно свечи». Что же тогда делать человеку? Он не может оставаться в настоящем, не может вернуться в прошлое. Он должен жить и исполнять свой долг, но зачем — честно признаюсь, я иногда не понимаю.

 

— Боюсь, ты ошибаешься, друг мой, — мягко сказал я. — Через поэтическое вдохновение человек и дела его живут вечно. Может быть, например, что король Поуиса Брохваэль обречен этим летом погибнуть в военном походе против ивисов. А может быть, спокойно умрет от старости. Но он будет жить до конца времен благодаря славе, которую Талиесин воздал ему в хвалебной песне.

 

— Может, ты и прав, — ответил трибун без особой уверенности, — да и я не стану отлынивать от моего дела, чего бы оно ни стоило. И все же после кампаний Велизария тяжко быть свидетелем разрушения Вечного Рима. Городской дом моего отца и дома его друзей были заняты гуннскими, герульскими и исаврийскими войсками нашего гарнизона. Я постоянно видел, как они сидят на корточках у костров, разложенных на мозаичном полу в атриуме какого-нибудь сенатора, в то время как владелец дома удавлен в каком-нибудь готском застенке. Сенат, где так часто приветствовали красноречие моего отца, стал теперь арсеналом, а всех остальных сенаторов увезли в Равенну, где их убил Витигис.

 

— Мне кажется, что есть много такого, с чем ты и твой военачальник могли бы поздравить себя, — указал я. — Вы восстановили почти всю Империю Запада, которая прежде попала в руки дикарей. Наверное, император высоко ценит тебя.

 

Трибун угрюмо покачал головой.

 

— Император далеко, в Константинополе. И есть такая штучка, под названием суффрагиум, которую даже его законы не могут искоренить. Если ты хочешь продвижения и признания, тебе нужен друг при дворе. У меня никогда не было денег, кроме жалованья, и не было способа представиться преторианскому префекту Востока. Что до самого императора, так перспективы продвижения по службе офицера генерального штаба в отдаленной провинции значат для него не больше, чем для меня заботы какого-нибудь центуриона моего гарнизона, отвечающего за утреннее патрулирование. Кроме того, в конце концов дела для нас обернулись худо. Витигис был схвачен и отправлен пленником в Константинополь, а готы избрали своим королем Тотилу. И мы увидели, что в полном смысле слова сменяли шило на мыло и Тотила стоил нам не только денег.

 

Я был с гарнизоном, когда мы отбили Рим. К концу нас оставалось четыре сотни. Мы засели в мавзолее Адриана. У нас еще оставались кони, чтобы пробиться и проложить себе путь через ряды осаждающих. Но Тотила понимал наше отчаянное положение и решил предложить нам следующие условия. Мы можем дать клятву, что не поднимем снова оружия против готов, и свободно уйти или вступить в его войска, сохранив свое звание и с тем же жалованьем. Большинство перебежало к врагу. Не могу осуждать их и их командира. Я был среди тех, кто уехал.

 

В конце концов мы добрались до лагеря полководца Диогена, который высоко ценил нас. Но чем я мог быть ему полезен? Я больше не мог служить в Италии, поскольку дал в Риме клятву Тотиле. Я вернулся на Сицилию, думая подлечиться дома у матери (моя рука все беспокоила меня). Но в то время везде было небезопасно. Я пересек пролив незадолго до того, как Тотила пошел на юг и вторгся на остров. Я отсиделся в Панормусе, где имперский гарнизон сумел удержаться. Думаю, что это были мои худшие времена. Многое в Риме причиняло мне боль, но, несмотря на все разрушения и перемены, все это было рядом с моей старой виллой, и многое напоминало мне о моем отце. Теперь, после всех наших тяжелых боев, мне казалось, что готы снова победили и все было впустую. Велизарий вернулся в Византию, чтобы разобраться с какими-то политическими делами, а я остался — бесполезный калека, который, даже если бы моя рана и позволяла, не мог продолжать карьеру в Италии, поскольку меня держала клятва.

 

Мне дали комнату в башне с окном на море, чтобы соленый ветер пошел мне на пользу. Там и сидел я день за днем, глядя на италийский берег, казня себя за то, что, в конце концов, не посетил старой виллы. Я жил детскими воспоминаниями, глупо лелея мысль о том, что они оживут, если я буду проводить дни, бродя по дому и саду. Я мог сложить костер из виноградных лоз там, где мы с отцом обычно жарили сардин, на скалистом выступе у края оливковой рощицы. Там мы были только вдвоем, и я считал нас обоих равными, поскольку он слушал мой детский лепет с такой внимательной улыбкой!

 

Теперь я понимаю, что мои воспоминания были искусственными, как формальный отчет молодого офицера, набросанный после неразберихи на поле боя. Только тот далекий день, когда мы плавали в холодном, темном водоеме, когда и сам отец был подобен ребенку, толкая наши деревянные лодочки и крича так, что под сводами отдавалось эхо, — только эти воспоминания обрушивались на меня вечерами и в молчании ночей, когда я лежал больной в своей комнате. Может, это прибой у подножья башни приносил их мне, как ты думаешь?

 

Я думал, что это скорее всего именно так, поскольку море

всегда пронизано воспоминаниями.

Когда ветер с востока мчится, —

произнес я, —

И волны плещут на берег,

Мое сердце к закату стремится,

К зеленым лугам несется,

Где за море уходит солнце.

 

— Странно, что такое говоришь ты, — ответил Руф: снова осознавая мое не слишком навязчивое присутствие. Я сам никогда не любил поэзию, но было одно стихотворение, которое я заучил в школе. Конечно, все его знают, оно всегда уносило меня с жарких переполненных улиц, где у нас были уроки, к знакомой мне придорожной харчевне. Она прямо там, где от Виа Клоциа отходит дорога, идущая среди холмов, у пятого дорожного столба за мансио у Карейи.

 

Когда я приезжал домой вместе с отцом, мы обычно останавливались там после всей этой пыли людной дороги, сидели и потягивали вино под увитой лозами беседкой маленькой харчевни. Мне не доставляло труда запомнить уроки с ходу, и я страшно гордился собой, декламируя их отцу в тот день, когда мы ехали в повозке домой. Конечно же, он тоже их знал, и потом мы часто читали их вместе, подъезжая к нашей таверне, «чтобы пробудить добрую жажду, мальчик мой», как он обычно говаривал. Как там оно было? Помню:

 

Дева-плясунья из Сирии, кудри окутав вуалью,

Нежным взором осветит сумрак харчевенки чадной.

Щелкают кастаньеты, время шажки отбивают,

Губы цветут улыбкой, от хмеля щеки румяны.

«Слушай, усталый путник, разгоряченный дорогой,

Путь на время оставь, остановись на мгновенье!

Здесь и вино, и пиво — отдохни хоть немного!

Здесь есть плоды и цветы, и лиры звонкое пенье!

В нашей беседке прохладно и так спокойно.

Слушай — пастух в уголке на свирели играет.

Этот печальный напев навсегда ты, о путник, запомнишь.

Дешево наше вино, но, покуда ты дремлешь, усталый,

Будет оно ручейком с нежным пением течь в твою чашу.

Эти цветы — золотые, как солнце, и, словно вино, они алы,

Греются в солнце полуденном — видел ли краше?

Бледные лилии — их у ручья собирали дриады —

Кудри сирен украшать достойны хрупкой короной

Есть у нас сыр в корзинах, хлеб и плоды из сада,

Сочные сладкие сливы вот-вот от спелости лопнут.

Яблоки здесь и орехи висят на ветвях склоненных.

Руку лишь протяни — здесь сон, и любовь, и услада,

Гроздья тутовых ягод висят над ослиным загоном,

Дыни на солнце греют бока у изгороди сада…

Эй, погонщик! Осел твой устал, запылился.

Слышишь — цикады звенят в гуще лоз виноградных.

Ты привяжи к оливе Весты любимца,

Там, где в камнях под сосной ящерки резво играют.

Будь же разумен — дай полудню минуть спокойно.

Жаждущему работа — с кубком лежать лениво

С белым венком на кудрях, деву обняв рукою,

Здесь, на старой скамье, в тени шелестящей оливы.

Смерть забирает всех — унылых ли или веселых.

Будут ли там, под землею, венки, и вино, и поцелуи?

Кубки наполни вином! Прочь печали, начнем же застолье!

Смерть шепчет: «Что же, сегодня пируй — вдруг завтра приду я?»

 

Несмотря на то что свои любимые стихи трибун читал без выражения и монотонно, слова мгновенно вызвали в моем воображении видение жаркой пыльной дороги, забитой людьми, грохочущими повозками, едущими туда и сюда к непонятной цели. А рядом с нею. В стороне от нетерпеливых криков торопливых путников и бесконечного вращения колес, таились в прохладной тени наслаждения маленькой харчевни, в которой застыло время.

 

Стихи говорили о чистых чувственных наслаждениях, и все равно, несмотря на их мрачное завершение, я никак не мог отделаться от мысли, что их можно истолковать аллегорически. Конечно же, эта картина напомнила мне другие, потрясающе похожие, созданные бриттскими бардами, превозносившими удовольствия Каэр Сиди. И в то же самое время эти песни, или очень похожие на них, орали в харчевнях деревенщины, восхваляя блуд. Это сходство усиливалось последующими воспоминаниями солдата.

 

Намереваясь прервать череду все более печальных воспоминаний, я спросил Руфина, как он попал в Испанию.

 

— Рассказывать-то недолго, — ответил он, — хотя на деле все бы по куда как дольше, а временами и куда труднее. Я уже сказал тебе, что мой благородный начальник, комес Велизарий, был отозван в Константинополь. Если бы он остался, то моя судьба, несомненно, была бы связана с его судьбой. Однако с его отъездом и после всех тех поражений, которые мы в то время претерпевали со всех сторон, у меня не оставалось ни видов на будущее, ни надежд — старый калека-ветеран, запертый в осажденном городе.

 

Но Фортуна, как я заметил, переменчива даже в своей немилости, и мне выпал неожиданный случай. Император поставил в замену Велизарию сенатора Либерия, который, прежде чем осесть в Византии, был лучшим другом моего отца. Следующей весной он прибыл с флотом на выручку нашему гарнизону в Сицилии и высадился в Панорме. Когда я узнал, кто наш новый главнокомандующий, я попросил доложить ему о себе. Старик (ему было за восемьдесят) принял меня как сына и постарался сделать для меня все, что было в его силах.

 

Я сказал ему, что бесполезен для армии из-за моего поврежденного запястья, но он и слышать об этом не желал. Он знал (возможно, от Велизария) кое-что о моей работе с артиллерией во время осады Рима и велел мне прийти на следующий день, когда он сможет предложить мне должность, соответствующую моему рангу и здоровью. Когда я явился к нему на следующее утро, он обнял меня и вручил мне назначение трибуном в Септон в провинции Мавритания Тингитана. Я должен был сменить Иоанна, старого моего приятеля по гвардии Велизария. «Я должен был бы сделать для тебя больше, мальчик мой», — сказал он мне. Я видел слезы у него на глазах — он очень любил моего отца и, думаю, увидел во мне что-то от него. Думаю, он еще и от возраста размяк, поскольку, хотя я и гордился своими достижениями, я был не настолько глуп, чтобы сравнивать свой узкий опыт с отвагой моего отца или с его пониманием великой роли Рима в истории.

 

Либерий рассказал мне, что, даже если бы я и не был вынужден дать слово Тотиле, моя изуродованная рука не дала бы мне возможности служить в Италии, где положение наших войск так неустойчиво. Часто старшим офицерам приходилось браться за меч или копье, защищая бреши в стенах осажденного города, или (как я сам чуть было не попал, служа Диогену в Риме) возглавлять кавалерийский удар, пробиваясь из ловушки. В Септоне я буду сам себе командир с минимальным вмешательством со стороны высшего командования. Думаю, он намекал на то, что я буду подальше от властей, пока не разойдутся тучи, что сгустились над Велизарием при императорском дворе.

 

— Что же, похоже, боги в конце концов стали благосклонны к тебе, — осторожно вставил я. — Воистину, можно сказать, что твой отец из Мира Иного вмешался в твою судьбу — ведь правда, не странно ли то, что ты встретился с его старым другом в такое время и в таком месте? Ну, и как пошли дела в Септоне?

 

Трибун уклончиво фыркнул.

 

— Не могу сказать, чтобы управление пограничным городом было вершиной моих чаяний, и не закатись звезда Велизария, то я уверен, что вполне мог бы надеяться на более великие дела. Но все могло обернуться и куда хуже. Вскоре после нашей встречи с Либерием его сменил на посту главнокомандующего Нарсес, чьи победы почти вернули Италию Империи. Но у Нарсеса были свои собственные люди, которых он и продвигал, и старый товарищ его старого соперника Велизария напрасно бы ходатайствовал перед ним. В Септоне никто мне не мешал, и, покуда я выполнял свои обязанности, меня не трогали.

 

Я, конечно, бывал в Африке и раньше, в великие дни Децимы. Но в Септоне было по-другому. Он лежит в тысяче миль или больше к западу от Карфагена — «или где еще», как говорят наши солдаты. Только пустыня да несколько голых мавров со своими вонючими верблюдами на четыре-пять тысяч стадий между нами и Цезареей. Однако, насколько я понимаю, есть места и похуже — за горами на юге, на границе с Нумидией, к примеру. По крайней мере у нас под боком было море, регулярно ходили корабли до Галлии, Испании и даже до Британии. Нам, конечно же, отчаянно хотелось разделить славу армии Нарсеса, и мы были в силах это сделать. С каждым годом новости приходили все радостнее и радостнее — Буста Каллорум, потом смерть Тотилы, Монс Лактариус, Капуя, и наконец Рим снова в крепких руках римлян! Как мы радовались, думая, что Империя в конце концов будет восстановлена! Конечно, мне было немного грустно от того, что это сделал не мой отважный командир, который мог бы достичь того же самого десятью годами раньше, получи он хотя бы половину войск, которые император так щедро давал Нарсесу. И, конечно же, в душе я сожалел, что не участвовал во всех этих триумфах.

 

Но мне не следует жаловаться — это просто слабость старого солдата. Должен признаться, в трибунате в Септоне было нечто, что заставило меня привязаться к этому городу. За много лет до того, как я уже говорил тебе, я прошел школу войны под Дарой, сражаясь с персами на самой восточной границе Империи. Теперь, говорил я себе, я командую самым западным оплотом всего цивилизованного мира. Септон, да будет тебе известно, стоит у Гадиры близ Геркулесовых Столбов, там, где Средиземное море переходит в Океан. Это место на самом деле называют «порогом Империи», поскольку дальше — только Океан. Сразу за ее стенами возвышается скала, которую называют Скалой Охотника, поднятой, как говорят. Геркулесом после того, как он перебил коров Гериона, и эта скала отмечает границу между Африкой и Европой. За проливом — всего каких-то восемьдесят четыре стадии от нас — можно увидеть еще один столб Геркулеса, огромную скалу Кальпе. Я держал гарнизон наготове, когда мы узнали, что прямо за проливом сидят визиготы и только и ждут случая, чтобы еще раз попытаться захватить нашу крепость, напав врасплох. Такое они действительно проделали за четыре года до моего прибытия в этот город трибуном, когда нашим войскам пришлось изрядно потрудиться, чтобы отбить каструм.

Я был рад, что передо мной стоит задача, для которой пригодится мой опыт. Укрепления города и каструма были новыми и в хорошем состоянии, но то, как мой предшественник расположил артиллерию, оставляло желать лучшего. Баллисты были поставлены так, чтобы просто перекрывать выстрелами участок от башни до башни, а рвы со стороны берега в некоторых местах шли под таким углом, чтобы скорее прикрывать осаждающих, чем осажденных. Представляешь?

 

К тому же баллиста центенариа, надежная стофунтовая старушка, пусть и хорошее орудие при плотном обстреле скопления пехоты или кораблей, стоящих на якоре на рейде, по существу, бесполезна, когда враги подходят к стенам. Мы обнаружили это при осаде Рима, потому я применил то же самое средство, которое мы так успешно использовали тогда, — расположил через некоторые промежутки вдоль всех стен легкие полевые онагры, поставив их на вращающихся баллистах. Однако, будь моя власть, враги никогда и не подошли бы к стенам. Я заставил людей валить деревья и вязать жильные канаты для батареи баллист фульминалис, таких, какие используются в крепостях на дунайском порубежье. Никто в Септоне никогда прежде не видел их в деле, и никогда мне не забыть тот день, когда я впервые продемонстрировал действие первой из законченных. Артиллерийский офицер, служивший в Сингидунуме, похвалялся мне как-то, что одна из его машин кидает копья дальше чем на милю. Не знаю, правда ли это, но спустя шесть месяцев мои артиллеристы могли пробить снарядом старую рыбачью лодку, привязанную на буксире к одному из наших дромонов на расстоянии в четверть мили. Дальше все зависело от ветра.

 

Прелесть этой машины, кроме ее мощи, еще и в том, что ее могут поворачивать всего лишь два человека, и только один нужен для того, чтобы изменять угол и дальность выстрела и стрелять из нее! Опасаясь еще одной визиготской атаки, люди жаждали случая испытать свое новое оружие. Это повышало моральный дух, и поскольку я все время держал их на уровне военными занятиями, гонял патрулировать пустыню, устраивал учебные атаки днем и ночью, то через шесть месяцев у нас был гарнизон, настолько хорошо обученный и готовый к бою, какой я только видел более чем за двадцать лет службы.

 

Я улыбнулся про себя, поскольку в глазах моего друга появился блеск, который говорил мне о том, что он по-настоящему счастлив.

 

— Наши барды так поют об этих местах, — начал я:

 

Четыре огромных, крепких колонны

Вверху зияют златом червонным —

То во врата Эркула вход.

Трус пролив никогда не пройдет.

Трус не поднимет к солнцу взгляд,

Если не хочет сгореть дотла.

 

— Хотелось бы мне когда-нибудь отправиться туда вместе с тобой, — добавил я. — Кажется мне, что ты побывал на границах всего — между Европой и Африкой, Ривайном и варварами, Океаном и Срединным Морем. Само Солнце, после того как осветит на своем ежедневном пути все народы земли, устало проходит над твоей крепостью, опускаясь на свое ложе в Океане. Ты — солдат, ты наверняка не раз переживал мгновения, когда твоя душа была готова покинуть тело, а теперь твоя сторожевая башня стоит на том самом месте, откуда человек отправляется в свой последний путь из этого мира в Стеклянный Дом под водами Океана. Человек, который хочет видеть ход жизни и понять скрытую работу всех вещей, мог бы не только построить обсерваторию в этом месте, а сделать и что-нибудь получше.

 

— Ты прав, друг мой. Из нашего гнездышка в Септоне я могу видеть не только скалу Кальпе за проливом. С помощью нашей эскадры я могу следить за всеми передвижениями вражеских кораблей от Гадеса до Карфагена. Я горжусь, что превратил вражеский берег в границу — вражеский, не наш! Но, как говорил мой прежний главнокомандующий Велизарий, полководец должен иметь зрение такое острое, чтобы смотреть и сквозь каменные стены.

 

Мое дело было знать все, что происходит в Испании, Галлии и Франции, и, смею себе польстить, я это знал. Я многое узнавал от купцов, которых торговые дела заводили в визиготские порты к востоку и к западу от пролива, и еще больше — от агентов, с которыми я сносился по всему их королевству. Как ты помнишь, Мавритания Тингитана до варварского завоевания была в испанском Диоцезе, и, хотя это было давно, у нас оставалось в Европе много связей.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-10-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: