Корреспонденты и дипломаты 6 глава




Я читал «Три минуты молчания» и «Верного Руслана», книги превосходные, что и высказываю Георгию Николаевичу.

– Не знаю, кем вы себя считаете, но, по‑моему, вы убежденный романтик.

До сих пор не знаю, разделяет ли он мой взгляд, но горячность тона не могла не прийтись ему по вкусу. Внешность романтика меня, напротив, разочаровала: простое мужицкое лицо, сырой кладки нос, далекий от героики, к тому же большое, во всю щеку, родимое пятно. Понадобилось время, чтобы оно перестало заслонять писателя и человека.

Георгий Николаевич прочитал заявление, тут же его подписал, и не успел я заикнуться, как он вызвался помочь в сборе подписей. Прощаясь, сказал, что ему хотелось бы поговорить с Сашей. Пожелание застает меня врасплох, очень не хочется сейчас встречаться с сыном, тем более о чем‑то просить, но обещаю и обещание выполняю. Навестив Арину Сергеевну по ее звонку, застаю у нее Сашу. Выслушиваю двухчасовой разговор, не вмешиваясь в него, пока не доходит до предложения Саши просить у Белова свидания с Кириллом. Пусть Кирилл наконец скажет, хочет он сидеть или ехать. Упорство, с которым Саша отстаивает, что это ему неизвестно, меня обескураживает: не могу я доказывать, что черное не белое, а черное.

– Хватит трепать Кириллу нервы бесплодными разговорами! Ехать он хочет, но просить тебя об этом не будет.

– Почему?

– Боюсь, эта тонкость выше твоего понимания.

– А все‑таки?

– Он считает, что ты должен предложить отъезд по собственной воле, без его просьбы.

– Тогда повидайся ты с ним.

– Незачем, мне его точка зрения ясна, а для тебя она, видишь, не пробивается.

В итоге соглашаюсь на письмо Кириллу. Пишу его, преодолевая внутреннее сопротивление. Нелепо запрашивать Кирилла о том, что мне, да и всем известно, кроме Саши. Противно, что он не верит мне на слово и не смущаясь дает это понять. Постыдно, что он знает, но знать не хочет истину и вовлекает нас в бумажное крючкотворство. После нескольких попыток получается записка.

 

«Дорогой Кирилл,

Саша осознал наконец, что поступил по отношению к тебе эгоистично, не считаясь с остальными. Я хочу и прошу тебя уехать, считая это единственно разумным и человечным выходом из нашего положения. Учти, что ты ничего не просишь от Саши, но просто соглашаешься на отъезд. Твое мнение и желание? Но, пожалуйста, четко.

Папа. 9. 1. 78».

 

Безобразно и по форме, и по содержанию, но ничего лучшего я из себя выдавить не могу и это последняя уступка Саше. Получим ответ «Ехать хочу», и вопрос будет решен.

На следующий день едем к Белову. Тот же кабинет, Белов любезен и тверд.

– Мы хотели бы получить свидание с Кириллом, – начинает Саша. Что это он, мы же договорились свидания не просить! Он со мной обращается как с неразумным ребенком, которого приходится обманывать для его собственного счастья.

– К сожалению, это невозможно, мы не можем вмешиваться в порядки прокуратуры.

Бедный КГБ, такой беспомощный… Саша настаивает, Белов отказывает. Саша, понятно, из упрямства, но Белов‑то почему не соглашается, это же пустяк. Неужели тоже из мелкого самолюбия? Он мне казался умнее.

Пройдет немало времени, пока я пойму, что глупы не эти двое, а я сам, скучливо слушающий пустое, как мне кажется, препирательство.

– Простите, – прерываю их, – у меня к вам просьба. – Белов поворачивается ко мне, весь внимание и предупредительность. – Прошу передать Кириллу эту записку. Она отражает мою позицию, вам известна ведь моя позиция? – Он не отрицает – еще бы, ему известно, что я знаю, что он знает. – Записка соответствует и вашим чаяниям, так что возражений, полагаю, не будет.

– Мы обдумаем вашу просьбу, позвоните дня через три, я дам вам ответ.

Странно, почему не тотчас? Торопил с выездом, назначал обидно короткие сроки, а теперь, когда исполняется его желание, медлит, оттягивает. Мне бы спросить себя, а действительно ли он еще желает нашего совместного выезда? И я понял бы то, что Саше ясно, а мне невдомек. Вопрос не приходит мне в голову, настолько она проросла идеей заложничества. «Ты, папа, простодушен», – недавно обрадовал меня Саша. Сомнительный комплимент – у меня та простота, что хуже воровства, родная сестра глупости.

– Еще одна просьба, начнешь просить, так трудно остановиться. У меня воспитанник, я тревожусь за его судьбу, отпустите его со мной.

– Кто таков?

Мы продумали со Спартаками мое ходатайство, и все‑таки я с запинкой отвечаю:

– Александр Соболев.

– Хорошо, ответ получите тогда же. А теперь вот что. Вы подаете заявления в ОВИР…

– Я уже подавал.

– Вы оба подаете заявления в ОВИР, получаете разрешение и в считаные дни все улетаете.

– Где гарантия, что с нами улетает Кирилл?

– Вы получаете его визу на руки.

– Как, он получил разрешение?

– Получил. Едете с его визой в аэропорт, куда из изолятора будет доставлен и он.

Неплохой план. Вижу нас всех на аэродроме в нетерпеливом ожидании Кирилла. А вот и он. Выходит из воронка, изумленно оглядывается, не веря своим глазам: ему не сказали, куда везут. Наконец понимает, пошатываясь с голодухи, спешит нам навстречу… в общем, картина счастливого исхода. Ее обрывает сухой голос Саши:

– Сначала получаем согласие Кирилла, потом я подаю заявление!

– Вы, Александр, в три дня оформляете документы, а мы за это время решаем вопрос о письме!

– Но если Кирилл не хочет ехать?

– Как же не хочет, он подал заявление и получил разрешение.

– Сначала ответ, потом оформление!

– Сначала оформление, потом записка, перестаньте играться!

– Я с вами не играю. Если Кирилл даст письменное согласие, я уеду. Оформить документы можно за день, за два часа. Это мое окончательное, последнее слово!

– Вы свободны, – повелительным жестом Белов указывает на дверь.

Иду к Спартакам, Саша к своим друзьям.

Обсуждаем беседу с Беловым, вертимся у очевидной истины и не можем ее осмыслить. Друзья, как и я, проникнуты идеей заложничества, спор о том, что раньше, оформление или письмо, представляется нам несущественной деталью. Отмахнувшись от нее, мы безнадежно отдаляемся от сути дела и теряемся в догадках, которые невозможно разрешить потому, что они надуманны. Истина же проста, но, как уже сказано, я лишь много лет спустя до нее добрался.

Думаю, первоначальным намерением Белова действительно было выставить нас всех за пределы страны. С посадкой Кирилла план его изменился, ему пришла счастливая мысль оставить Кирилла за решеткой, а нас с Сашей спровадить на Запад. Покричите там, братцы, и успокоитесь, а нет, вздумаете всерьез нас тревожить, Кирилл в наших руках – так стиснем, что придется одуматься.

Белова можно понять. Битый месяц бьется с тремя паршивцами и не может с ними справиться. Нарекания начальства, язвительные замечания коллег, приостановка блестящей карьеры, которой он, уравновешенный, сметливый гэбист, вполне достоин. Задача в том, чтобы удачно их обмануть. Отца, доверчивую курицу, нетрудно, но эта язва, Александр, путает карты.

– Сначала письмо, потом визы, – требует он, а это значит: очередной их пресс, демонстрация письменного согласия Кирилла на отъезд, доведенного до сведения мировой общественности, и необходимость выполнять взятое обязательство. Это то, собственно, что первоначально намечалось, но теперь Белову этого мало; чтобы обелить себя, ему нужно более значительное достижение, и зиждется оно на формуле «Сначала визы, потом письмо». В этом случае двух с домочадцами сажаем в самолет, хотя бы и насильно, инцидент нетрудно замять, и прощай, растреклятый Александр, поди доказывай, что не удрал, оставив брата гнить на Родине!

Думаю, Саша раскусил Белова и потому не поддался на его провокацию под видом упрямства. Но почему он меня не предостерег, почему за все минувшие годы не обмолвился об этом? Никогда его не спрашивал; возможно, когда он прочтет эти строки, мы объяснимся. Моя версия его размышлений такова.

При папиной склонности советоваться с друзьями нет твердой уверенности, что он сохранит вверенную ему информацию втайне. Она может дойти до ушей Белова, и тот придумает иную, еще более подлую каверзу. Пусть остается в неведении о моей проницательности и приписывает мне ослиное упрямство. Конечно, папа может клюнуть на удочку и проглотить наживку, но до тех пор, пока я вожу Белова за нос, ситуация не осложнится. Папа, конечно, негодует, но лишь потому, что не разобрался в ней и продолжает думать, что я топлю Кирилла. Пусть, моя совесть чиста, я сделал попытку поступиться своими принципами, она едва не привела к более страшным последствиям. Игры с КГБ опасны, когда‑нибудь поймет и папа, до тех пор – молчание.

Ничего подобного, повторяю, мне тогда в голову не приходило, между тем Сашины прогнозы об удочке и наживке уже через несколько часов сбылись.

Мы в этот вечер долго возимся с продуктовой посылкой, едем с Сусанной в тюрьму, делаем передачу, и лишь поздно вечером мы с Лидией Алексеевной возвращаемся домой, в Электросталь.

– Смотри, – говорит она, – какая прекрасная машина перед дирекцией завода – не иначе министр приехал.

Рассеянно подтверждаю, в автомобилях до сих пор не разбираюсь. Только добрались домой, разделись – звонок.

– Кто там?

– Белов.

– Открывать? – спрашивает жена.

– Конечно, – отвечаю из туалета.

Недели три назад я познакомился с Юрой Беловым, однофамильцем нашего гэбиста. Его выпустили из Красноярской психушки, я пригласил его погостить у нас. Лида открывает, и заходит… Белов, начальник отдела КГБ, с которым я недавно расстался на Лубянке. Ночью (уже первый час!). Что случилось?

Не раздеваясь, он проходит на кухню, садится за стол, закуривает мою «Столичную», мы тоже садимся, закуриваем – ну впрямь дорогой родственник, какие церемонии.

– Пинхос Абрамович, с запиской ничего не выйдет, нам нужно самим решать свои дела.

Ого, ты явно встревожен, с чего бы? Эта спешка, это «нам», непринужденные манеры, тон… Фантастика! Он живет нашими интересами, у нас общая цель, еще немного, и я могу просить у КГБ жалованье… Неприятный холодок пробегает по спине, и я должен сделать усилие, чтобы отгородиться от его навязчивой близости. «Полно, что за вздор, – говорю я себе, – цель у нас общая, но мотивы‑то разные. Ты, подлец, нас шантажируешь, мы, твои жертвы, вынуждены с тобой считаться, вот ты и расселся по‑домашнему, в душу лезешь, в друзья набиваешься. Нет, с зарплатой подождем… только бы не сорваться, не переступить ненароком грань… или уже переступил? Не попросить ли тебя выйти вон?». Но он такой свойский и самоуверенный, и потом, я же его впустил, хоть и по ошибке, приняв за другого Белова, так пусть выговорится.

– Вам необходимо уговорить Александра уехать, через два‑три дня будет поздно, необратимо поздно, не сегодня‑завтра Кириллу предъявят обвинение, и я буду бессилен помочь. Поэтому я и приехал к вам.

– Хорошо, завтра я буду в Москве и скажу Саше о ваших опасениях, но уверяю вас, это бесполезно, помните его последнее слово?

– Завтра может оказаться поздно, – в голосе неподдельная тревога, разумеется, за себя, видно, нагоняй получил. – Вовсе небесполезно, Александр уже многое понял, его можно убедить, уверяю вас.

Понятно, куешь железо, пока горячо; первый шаг мы сделали: просили передать письмо, значит, надломлен Саша, надо добивать.

– Вы плохо знаете Сашу. Слову, данному мне, он еще может изменить, данному вам – никогда. Зря вы ему отказали в передаче письма. В сущности, безделица, но он оскорблен, и на этом точка. Впрочем, завтра уже наступило, утром поеду.

– Пожалуйста, сейчас!

Что он, рехнулся?

– Электрички не ходят, летать не умею, к марафонскому бегу не расположен.

– Что вы, разве я… моя машина к вашим услугам.

Он мне надоел, не могу от него отвязаться, с утра все равно в Москву.

– Хорошо, везите.

Жена поспешно одевается.

– А ты куда?

– И я с вами, можно? – Разве она упустит случай прокатиться на легковой машине, да еще ночью, да еще при таких интересных обстоятельствах.

– Конечно, – соглашается Белов, и вот мы уже глотаем километры.

Стрелка спидометра на 100–110, черная машина, та самая, что стояла у дирекции, злобно рвется вперед, едва замедляя ход у красных светофоров. Лидия Алексеевна ушла в быструю езду, а я смотрю в затылок Белова и с удивлением думаю, что не чувствую к нему ненависти и не желаю ему, к примеру, свернуть себе шею на крутом повороте.

«Он мерзавец, презренный шантажист», – подогреваю я себя и, напрягая воображение, заставляю его шею вывернуться, но едва расслабляюсь, она вскакивает на место. Есть люди, которым я охотно набил бы морду, а ему вот не хочется, хотя он причинил мне больше зла, чем все они вместе. Или мы с ним действительно породнились в треволнениях и он стал «моим» мерзавцем? Черт его знает, загадка. Промелькнула Балашиха, Москва, доехали за пятьдесят минут.

– Мне на Дзержинку, вам куда?

– Сами знаете, на Щербаковку.

Машина делает крюк и высаживает нас неподалеку от знакомого дома. Два топтуна, зашедших в подъезд погреться, встречают нас удивленно. В самом деле, два часа ночи!

– Саша дома? – спрашиваю и давлю кнопку звонка.

Разумеется, разговора не получается. Я, собственно, и не настаиваю, приехал больше выполнить долг. Видимся после того редко, не о чем говорить. Думаю, внутреннего покоя у него нет и тяготит свобода, на которую его обрекла хитроумная ГБ: грубая слежка снята, за ним присматривают на расстоянии. Можно жить, даже что‑то успеть сделать до посадки, а она неминуема и, скорее всего, близка.

Я очень устал, нервное напряжение этого злополучного месяца меня вымотало. Все чаще томило желание конца, какого бы ни было, но избавления наконец от безостановочной пытки, в которую я с сыновьями был втянут. А когда кончились суета, переговоры, попытки уладить, разом навалившаяся пустота ударила едва ли не больнее – слишком резок был переход к бездействию.

Недели две восстанавливал день за днем минувшие события, впечатления, стараясь разобраться в них. Так появилась «История одного заложничества», горькая, колючая повесть, исполненная страсти и лишенная малейших художественных достоинств. Отпечатал ее в трех машинописных экземплярах, один вручил Саше, другой оставил на хранение Спартакам. Надписал ее «Спартакам посвящаю с благодарностью. Без права размножения и передачи. При обыске сжечь и проглотить. Подпись».

– Твоя писанина останется, а мне некогда ее опровергать, – бросил мне Саша.

Дал прочитать Татьяне Михайловне <Великановой>. Ее мнением я дорожил больше, чем чьим‑либо другим. Она человек высокой честности и предельной правдивости.

– Написана искренне, – сказала она, и в этих двух словах было осуждение моей позиции. Я застал у нее Сашиных друзей: Славу Бахмина, Юру Ярыма, Иру Гривнину, Таню Осипову, Леонарда Терновского. С «Историей одного заложничества» их, видимо, ознакомил Саша. Взяв у Татьяны Михайловны свой экземпляр, я собрался уйти, как они дружно, перебивая друг друга, набросились на меня с обвинениями. Я не успевал отбиваться, каждый спешил нелицеприятно выложить свое порицание. Громкие выкрики, возмущенные лица моих оппонентов, а пуще злобный тон меня ошарашили. Даже тихо‑елейный Леонард Терновский лягался. Корректнее других держался Юра Ярым, но его с лихвой перекрывали трескотные выпады девиц. Ира Гривнина, та едва ли не плевалась. Я не был готов к грызне и после тщетных попыток перевести ее в русло спокойной дискуссии ретировался.

Перескачу годы. Юра Ярым‑Агаев вскоре благополучно эмигрировал в Штаты, откуда защищал репрессированных друзей. Думаю, его осторожный нейтралитет в вопросе «ехать, не ехать» в значительной мере объяснялся уже зревшим, если не созревшим намерением покинуть страну.

Иру Гривнину отправили в ссылку. Вела она себя и тут шумно, однако утомившись, внезапным вольтом изменила решение, запросила пардону и согласилась эмигрировать. Не говоря уж об отказе от собственного принципа «бесстрашно идти до конца», она ухитрилась свой отъезд сопроводить балаганным эффектом. Тщеславие не позволяло ей покинуть страну тихо, как другие, ей хотелось, наперекор очевидности, превратить отступление в победу. Она долго добивалась визы в Голландию: в Израиль, видите ли, – обычная малодушная уступка КГБ, тогда как в Голландию – арьергардный бой. Больше того, она домогалась у друзей согласия представиться за рубежом полномочным лицом Комиссии по [расследованию] злоупотреблений психиатрией, делегатом с деловым заданием. Махинация не удалась, она, как тысячи других, но с меньшим достоинством, отбыла по израильской визе в свою Голландию, где представляла лишь себя.

– Как вы себя чувствуете на свободе? – спросил ее корреспондент, когда она вышла из самолета.

– Я всегда свободна! – возразила Ира.

Таня Осипова мужественно держалась в политическом лагере. Сочувствуя ее тяжелой участи, я был рад, что она на деле следует принципу «идти до конца». Увы, судьба уготовила ей испытание, которого она не выдержала. Муж ее, Ваня Ковалев, в тюрьме сломался, в разрешенной переписке объясняя Тане, что приносит себя в жертву ей, и склонял на уступки КГБ. Она, в свою очередь заботясь о нем, сострадая ему, вняла его советам. Они вышли с обязательством вести себя смирно. Перед их отъездом за границу Саша, только что вышедший из тюрьмы, навестил супругов. На столе лежало открытое письмо Вани, в котором он признавал свое сотрудничество с КГБ в зоне. Представляю себе удар, который получил Саша, – Таня была его близкой соратницей, он верил в ее непоколебимость.

Со Славой Бахминым он не только был дружен, он любил его. «Вот кто мой настоящий брат», – как‑то сказал он, уязвив и Кирилла, и меня. Слава отсидел, как говорится, нормально, без геройства, но и без постыдного малодушия. Однако по глупости жены уже на свободе он подтвердил ее обязательство жить спокойной семейной жизнью и трудовой, отстранившись от политической деятельности. Саша с ним порвал.

Леонард Терновский подписал обязательство той же спокойной жизни, чтобы не схлопотать второй срок.

А Кирилл между тем, преодолев предпосадочный страх, чем дальше, тем больше воевал со своим тюремным начальством, получил второй срок, который провел в «крытке» на строгом режиме, показал себя настолько бескомпромиссным, что никому и в голову не пришло предложить ему обязательство, уступки. Он ждал третьего срока, но был выпущен. На свободе он немедленно вернулся к правозащитной деятельности. Отлично вел себя и Саша, оба вышли, в отличие от многих других, без малейшего пятнышка, я ими горжусь, не скрывая ни от себя, ни от них свойственных им недостатков.

Братья упрямо отстаивают до сих пор некогда занятые ими позиции. Время смягчило остроту разногласий, былая враждебность исчезла, но, к моему сожалению, они не столь близки между собой, как мне бы хотелось. Рана зажила не первичным натяжением – остался шрам, который, видимо, не исчезнет. Слишком различны они по характеру, будучи в некотором отношении удивительно схожими.

 

Прошло десять лет со времени истории с заложничеством. Я забрал у Спартаков свою повесть, выбросил из нее то, что не относится непосредственно к сути дела, и представляю эту главу «Заложники».

 

Минута слабости

 

Ах, все было не так, не так. Я шел навстречу там, где надо было стоять насмерть. Я отступал и поддавался. Легко враждовать с КГБ, но противостоять отцу и брату куда труднее. Я был сражен этим открытием и самим фактом такого противостояния.

Я вышел тогда от Сахарова совершенно сломленным. Это была последняя капля. Необходимость защищаться не только от власти, но и от обвинений в своей же диссидентской среде подорвала мои силы. Те, кто сочувствовал мне, в основном деликатно молчали. Те, кто осуждал, делали это громко, не стесняясь подслушек, а некоторые, может быть, и в расчете на них. Даже самые близкие друзья не решались мне что‑либо советовать, а только признавали мое право решать вопрос самостоятельно, не поддаваясь давлению со стороны.

Ситуация разрешалась единственным способом – отказом признать за КГБ право назначать одного из нас заложником, а другого – вершителем его судьбы. Тогда мы оба оставались бы по одну сторону, независимо от того, что для нас напридумывал КГБ. Кирилл стал заложником не тогда, когда КГБ объявил, что я могу за него решить его участь, а когда он с этим согласился.

Я шел пешком в сторону дома. Стоял слякотный декабрь, на улицах было темно и пустынно. Падал мягкий вечерний снег и тут же таял на мокрых мостовых. Я шел не спеша, переживая разговор у Сахаровых и все события последних дней. По другой стороне Садового кольца медленно ехали обе гэбэшные «Волги». Позади меня тащились мои топтуны, знавшие, конечно, все перипетии этой истории и, возможно, слышавшие все разговоры в сахаровской квартире. Чекисты шли на приличном расстоянии, понимая, что мне сейчас не до них и побега можно не опасаться.

В тот вечер КГБ ненадолго победил меня руками моих родных и единомышленников. Хорошо, что никто об этом не догадался и никогда об этом не узнал – я ни единой душе до сих пор этого не рассказывал. Меня дожали. Я внутренне сдался. «Черт с ними со всеми, я уеду, у меня нет больше сил на эти дрязги», – думал я, и мне становилось легко оттого, что решение принято, и погано оттого, что оно было неправильным.

Не надо было уступать с самого начала. Не надо было ничего обсуждать в прослушиваемых квартирах. Я понимал это – любой конфликт в диссидентской среде на руку КГБ, и они умеют извлекать из него выгоду. Но ведь разговор с родными или диссидентами – это не допрос в КГБ, тут не скажешь «отказываюсь отвечать на ваши вопросы». И я уступал давлению близких и ухудшал этим наше общее положение.

Не надо было уступать отцу, когда по дороге к Сахарову на пресс‑конференцию он настаивал, чтобы я тут же, в такси, дополнил свой «Ответ» строчкой о том, что окончательное решение за Кириллом. «Я не буду от руки дописывать в двадцать экземпляров», – отговаривался я. «Значит, ты хочешь решить за него?» – возмущался папа, и я возражал, что нет, и все споры снова шли по одному и тому же кругу. «Ну, тогда хотя бы скажи это на пресс‑конференции, раз ты действительно оставляешь за ним окончательный выбор», – требовал папа. Я малодушно согласился, хотя понимал, что делать этого не следует. Нельзя сваливать ответственность друг на друга и, какие бы решения между нами ни были приняты, нельзя показывать перед КГБ свою слабость – это дает им в руки дополнительное оружие.

Мне не хватило сил пренебречь обвинениями в безразличии к судьбе брата, и я сказал, что требовал от меня отец. И дал тем самым КГБ лишний повод оказывать на Кирилла все возрастающее давление.

Не надо было вообще обсуждать эту проблему ни с кем, кроме Кирилла. Всех остальных это не касается. Но столько вокруг оказалось доброхотов, пекущихся о нашем благе по своему разумению! Столько оказалось любителей посплетничать и навязать свое решение как единственно верное! Столько нашлось желающих поучаствовать в драматической истории, ничем не рискуя и ни за что не отвечая! И какие, наконец, силы бросил КГБ на создание склочной атмосферы – я до сих пор могу об этом только догадываться.

Обстоятельства сложились так, что, связанный обещаниями, я не мог всем всё рассказать. Кирилл, например, задумал доказать политическую подоплеку своего дела тем, что получит разрешение на выезд, что для обычного уголовника немыслимо. Идея вполне здравая и доказательная, хотя, на мой взгляд, чересчур игровая. Уже получив выездную визу, он намеревался публично от нее отказаться. Однако об этом его намерении знали только он и я. Говорить об этом вслух было невозможно. Дать понять даже в иносказательной форме, что намерения Кирилла вовсе не таковы, какими они видятся, я не мог. Приходилось молча терпеть наскоки тех, кто давно сделал для себя выбор в пользу эмиграции.

Большинство из диссидентского круга отнеслись к сложившейся ситуации корректно, не пытаясь оказывать на нас давление. Но это было молчаливое большинство. Только три человека выказали мне свою поддержку ясно и недвусмысленно: Таня Осипова, Игорь Шафаревич и Александр Солженицын. Таня при всех заявила, что позицию мою полностью разделяет и на моем месте поступила бы так же. Игорь Ростиславович Шафаревич передал мне короткую записку со словами поддержки и одобрения. Александр Исаевич Солженицын, бывший к тому времени уже за границей, прислал мне большое письмо, в котором одобрял мое решение остаться в стране. Он возражал мне, что на Западе вовсе не так хорошо и не так вольно, как это кажется мне из Советского Союза; приводил примеры взятия коммунистами заложников во время гражданской войны в Испании; рассказывал о своем отношении к этой проблеме.

Письмо Солженицына очень поддержало меня. Но мало кто решился бы дать такой совет: выбрать не вольный Запад, а тюремный Восток.

Забегая вперед, скажу, что Солженицына потом мучила совесть за то его письмо. Вернувшись в 1994 году из эмиграции в Москву, он через несколько дней позвонил мне и, сокрушаясь, говорил, что очень переживал за свой совет, что его много лет мучила совесть, потому что он как бы подтолкнул меня в лагерь. Я возразил ему, что все было бы так же и без его письма, но он в свое время очень укрепил мой дух и я ему за это был и остаюсь благодарен. Все действительно так и было. Александр Исаевич, это, конечно, понимал, но ведь совесть – явление иррациональное, ее укоры объяснениям не поддаются.

В тот декабрьский вечер 1977 года, возвращаясь пешком с улицы Чкалова к себе домой на Новоалексеевскую, я был раздавлен. И письмо Солженицына, и записка Шафаревича пришли позже, когда я вновь обрел уверенность в правильности своего выбора. А тогда я шел по слякотной ночной Москве, опустошенный, сдавшийся, и заново переживал разговор у Сахаровых.

Не надо было туда ходить. Ведь понятно же, зачем это было устроено. Я и не хотел идти, но папа требовал моего присутствия, чтобы публично расставить все точки над «и». Меня решили доломать, и никому ничего объяснить было невозможно. Володя Борисов, игрок и позер, упивался ролью прокурора в придуманном им спектакле. Ира Каплун, уязвленная своим постепенным отходом от Рабочей комиссии, злилась на себя, на меня и искала повод для разрыва.

Очень настойчива была и Елена Георгиевна Боннэр, возмущенная нарушением уже сложившегося стройного порядка, когда вслед за угрозами репрессий непременно следует эмиграция. Андрей Дмитриевич Сахаров был по обыкновению спокоен и выдержан, но все его аргументы сводились к одной нелепой идее, что главное – чтобы не посадили. Наум Натанович Мейман, еврейский отказник и член Хельсинкской группы, весь вечер качал головой и мягко уговаривал меня: «Надо ехать, Саша, вы понимаете, надо ехать». И только Татьяна Михайловна Великанова сидела молча, а когда все мои обличители слегка выдохлись, сказала, что я прав по той простой причине, что решать должен я и никто другой.

Я шел, не столько размышляя, сколько переживая все услышанное. На Колхозной площади я вдруг обнаружил, что метро уже закрыто. Я этому даже слегка обрадовался – не хотелось домой, не хотелось никого видеть, ни с кем разговаривать, ничего объяснять. Я был рад оттянуть время неизбежной встречи с друзьями. Ведь придется рассказать о новом решении. Я свернул на проспект Мира и медленно побрел в сторону ВДНХ.

Я знал, что никто из диссидентов меня не осудит. Разве что кто‑то из тех, кому мы обещали помощь и защиту, усмехнувшись, скажет: «Ну вот, и этот уехал, как только представилась возможность». Но все мыслимые слова осуждения были ерундой по сравнению с тем, какое чувство унижения и беспомощности испытывал в тот вечер я сам. Как не хватало мне Зинаиды Михайловны и Петра Григорьевича, которые, я знал, наверняка бы поддержали меня! Но они уехали и вряд ли уже когда‑нибудь вернутся.

Я ясно понял тогда, почему сорвался первый разговор в КГБ и его перенесли на несколько дней спустя, на 1 декабря. 30 ноября Григоренки покинули Советский Союз. КГБ боялся их влияния на меня и на всю придуманную ими операцию с заложниками. Мнение Петра Григорьевича было весомо в диссидентской среде.

Между тем прогулка пошла мне на пользу. Свежий воздух проветрил голову, замороченную в сахаровской квартире, и я постепенно успокоился. Я долго стоял на Крестовском мосту, глядя на теряющиеся в темноте рельсы железной дороги, и думал, что жизнь не кончается, какое бы решение я ни принял. На этой приятной неопределенности я остановился в своих раздумьях и заспешил домой.

На Новоалексеевской царила тихая паника. Друзья не знали, где меня искать. Я вышел от Сахарова, попросив меня не сопровождать, а домой не вернулся, хотя уже прошли все разумные сроки. Все знали, что за мной ходит наружка, поэтому решили, что я, скорее всего, арестован. Никто не предполагал, что я поплетусь через пол‑Москвы пешком. Я не стал никому ничего объяснять, сказав, что расскажу все утром.

Наутро я проснулся другим человеком. Сон – лучшее лекарство от малодушия. Рассказывать было нечего. «Что это на меня нашло вчера? – удивлялся я сам себе. – Чего это я так раскис и согласился эмигрировать?» Ведь не авторитет же Сахарова на меня подействовал – я относился к нему с уважением, но отнюдь не восторженно, часто во многом с ним не соглашаясь. В конце концов, авторитет Татьяны Великановой значил для меня, как, собственно, и для всех, гораздо больше, а она меня поддержала. Я сам себе дивился, но, разумеется, о своей вчерашней слабости никому ничего не рассказал. И никогда никому до сих пор не рассказывал. Чем меньше госбезопасность будет знать о нашей внутренней жизни, тем целее мы будем. Это важное правило, нарушить которое можно только за очень солидной давностью лет.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-12-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: