Пока ты пытался стать богом 2 глава




— Ромашенька, ты бы укрылся, детка моя, по полу сквозит.

Ромка натягивал на себя одеяло, судорожно взды­хая, и снова весь превращался в слух, зажигая внутри себя киноэкран.

О доблести и славе, о мужестве и доброте, о насто­ящей любви и вероломном предательстве, о чудесных спасениях и невероятных превращениях, о верности, преодолении и награде были бабулины сказки. Любая из них, будучи экранизированной, могла бы принести баснословные барыши теперешнему Голливуду. Но пока только Ромка наслаждался этим невероятным зрелищем. Хотя «наслаждался» не совсем правильное слово. Ему было по-разному: то охватывал жуткий ужас, когда казалось, что спасенья нет, то возмущение от подлого обмана, и еще он всегда влюблялся в этих прекрасных принцесс, маленьких звездочек, хоро­шеньких пастушек, внезапно обедневших фей...

Уже после того как бабуля уходила, погасив свет, он все продолжал видеть прекрасные картины под мерное сопение братьев и непрекращающуюся Коль­кину возню, который и во сне не переставал внезапно вздрыгивать ногами, словно застоявшийся жеребец, а иногда даже выкрикивал какие-то невнятные фразы, заставлявшие Ромку прислушиваться, вырывая его из полуночных сказочных грез.

Перестав в старших классах школы ездить в дерев­ню, потому что они с матерью перебрались в Москву, где его ждало великое финансовое будущее, Ромка слегка подзабыл свою Хранительницу бабу Машу. Но он всегда скучал по тому острому чувству присутствия и переживания, которое ему доводилось испытывать только вечерами на пухлых бабулиных перинах под звук самого любимого на свете голоса.

Сказки все-таки сотворили с Ромкой злую шутку, по­тому что, придя подавать документы в МГУ на экономи­ческий факультет, где уже все было договорено, схвачено, проплачено ни о чем не подозревающей матерью — вос­ходящей королевой московского бизнеса, Ромка вдруг, без особых на то причин, пошел и подал на журфак. Просто экономика никак не могла вызвать в нем даже подобие тех чувств, что он испытывал, слушая ангель­ские сказки. Королева, находясь в этот момент в важной зарубежной командировке, способной обеспечить ей очередной взлет (в Москве она уже не карабкалась, она взлетала на почти любые вершины, платя за это нема­лую цену), даже не могла предположить, какой кульбит произошел в судьбе ее драгоценного наследника.

Она не злилась, не кричала, не была вне себя, когда приехала и узнала. Просто посмотрела на него одним из своих самых убийственных взглядов, от которых у обычного человека холодеют и отваливаются конеч­ности, и не разговаривала с ним полтора месяца, что Ромка перенес относительно легко, потому что оку­нулся в водоворот бурной студенческой жизни. На журфаке были сплошь пастушки, феи да принцессы, так что Ромкиной романтической героике было где развернуться, а заодно отвлечься от зубодробитель­ного материнского презрения.

Королева понимала, что этот кульбит — отголоски отцовской тяги к бумагомарательству, и решила по­дождать, пока ее мальчик изживет свой романтизм, переживет его как запоздалую корь. Он не сможет не понять, что в этом мире только власть, только деньги могут спасти тебя от ощущения собственного ничто­жества, только они могут гарантировать стабильность того мира, который ты выстроил под себя. Только бла­годаря им ты сможешь чувствовать себя защищено и спокойно. И только тогда, когда у тебя все это есть, можно... поступать свободно, как хочешь, дышать спокойно, в общем — жить. Он должен будет понять наконец, что она желает ему только добра, просто хо­чет, чтобы он был счастлив.

А Ромка и был вполне счастлив, влюбляясь то в одну, то в другую, пропадая с новыми закадычными друзьями, пользуясь материнскими деньгами, живя в хорошей московской квартире. Обучение его не сильно занимало и совсем не отвлекало от насыщенной жизни, в которой он был то отважный Ланцелот, то мрачный Чайльд-Гарольд, но уж никак не Банковская Букашка. Однако с появлением в его жизни Валюшки жизнь сно­ва поменялась: он по королевскому указу был выселен в крошечную квартирку, в которую от станции метро «Кузьминки» надо было ехать три дня лесом, три дня полем, на оленях, на собаках... И денежные дотации также прекратились. Так Снежная королева указала ему на место, где проживают отважные ланцелоты и предаются мрачным думам чайльд-гарольды.

Ему, еще студенту, пришлось искать себе место рабо­ты. Это было не так сложно, поскольку Ромка был впол­не даже талантлив и уж точно подходил под те нехитрые требования, что ставили средне-крупные СМИ. Семей­ный быт нимало не отвлекал его от великих планов, что гнездились в его голове, от гениальных идей, от голово­кружительных проектов — осуществи он хотя бы один из них, его семье не пришлось бы ютиться в почти под­московной «тундре», а Валюшке покупать просрочен­ные продукты на рынках. Просто идеи и планы были перспективны и прекрасны, но далеки от совершенства. К тому же требовали усилий по воплощению, принуж­дали к усердию, сосредоточенности и, что самое непри­ятное, предполагали некоторый риск того, что усилия будут потрачены, идеи воплощены, а медные трубы так и не оповестят о пришедшем признании. А ведь еще мо­гут и раскритиковать! Тогда ради чего все это было?.. Уж лучше тешить себя возможной гениальностью, чем ли­цом к лицу вдруг столкнуться с собственной заурядно­стью и впасть в окончательное уныние.

«... Когда я был ребенком, мне казалось, что можно по­строить этот правильный мир. В нем все блага и поче­сти достаются тем, кто умен, благороден и мужестве­нен. И тогда достаточно просто быть собой, таким, каким тебя создала природа, и все у тебя будет: и деньги, и любовь, и признание. В этом мире подлых и злых людей всегда настигает возмездие, а ленивым и пассивным не достается ничего. Да, наивно, конечно, но так хотелось, чтобы все было как в бабулиных сказках. Все герои — воз­награждены, злодеи наказаны, принцессы спасены. Муж­чины всегда сильны и благородны, женщины — красивы, нежны и нуждаются в покровительстве и защите.

А вместо этого я по чьей-то нелепой ошибке попал в этот современный московский мир — кошмарный сон, в котором нельзя проснуться. Здесь богат и признан тот, кто удачно себя продал, кто подороже заложил свои таланты, душу, друзей. Тот, для кого предать и подставить так же легко и естественно, как выпить чашку кофе поутру. В этом сне продается все: власть, церковь, любовь. Здесь уголовники заседают в Думе, а врачи, актеры, учителя так нищи, что готовы про­сить подаяние. Как в истинном Зазеркалье: богатые здесь самые нищие, а бедные, живущие в маленьких квартирках, где нечего поесть, кроме книг, — самые богатые. Здесь женщины держат на плечах Землю, и потому маленькие принцессы, понимая, что их ждет, когда они вырастут, мечтают только об одном — выйти замуж за богатого. А мужчины соревнуются не в отваге и благородстве, а в том, кто вчера больше напился или у кого круче тачка.

Здесь смеются над тем, над чем надо плакать. Здесь пошлость объявлена нормой и вещает по всем теле­каналам, а за подлинным искусством приходится со­вершать паломничество. Здесь царит Обыватель, го­товый только поглощать, причем поглощать то, что без труда переваривается и обернуто в красивый фан­тик. Именно он диктует моду, задает тон, определя­ет основы повсеместного бытия. И если ты — другой, то у тебя всего два пути: стать таким, как все, по­лучив за это среднюю московскую корзину (должность-квартиру-дачу-машину), или остаться собой, став ни­щим одиноким маргиналом с гордо поднятой головой и нереализованными гениальными планами, потому что в этом подлунном мире гениям совсем нет места...»

Итак, у Королевы был план. Он состоял в том, что­бы впрыскивать в ставшую уже хронической Ромкину романтическую корь гомеопатические дозы богатства и состоятельности. Чтобы показывать ему, какой его жизнь могла бы быть, если б он не перечил матери, если бы занялся нормальным делом, достойным на­стоящего мужчины, если бы, наконец, начал стано­виться тем, кто он есть — наследником материнского финансового состояния.

Но подобные впрыскивания действовали на наше­го гения неспецифично: Ромка начинал как будто раз­валиваться на куски. Состоятельность, к которой он в общем-то привык с детства, манила его возможностью приближения к совершенству. Все эти просторные и красивые квартиры в тихом центре Москвы с иде­альным порядком, наведенным усердной прислугой, эта удобная и безупречно скроенная одежда, эти ма­шины — плод немецкой безукоризненности и совер­шенства, все это было так привлекательно, а главное, очень соответствовало каким-то важным Ромкиным требованиям и ценностям. Но!..

Какой-то совсем другой частью он любил уют и теп­ло своей весьма захламленной квартиры, Валюшкины пироги, иногда весьма докучающее щебетание дочек, возможность ходить всклокоченным, не бриться неде­лю, спорить с друзьями до хрипоты, обсуждая новую скандальную театральную постановку. Кроме того, та же самая часть — Ромкин Ланцелот, точнее, в данном случае, его Робин Гуд, — глубоко презирала всех тех, кто сделал обогащение собственной самоцелью. И в эту компанию входила прежде всего его мать. Для него она была предводительницей этой армии Продавших Душу. Ее он ненавидел, обожал, боялся, нежно любил, восхищался, временами был готов убить и презирал.

Невозможность отдаться ненависти или любви, выбрать совершенство или жизнь погружала его в жуткие страдания, депрессию, в которой он все боль­ше увязал, неотвратимо приближаясь к своим сорока годам. Хорошо еще, что его организм не переносил большие дозы спиртного, а то, пожалуй, к этому вре­мени он стал бы уже закоренелым алкоголиком.

— Ты понимаешь, что частный капитал, как кор­розия, разъедает страну?! Все дети хотят стать только банкирами, и больше никем! Деньги! Все ради денег... Глобализация уже сожрала западный мир с потроха­ми, а мы сами радостно лезем ей в пасть: «Сожри и меня тоже! Сожри нас, нам будет так тепло в твоей всепоглощающей утробе!»

В такие минуты глаз его становился совсем темен от расширившихся зрачков, лицо делалось как будто бо­лее рельефным, энергия, исходящая от него, будоражи­ла, но вместе с тем — обессиливала. Потому что хотя бы на какую-то минуту создавалось ощущение, что все мы стремительно летим в пропасть и выхода нет.

Моя оптимистично смотрящая на жизнь Тереза, не любившая уныния и не поддающаяся параноидаль­ным идеям, в такие моменты отважно заявляла:

— Частный капитал — это компост для экономики нашей страны, он позволяет ей расти и подниматься! А дети разные. И некоторые из них становятся хоро­шими врачами, учителями, художниками, наконец! И очень даже многим удается сохранить свою неповто­римость и уникальность и ценить это в окружающих.

— Боже, твой юношеско-прыщавый идеализм со­вершенно не соответствует твоему возрасту!

Засранец, он всегда особенно яростно обвинял меня в том, в чем сам был по самую макушку.

— О каких детях ты говоришь? Московские дети мечтают только о деньгах. Только! А уж урюпинские или рязанские и подавно! Уникальность! Она легко продается, назови только цену... Сейчас платят лишь за то, что приносит деньги, причем наиболее простым путем, самым простым, и как можно больше денег. Ты еще не заметила, что художественных галерей в нашем городе на несколько порядков меньше, чем торговых центров? Тебе это ни о чем не говорит? Это ли не по­казатель того, что уникальность ныне не моде, совсем не в цене, так сказать?

Самое ужасное, что он был в чем-то очень прав. Но согласиться с его правотой значило бы сузить мир до одного мрачного туннеля под унылым названием «Все плохо, и будет еще хуже, а потом ты умрешь». Мне не улыбалось проводить остаток дней в месте, где нет воз­духа, света и перспективы, и потому я не могла долго разделять Ромкин пессимизм. Хочет жить в туннеле — пусть топает по нему один! И ни его мрачное уныние, переходящее в злость, всегда охватывавшие все его существо от неспособности затащить меня в туннель и поселить там навеки, ни мое понимание того, как ему одиноко там одному, ни многолетние дружеские чувства не могли меня заставить переселиться в мир «иной» — то бишь Ромкин. Даже моя мать Тереза, сми­ренно вздыхая, умолкала, не решаясь ради спасения чужой темной души, обречь мою душу на беспросвет­ное существование в туннеле.

Поэтому Ромка оставался совсем один, так и не озвучив главного: «Мир! Ты не так устроен, потому что я не могу чувствовать себя богом». Но место бога было пока занято, и вполне проницательному Ром­ке было трудно игнорировать этот факт. Складывать слово «вечность» из кристалликов льда он не хотел из чувства протеста и потому удрученно и методично трудился над словом «бессмысленность», а оно, как вы заметили, значительно длиннее.

— Ром, ну для чего тебе быть богом?

— С чего ты взяла, что я на это претендую?

— Датак, показалось... Знаешь, ты не можешь пере­делать весь этот мир и сделать его идеальным, чтобы он в точности соответствовал всем твоим представлени­ям о подлинном совершенстве. Богом не можешь, но ты можешь стать Творцом. Это ведь практически одно и то же. Сотвори свой собственный мир на бумаге, в отдель­но взятой редакции, в семье своей, наконец. Ведь это возможно: сотворить собственную жизнь. Ты же уже это делаешь, просто не хочешь увидеть и признать.

— Не то это все, ты просто не понимаешь...

— Куда уж мне!

«...Я не могу, я чертовски устал. От всего. И больше всего от ощущения своей собственной ничтожности. Мне часто кажется, что смерть желаннее, чем эта медленно разъедающая все мое существо коррозия несо­стоятельности и бессилия. Смерть — это акт, это по­ступок. В смерти есть потеря чего-то: жизни, человека, существования. Это прекращение чего-то, что было.

А ничтожество — это когда ничего не было, а долж­но было быть. Это вакуум, пустота, всегда свистящая в тебе, всегда холодящая спину. И чего бы ты ни сделал, чего бы ни добился — все проваливается в эту черную дыру. Все время есть иллюзия того, что вот-вот дыра наполнится, конечно, не чередой мелких побед и никому не нужных малых достижений, а чем-то великим. Толь­ко грандиозная победа может заткнуть эту дыру на­всегда! Вот поэтому я отказываюсь от малых побед: какой смысл, если они не приносят избавления, если не наполняют во мне ничего?.. Вот потому я жду большую победу как спасение, как награду за мои мучения.

Печально, что я не могу сотворить ее собствен­ными руками, я вынужден просто ждать. Пытаться сотворить большую победу и проиграть — это пора­жение, от которого я никогда бы не оправился. Такую дыру мне бы никогда не удалось залатать. Поэтому я не могу рисковать, мне остается только верить, что кто-нибудь когда-нибудь оценит мою уникальность и вознаградит меня за это Большой Победой.

Но самое ужасное не в этом. А в том, что мне не дают просто ждать. Наоборот, все ждут чего-то от меня. Все вокруг напряженно сверлят спину своим ожида­нием, вопрошают взглядом: «Ну, когда же ты нас пора­зишь? Ну докажи нам, что гениален! Не сиди на месте! Двигайся вперед. Ты не имеешь права закисать и мрач­неть. Тебе непременно надо что-то сделать!» И вот это по-настоящему невыносимо. Потому что я начинаю их слушаться: пытаться что-то делать, пыжусь, давлюсь, изображаю — и от этого становлюсь сам себе яростно

ненавистен, и презрение к самому себе окончательно при­бивает меня к земле. Но что-то мешает сказать им: «Прекратите на меня так смотреть!» Что-то... На­верное, стыд и омерзительное ощущение их правоты...»

Итак, вернемся к Королеве. Она не любила про­игрывать. Одного провала в жизни ей было более чем достаточно, она не могла допустить еще одного. В какой-то момент, видимо, отчаявшись заполучить темнеющую душу сына, она стала заглядываться на внучек, что привело к кардинальной смене тактики. Королева стала наезжать в Бутово с неофициальными визитами. Визиты наносились без предупреждения, вызывая в Валюшкином гостеприимном сердце два взаимоисключающих друг друга состояния: переполох и тяжелую кому. Валюшка не могла оставить безна­дежных попыток понравиться свекрови. В ее понима­нии родные люди должны быть действительно родны­ми и близкими, и если это не получается осуществить, значит, ей, Валюшке, надо еще больше стараться.

Снежная по-прежнему игнорировала невесткины хлопоты, была суха с сыном, который то злился, то за­искивал, то балагурил, добиваясь ее улыбки, то пытал­ся хвалиться редкими журналистскими успехами, чем вызывал у нее гримасу воспитательницы, перед ко­торой дети хвастаются своими куличиками из песка. Ее интересовало только одно: Ромкина старшая дочь Елизавета, именно так — с претензией на императри­цу, стала ее почти сразу называть Королева.

Лизав раннем детстве была тоненькой и хрупкой, но к тому времени она уже налилась подростковыми сока­ми и приобрела некоторую стать. На императрицу она, конечно, пока еще не тянула, но задатки, несомненно, были. Лучшая в классе, она успевала не только ездить из Бутово в престижную школу, но и учиться в музыкалке, а также брать уроки живописи у обедневшего художни­ка Германа Харитоновича из соседнего подъезда. У Лиз­ки к тому же, начиная с пятого класса, отбоя не было от поклонников. Отцовские карие глаза и ямочки на ще­ках, статная материнская фигура — от всего этого пере­вернулось не одно мальчишечье сердце. Елизавета, как будущая императрица, обладала многими талантами: с математикой была в глубоко уважаемых отношени­ях, физику нежно любила, английским владела свобод­но, писала лучшие сочинения, прекрасно пела и любая консерватория радостно открыла бы ей свои объятия... Прибавьте к этому прекрасную внутреннюю дисципли­ну, способность к тому, чтобы организовать что угодно и провести это на каком угодно уровне, умение непринуж­денно подчинять себе людей, вполне доброе сердце и неисчерпаемый творческий заряд. Вы поймете, что этой девушке уже в ее шестнадцать можно было бы идти не в институт, а сразу в министры. И наша Королева, не лю­бящая поражений, это очень быстро уловила: Елизавета стала единственным и главным кандидатом на ее импер­ские ожидания и снежное наследство.

Роман, конечно, достаточно быстро разгадал этот не­хитрый маневр и в который раз самозабвенно погрузил­ся в очередную депрессию. Все силы в нем опять, как и прежде, совершенно неосознанно уходили на извечный внутренний конфликт: он всегда мечтал, чтобы мать с ее королевскими ожиданиями оставила его в покое, но когда это произошло, он вдруг ощутил чудовищную пу­стоту и ничтожность. Он всегда так старался завоевать хоть каплю ее уважения! Одновременно он ненавидел ее за те критерии, по которым она оценивала людей: статус и деньги — два бога, служению которым она отдавала себя и посвящала жизнь. Ромка был нескончаемо далек от этого пантеона. Наверное, он очень хотел бы хоть раз почувствовать ее любовь, но к сорока годам, отча­явшись, похоже, уже готов был согласиться хотя бы на признание, но и это было так невозможно...

Конечно, наш Кай, открыто и громогласно прези­рая служение материнским богам, втайне всегда очень стремился попасть на Олимп, при этом ничем не жерт­вуя и ничего не теряя. Боги же, как и во все времена, требовали жертв. Он хотел бы владеть холодным коро­левством, но не знал, как в нем жить: таким пустым и безжизненным оно казалось. В материнской жизни он был чужаком, а чужому человеку почти невозможно удержать власть или удержаться во власти. Но ведь это был шанс: стать почти Богом и увидеть гордую улыбку его матери! И вот этот явно последний шанс таял на его глазах, как пломбир в руках малыша знойным летним днем. К тому же он совершенно не понимал, как ему относиться к тому факту, что теперь претенденткой на престол объявлена его старшая дочь.

Его раздирали противоречивые чувства: с одной стороны, он отлично понимал, что мать поможет Ели­завете реализовать все то, что в ней так очевидно всхо­дило и уже колосилось, с другой — он боялся превра­щения дочери в Королеву. Слишком ясно он понимал, чем мать заплатила своим богам, какие жертвы им при­несла, чего была лишена. Он никогда не видел ее рас­слабленной или счастливой, он видел только часть из постоянной вереницы ее мужчин, которые год от года становились все моложе и циничнее. Они откровенно и явно использовали ее: кого-то она выгоняла сама, кто-то «гордо» уходил. Но ни один, Ромка был в этом совершенно уверен, не дал ей простого человеческого или, как еще говорят во второсортных журналах, «жен­ского» счастья. Королева никогда не подавала виду, но сыновье сердце не обманешь, да и Ромка был достаточ­но чувствителен, чтобы замечать это и страдать, при­крывая свою боль за мать жесткой броней протеста.

Елизавета, правда, ничьего разрешения и не спраши­вала. Эта барышня, имея волевые качества великих полководцев, с самого раннего детства управляла всей семьей. С Валюшкой часто бывала повелительно-снисходительна и, иногда помогая на кухне, по ходу просвещала мать, рассказывая ей о новых книгах, занимательных фактах и событиях мировой политики. Валюшка всегда слушала дочь с восхищением, часто с ней советовалась по поводу своих школьных дел и вообще почитала Елизавету как старшую и старалась ей угодить.

С Ромкой Лиза обходилась и добрее и жестче одно­временно: во времена его взлетов — гордилась, высоко оценивая отцовские удачные проекты, статьи и побе­ды. От чего тот начинал светиться еще больше, прак­тически воспаряя к потолку. Но когда он впадал в де­прессию, Елизавета была так же безжалостна и к его неудачам, почти мимоходом бросая: «Тоска!», всего лишь вскользь пробежав глазами его с великими труда­ми вымученную статью. Часто она говорила слова и по­крепче, отчего я радовалась и переживала одновремен­но. Злорадство наполняло меня от того, что хоть кто-то может честно сказать нашему «гению» все, что думает о его гундеже и мрачном занудстве. С другой стороны, я переживала за Ромку, потому что Лизкины хлесткие и точные замечания типа: «Журналистика — мусор, пап, признайся уже сам себе. А тебе ведь хочется заявить о вечном. Или заявляй, или займись чем-нибудь обще­ственно полезным, сколько можно разъедать всем нам мозг?» — делали Ромку сморщенным и каким-то уж очень жалким, и смотреть на это без крупнокалибер­ных слез в душе было совершенно невозможно.

И уж само собой, Елизавета управляла Катюшкой — своей младшей сестрой, которую мать с отцом в семье как-то особенно оберегали, что, впрочем, неимоверно злило будущую императрицу. Двух сестер отделяли друг от друга не только почти два года земных лет, но и бесконечность их непохожести. Младшая была фигу­рой в худощавого отца и глазами была похожа, но ни ямочек на щеках, ни Ромкиной энергии, ни его хариз­мы, ни бабушкиной воли, ни лидерства, ни отличия в школе... Ничем таким Катюшка не выделялась. По­жалуй, лишь своей добротой она была в мать, но и эту доброту было не так уж просто заметить, поскольку в этой, во всех отношениях неброской девчушке не на­блюдалось Валюшкиной открытости, контактности и гостеприимства. Младшая была скорее похожа на пу­гливого маленького зверька, всегда готового забиться в дальний угол комнаты с книжкой и еще обязательно прикрыться пледом в любую погоду, тщательно поджав под себя ноги. Такое «забитое» существо, как считала Елизавета, нуждалось в руководстве и покровитель­стве. Для всех оставалось тайной, как «мелкая» к этому покровительству относилась, поскольку из нее и двух слов за неделю невозможно было вытянуть.

«...Мама, чего ты ожидала от меня больше всего? Что тебе нужно было от меня? Зачем ты когда-то ре­шила оторваться от своего карьерного шествия ради моего рождения? Для чего ты меня родила? Ради наследо­вания своего состояния? Да его бы с радостью унаследо­вал бы любой. Ты хотела вырастить из меня Македон­ского? Рокфеллера? Чингисхана российского бизнеса? Кто из них в моем облике тебя бы действительно порадовал? Кого из них ты бы полюбила? Кому улыбнулась бы? Что я должен был сделать, чтобы заслужить твое восхище­ние, твое внимающее слушание за чашкой чая, забот­ливо приготовленной для меня со словами: «Ты замерз, сынок, сядь, отогрейся и расскажи, как твои дела».

Я много прошу? Я ненавижу тебя всю жизнь! Еще дольше я тебя боюсь. Мне невыносимо признаваться в том, что я люблю тебя и не могу перестать любить. Если бы я мог жить на другой планете, в сотнях све­товых лет от тебя, я бы жил и был бы счастлив, по­тому что уже ничего не ждал от тебя. А так я все жду, жду, жду. Все время жду, как ребенок из какой-нибудь очень грустной сказки. Вот придет добрый и мудрый волшебник, он расколдует мою заколдованную маму, и появишься ты — настоящая, теплая, живая, любящая меня ни за что, просто так...»

Елизавета поначалу относилась к королевским визитам бабушки с откровенным протестом. Не счи­тала нужным участвовать в общем разговоре, весьма сдержанно отвечала на холодно-участливые вопросы Снежной, в случае натужно-веселых попыток отца вовлечь ее в беседу величаво покидала помещение, не оставляя матери шанса на успешное завершение гостеприимского спектакля. Она не могла простить этой, по ощущениям, совершенно чужой женщине не­прикрытого унижения Валюшки — ее добрейшей на

Земле матери, нелюбовь к ее горячо любимому отцу и опускающее игнорирование каждого, кто попадает под холодный голубой королевский взор.

Королеву нисколько не смущала дерзость молодой императрицы. Похоже, ее даже восхищала способность хоть кого-то в этой странной семье играть с ней на рав­ных. Не прошло нескольких месяцев, как она виртуоз­но подкупила Елизавету поездкой в Париж на модную и шумевшую тогда повсюду выставку импрессионистов в д’Орсе. От этого почти невозможно было отказаться рисующей девушке, ни разу не бывавшей за границей. Париж! Импрессионисты! Разве тут устоишь?!

Елизавета вернулась из поездки совершенно оше­ломленной.

— Как Париж, дочка, расскажи? — вопрошал отец не без зависти, за плечами которого были только ком­сомольская поездка в дружественную Болгарию и Еги­пет — мекку начинающего загрантуриста.

— Париж — это центр мироздания, пап. Это по­эма, живописный шедевр, героический роман в пяти частях, трагическая опера, любимое кино и прекрас­ный сон, который снится только раз в жизни. Расска­зать невозможно, можно только побывать и увидеть все своими глазами.

— А как ты там с бабушкой?

— Ты знаешь, не такая уж она и злюка. Я думала, у нее вообще нет ничего живого в душе. Но когда я уви­дела, как она смотрела на картины Моне и Ренуара, я вдруг поняла, что больше всего на свете она, быть мо­жет, хотела бы стать девушкой с их полотен: такой же женственной, мягкой, романтичной и нежной. Я-то была убеждена, что ей, может быть, интересен макси­мум Сера — любитель оптических эффектов, а она понимает в живописи, пап, это так странно... И еще она почему-то не любит Ван Гога.

— Боится заразиться от него сумасшествием или видит в нем собрата по несчастью, — забухтел Ромка, не зная, как реагировать на неожиданное признание дочери в теплых чувствах к его замороженной матери.

— Мне кажется, пап, что она очень одинока. И, как ни странно, с ней довольно интересно. Мы много раз­говаривали, и она говорит вовсе даже не только о цен­ных бумагах и экономических тенденциях, хотя и об этом с ней очень интересно поговорить. Когда я по­ступлю в университет, мы поедем на Лазурное побе­режье, ей очень нравится Ницца.

— Университет?! То есть вы там обо всем сгово­рились! Ну что же, маман верна себе! И куда же, су­дарыня, позвольте вас спросить? На эконом фак, стало быть, не иначе, а, юная леди?

— Да, пап, чего ты кричишь-то, чем плохо? Лучший университет страны, лучший факультет университета. В чем проблема-то?

— Проблема в том, хочешь ли ты именно этого, Лиза? Хочешь ли ты выучиться тому, как эффективнее продавать и продаваться в этой чертовой стране? Ты хочешь стать такой же, как она? Ты хочешь, чтобы в твоих глазах стояли только доллары и меркантильный расчет?

— Папа, ну ты рассуждаешь, прямо как теряю­щий последние седые волосы коммунист, не ожидала от тебя. Почему сразу продаваться-то? И там же учат не на рынке стоять, а учат экономике — это разные вещи!

— А твое рисование, а фортепьяно, а сочинения? Это куда все?

— Все равно же невозможно это совместить в одном институте... И потом, если у меня будут деньги, что в этом плохого? Нашей семье что, деньги не нуж­ны? Посмотри, как мы живем...

— Чем тебе не нравится, как мы живем? Тебе лично чего не хватает? У тебя же все есть! — Ромку несло, он это понимал, но остановиться не мог, это было выше его сил.

— Ладно, пап, закроем тему, пойду маме с ужином помогу. — Дипломатичная Елизавета прикрыла тему, чтобы не наговорить лишнего.

— Нет, ну ты слышала?! — Ромка возмущенно воззрился на меня и начал нарезать круги по ком­нате. — Ей не хватает денег! Мы, видите ли, бедно живем!

— Ром, она не сказала, что бедно, она сказала, что деньги просто не помешают. И чего ты взвился-то?

— Ты прекрасно знаешь, чем все это закончится. У меня никогда не было нормальной матери, такой ма­лости, положенной каждому с самого раннего детства. Всего лишь НОРМАЛЬНОЙ матери. Теперь я, черт побери, теряю дочь!

— Ну подожди, Ром, может, еще не теряешь. Лиза ведь у тебя умница. Ну с чего ты решил, что она станет такой же, как твоя мать?

— Посмотри на меня. Взгляни на меня честно, хотя от тебя и так ничего особенно не скроешь... Кто я? Кем я стал? Ты видишь?!

— Да кем ты стал-то? Ничего особенно страшно­го... Я вижу, скорее, кем ты не стал.

— Вот! Вот именно!!! — И силы окончательно по­кинули Ромку, он рухнул в кресло, мрачен и убит — король Лир, преданный любимой дочерью.

Весьма кстати заглянувшая Валюшка нарушила сцену, полную шекспировского трагизма:

— Ромашик, пойдемте ужинать, Лизонька сварила нам какой-то особенный горячий шоколад на десерт. Чего у них там в Париже только не придумают!

На кухне еще долго искрило от напряжения, но чудесная Валюшкина стряпня и горячий шоколад с какими-то таинственными специями сделали свое дело: все потихоньку расслабились, и вскоре Лизаве­та уже в лицах описывала нам смешные парижские сценки, а мы покатывались со смеху, и отцу опальной императрицы ничего не оставалось, как только вклю­читься в общее веселье.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: