Квинатцин беззвучно молился. Перед внутренним взором скульптора неясные прежде образы принимали четкость. Он видел Уитцлипочтли в новом воплощении, которое предстоит через руки Квинатцина.
Побеждающая Красота! Ему вспомнились слова иноземцев, которые сколько‑то лет назад пришли откуда‑то с юга. Родившиеся в далекой стране, грубое, неблагозвучное названье которой Квинатцин тогда же забыл, они шли на север. Бог повелел им найти какое‑то место, где растут цветы, обладающие особенной силой. Им позволили идти, так как они были искателями, так как их было лишь трое и они казались безобидными. Они понимали в искусстве ваяния и восхищались Квинатцином. Уходя, один из них сказал Квинатцину: «Нужно остерегаться людей, из рук которых выходят уроды. Ибо уроды выражают не красоту, а злобу души творца».
Квинатцин согласился с иноземцем: бывают истины столь очевидные, что их принимают без размышленья. Через много дней явились сомнения: не оскорбил ли чужеземец богов Чалана? Было поздно гнаться за преступниками.
Сейчас Квинатцин хотел, чтобы чужеземец был рядом. Он не слеп, он постиг бы, как прекрасна Змея.
Но где же все, почему нет ни одного скульптора, куда все ушли? Густой рев священного храмового барабана заставил Квинатцина очнуться. Сегодня день праздника победы над Теско! Желудок напомнил о себе. Квинатцин забыл поесть. Он резко поднялся. И замер, пошатываясь в борьбе с головокруженьем.
Для Квинатцина все были равны в толпе, все одинаковы. Всегда невнимательный, всегда видящий нечто большее, чем лицо человека, он никого не узнавал, а его знали все. Грубо расталкивая людей сильными руками, Квинатцин пробился вперед.
Храмовый барабан гасил все звуки, безраздельно владея вселенной. Вверх по пирамиде к площадке на вершине и там к невидимому снизу алтарю тянулась живая цепь. Звено – трое: два чаланца и между ними обреченный тескуанец. Высокие ступени достигали половины бедра, но все легко преодолевали подъем. Не выпуская связанных рук пленника, чаланцы разом вспрыгивали на ступень, поворачивались и вздергивали жертву. Движенья подчинялись своему ритму, цепь не рвалась, каждая ступень была занята. Иногда по какому‑то знаку сверху цепь ненадолго останавливалась. Затем вновь и вновь люди, как в танце, возносились со ступени на ступень.
|
Ни один из пленников не сопротивлялся. Многие облегчали усилия помощников храма, прыгая сами.
Везде жизнь была одинакова, везде ее не ценили. Соплеменники Квинатцина, попадая в плен, с такой же готовностью шли к алтарям победителей.
Быть принесенным в жертву? Эта участь не страшила. Души жертв вступали в особенную обитель неба. Их загробное бытие несравненно превосходило долю тех, кто умирал от болезни, от укуса змеи, от когтей зверя или от редко достижимой старости. Бог был един для всех и любил тех, чьи сердца кормили его изображения.
Познание смысла жизни начиналось в бесконечном удалении веков и поколений и длилось не изменяясь. Оно подтверждалось и укреплялось неизменностью скудного труда, голодом и голодной тоской по мясу. Его утверждал ужас перед зыбкостью бытия, выраженный не словами, а более сильно – образами божеств и настойчивой жестокостью культа.
Так понимал и так воспринимал жизнь и Квинатцин. Все, все было ясно, все было известно. Не было ни одной загадки, ни одного сомнения. Квинатцин знал, что нужно выразить, зачем и для чего. Как выразить, какими совершенствами формы? Какие новые черты обязан найти воплотитель? Мечтой о совершенстве формы и опьянялся Квинатцин. В совершенстве формы и есть правда, а правда – это красота. Квинатцин создавал красоту, вдохновляясь творчеством, преклоняясь перед делом своего познания и тайной рук.
|
Заглушаемое священным барабаном таинство совершалось как бы бесшумно. Темная кровь жертв, переполнив пробитые для нее стоки, растекалась, копилась на верхних ступенях и, преобразованная лучами Солнца, посветлев, стекала ниже.
Медленно, медленно Квинатцин перебрался на западную сторону. Сюда сбрасывали тела жертв, здесь их подбирали, укладывали. Служение богам началось недавно, но ряды тел были уже длинными. Квинатцин вспоминал, сколько пленников привели из Чалана. Дважды двадцать по двадцать. Будут сыты и боги, и чтущие их люди.
Квинатцин издали смотрел на трупы. Тело живого человека слишком гладко, слишком убого, закругленно. Оно – скучно. Ничто не подчеркнуто, взгляд наполненных мягким веществом орбит невыразителен, бессмыслен.
Рядом была еще пирамида, малая – из черепов жертв. Сколько их? Без счета. Двадцать раз по двадцать, повторенное очень много раз по двадцать. Не только снаружи, вся пирамида сложена из черепов. После трапезы вываренные, пустые, вылизанные черепа возвращались сюда. И здесь они, освобожденные от плоти, оживали. В глубинах орбит возникали тени взоров, полные значения. Квинатцин изготовлял маски в виде черепов и разукрашивал настоящие черепа. Красотой его работы восхищались самые грубые умы.
|
Квинатцин глядел, отдаваясь тайне созерцания. Он ощущал в себе глубину, особенную, прозрачную, в ней копились образы. Он был в мире красоты, владел ею, и она владела им.
С усилием вырвав себя, Квинатцин вплотную подошел к телам жертв. Казалось, он был уже полон. Нет, нашлись новые глубины, новая жадность восприятия. Перед ним были тела, освобожденные от сердец, грубо и мощно разорванные от низа живота до ребер. Выпученные внутренности, разинутые рты, глаза, готовые вырваться из орбит, скорченные члены. Это не было безличным скопищем живых. Торжествовала красота смерти, победившая пустыню жизни.
Квинатцин искал, запоминал. Прикасаясь к телам, хватая их, он сам ощущал чьи‑то прикосновенья, его знобило, и волосы шевелились на голове. Освещенное солнцем выглядело уже другим, когда падала тень. Тайна прекрасного была в чередовании света и тени, в их сочетанье, таком же глубоком, как тайна, соединяющая двух, дабы породить третьего.
Наступало насыщенье, глаза и мысль полны. Довольно и – пора! Квинатцина звала глина, обреченная послушно принять первый отблеск мечты. Он ломился через толпу, грубо отбрасывая окровавленными руками неловких, не успевавших уступить дорогу. Он не видел этих ничтожных, случайно живых. Он не слышал, как они выли, раздирая себе уши и лица, пронзая длинными шипами языки, чтобы своей мукой и своей кровью еще более скрепить союз с богами, ибо лишь боги могут дать человеку хоть крупицу безопасности в этом бушующем бедствиями мире.
Квинатцин не нуждался в самоистязаниях, чтобы добиться полета души. Он творец, вознесенный над всеми созидатель красоты. Повинуясь желанию, сильнейшему, чем голод, страх перед смертью или продолжение рода, Квинатцин спешил к своим резцам и лопаточкам, к своему великому делу.
Истощенный великолепием праздника, пресыщенный зрелищем, в котором все были участниками, насладившись жертвенным мясом, Чалан успокоился еще до сумерек.
Разбредясь по клетушкам, комнатам и комнаткам громадных общих домов, чаланцы засыпали в прохладе каменных клеток. С наступленьем темноты они наполовину очнутся, чтобы выбраться во дворики, на плоские крыши, где легче дышится, где лучше спится.
Город был беззащитен. Беззащитным он будет и утром следующего дня, как в утро каждого дня. Чалан беспомощен против внезапного нападения, так же как был и остался ограбленный, порабощенный Теско. Как все другие города и жилища, как все поселенья племен, где безгранично властвуют страшные боги.
Все боялись, и никто не боялся. Все свыклись со страхом, так свыклись, что никто не умел заставить себя и принудить других хотя бы на ночь выставлять стражу. Каждый уходил в блаженство сна, как в глубочайшую и безопасную обитель.
Во сне прекращалось одиночество, на которое был осужден каждый и всегда. Слов для выражения внутренней жизни личности не существовало. Ощущенья, мысли – движенья души были скованы невозможностью общенья с другими и, естественно, превращались в тяжкую обузу, которая мешала жить, которая заставляла не любить жизнь. В полусне, в образах, то явственных, то смутных, Уэмак всегда переживал одно и то же: свое отчуждение и свою тоску.
Его считали чудом. Его светлые волосы слегка вились. Кожа его была светлой в местах, где одежда закрывала от солнца. Ростом он был выше других мужчин племени, а лицо его было таким, будто бы древнее изваяние из серого камня было снято с него.
Им гордились. Совсем молодым он был избран Вождем Мужчин, и лишь смерть могла лишить его высшего звания.
Его предки возвышали свое прошлое над настоящим, как все, кто пришел на чужбину. Им поклонялись, как высшим, их будто бы слушались. Но их сила осталась на бесконечно удаленном востоке.
Уэмак сознавал себя чужим среди своего племени – он ощущал в себе душу предка. И не одного – такова была его тайна. Он чувствовал себя множеством, в нем жило, как он считал, много душ. Поэтому, когда он рассказывал другим переданное ему по наследству, он вновь и вновь переживал бывшее с ним самим.
Для племени Уэмака это прошлое мнилось настоящим – тем, что сейчас происходит в обители богов. Красные люди знали собственное прошлое и собственный мир, не отделенный от них непреодолимым Океаном.
Во многих десятках дней пути к северу от Чалана, в лесах и на краю лесов, в стране больших озер, жили люди охотой и рыболовством. Они строили себе деревянные дома со многими комнатами, с общими очагами. Комнаты занимали женщины с детьми, а мужчина жил с женщиной, если она этого хотела. Все принадлежало всем, но дети были с женщинами, так как женщины рождали их, а не мужчины. Дети не знали своих отцов, считаясь родством по братьям и сестрам матерей. Род нападал на род, и пленников мучили до смерти во славу Бога войны.
Южнее лесов и ближе к Чалану, в степях и в междуречьях больших рек, жили охотники на тонконогих широколобых быков. Одни из них знали своих отцов, как чаланцы, другие – лишь матерей, как люди лесов. Но и здесь одни, нападая на других, служили Богу войны. Только сила управляет миром, и только силу чтут боги, которые пребывают всегда на стороне сильнейшего.
Очнувшись, Уэмак продолжал грезить наяву. По кругу, по кругу, как животное в клетке. Выхода нет.
Все повторяется, все. Так же творится под землей не нужная никому пламенная тайна. Так же о ней свидетельствуют багровые отсветы на дыме, который ползет над горами. Вот и подземный толчок, едва ощутимый. Уэмак не почувствовал бы ничего, если бы спал, как Оэлло.
Позднее время, глубокая ночь. Чуть ущербная луна встала вровень с ложем. Голова Оэлло лежала на руке Уэмака. Он, ожидая прихода сна, смотрел и смотрел на луну. Вот на ее диске явилась толстая черта. Что это? Знак? Уэмак вглядывался, запоминая форму и место. Что предвещает луна? Уэмак обсудит знамение с мудрым Человеком Темного Дома. Невольно Уэмак затаил дыханье.
Нечто переместилось, и Уэмак понял, что на луне нет ничего. Это было здесь, рядом, близко. Голова змеи поднималась на фоне луны над Оэлло.
Змея казалась черной, но Уэмак узнал ее. Пестрый гондо, злобный, ужасающий не одним ядом, но и яростью беспричинного нападенья. Среди храмовых змей, перебитых в Теско, были и гондо. Этот явился мстить.
Уэмак неподвижно следил за змеей, а змея следила за ним. Ничто не шевелилось – ни змея, ни луна. И Уэмаку опять мнился знак на луне, и опять он видел змею.
Он закрыл глаза и тут же открыл их. Голова змеи поднялась: гондо воспользовался кратким мигом освобожденья от гнета человеческого взгляда.
Так они боролись, вечно боролись под светом остановившейся луны. Для Уэмака не стало времени. А для гондо, воплощенья извечно задабриваемого и неумолимого зла, никогда не было времени.
Добро – это победа, много чужих сердец, сожженных перед твоими богами, много мяса жертв в котлах, много дани с побежденных. Зло – это твое пораженье, твое сердце на жертвеннике в чужом храме, твое мясо, съеденное врагом. Сила же божественна, и ей все равно, кто победит.
Гондо медлил. Остановленный взглядом Уэмака, он то приподнимался, замирая в напряжении, то опять ослаблял тело, готовое, казалось, для удара.
Вдруг время ожило. Луна поднялась, голова гондо посерела, а глаза заблестели. Оэлло вздохнула во сне, и встревоженный гондо начал вырастать, раздуваясь.
Уэмак ждал неизбежного. Сейчас Оэлло повернется на бок, и ее рука коснется Уэмака.
Уэмак напряг мускулы. И, вместо того чтобы отскочить в миг, когда Оэлло вынудит гондо убить ее, Уэмак размахнулся, ловя гондо за шею.
Он не мог бежать, бросив женщину. Не потому, что он любил ее. Он позволял ей любить себя, не больше. Он подчинялся зову предков, потомки которых всегда защищали даже безнадежное дело из чувства чести свободных людей.
Изогнувшись над клещами пальцев, дробивших его позвонки, гондо укусил в запястье Уэмака, пронзив зубами вену. А потом в предсмертной ярости впился в шею Оэлло, судорожно изливая остатки яда.
Когда все свершилось, двое людей, неслышно скользя босыми ступнями, приблизились, чтобы убедиться.
Убедившись, они ушли: Человек Темного Дома и Тезоатл.
Уэмак был не стар, он мог прожить еще долго. Он мешал. Он был слишком мягок. Он препятствовал войнам. И – он был чужим. Богам и потомкам богов не место на земле.
Будут избирать нового Вождя Мужчин. Им станет Человек Темного Дома. Тогда Тезоатл получит награду за ловкость, с которой он поймал гондо и сумел выпустить его в нужном месте и в нужное время.
Море Мрака ощипало палубу, скосило мачты, но корпус корабля оставался на плаву, так как балластный песок вытек из дыр днища, изъеденного хищными червями, каких нет в северных водах. Теченья тащили глубоко осевшие останки судна вдоль немобезлюдных берегов Атлантиды, и чудовищно размножавшиеся черви спешили насытиться, но не насыщались, и гнусная грязь, неутомимо извергаемая их отвратительными телами, плыла темным облаком в чистой воде, и стаи рыб сновали, как в приваде, и одни пожирали Других.
И день, и час стали безразличны Гоаннеку, освобожденному от голода, от жажды, и тело не обременяло его, и дверь в иное открылась. Исполняя обещанье, он рассказывал Гите – не нужно бояться, нет страха, нет. Суета – земля, суета – океаны, Атлантида. Наши знанья величия ложны. Истинна вечная жизнь без времени, небесная жизнь – любовь без печали, без вожделений, тайна без тайны.
Он хотел уйти туда, и шел, и шел, и на последнем шагу его задержал звук непонятных слов. Он оглянулся, увидел темнокожего атланта‑колосса с маской ужаса на остроносом лице, сказал: «Не надо бояться» – и ушел.
Наблюдавшие за сбором дани, платимой Чалану покоренными племенами берега Соленой Воды, прислали нарисованное на ткани донесение об особенной находке. Были изображены несколько непонятных, ненужных вещей и три мертвых тела людей неизвестного племени. Лицо одного из них напомнило новому Вождю Мужчин, бывшему Человеку Темного Дома, черты его предшественника Уэмака. Богам и Чалану нужны живые. Кусок рисованной ткани был выброшен с безразличием.
Новый Вождь Мужчин не рассказывал преданье. Этим занялись другие, кто помнил слова Уэмака. Преданье рассыпалось, возникли противоречия, рассказы сокращались, ибо трудно говорить и скучно слушать о непонятном. Вскоре осталось немногое, но главное – ожидание белых богов, которые придут с востока.
Глава четвертая
ЗОЛОЧЕНЫЙ ШЛЕМ
Гребные лодки тянули от причалов шесть кораблей, которые шли с Гитой на Русь. В порту было тесно, что на торгу. Больше недели прошло, как датчане наложили запрет на выход, но прибывать новым кораблям они не могли запретить.
Будет война. С кем – вот вопрос. Моряки бились об заклад. Нормандцы пытались бежать ночью. Их вернули. Они злобно грозились: «Наш герцог выместит на ваших, дай срок!»
Тайное открылось: эльсинорскую затворницу с Гарольдовой казной отдали на Русь. Эх, знать бы!.. За эту девку герцог‑король отвалил бы золота, сколько она весит сама! Мечтатели!..
Кто‑то возразит, что неуместно называть мечтой желанье ограбить. Кто‑то поправит: есть грабеж и грабеж, об одном грешно и думать, о другом позволительно грезить. Впрочем, больше чем за тысячу лет до проводов Гиты былые римляне сказали, как отрезали: каждому свое.
Велегласно возвеличив насилие, похоть, жадность, старые римляне утвердились на том, что Добро – это польза Риму, а убыток – Зло, и Рим открыто жил со своей истиной, в законе: не таясь ничьих глаз, днем убивал, днем растлял.
Роясь в заросших землей руинах римских пожарищ, наследники, отводя глаза от язв позорных болезней, проевших черные кости, отбирали, мыли, терли, исправляли, белили. И останки Людоеда – Чудовища преобразились в богатство: вынь Рим – и рухнет все европейское здание. А те, кто жил пятикратно дольше Рима и, говорят, добродетельно, оставили горку пепла: дунь – и рассыплется, и нищие наследники побираются, воруют – занимают чужого ума. Да разве пойдет впрок чужое!..
Так ли, иначе ли, но и всесильность Судьбы‑Фатума, греческая аксиома, пошла в широкий мир, получив утверждение Рима. Римский диктатор Сулла, победитель в гражданских войнах, владыка империи, которую при нем еще называли Республикой, возвел в закон свои прихоти. Ему было позволено все. Но он затыкал рты льстецам. Сулла гений! Молчать! Сулла провидец! Молчать! Отец народа! Молчать!
Отказавшись от истасканных словесных венков, Сулла потребовал другого: прибавлять к его имени второе, всеобъясняющее – Феликс. Не уставая, внушали: успехом Сулла обязан не воле, не уму, не настойчивости. Проще и значительнее: Сулла – любимец Судьбы. Не упуская и малого случая, Сулла стал неповторимым Феликсом. И пожал богатейшие плоды.
Он лично и открыто был виновником десятков тысяч убийств, которыми он последовательно, беспощадно выравнивал бывшую Республику, как пахарь корчует пни и вывозит с поля камни. Этого человека имели право и обязанность ненавидеть сотни тысяч людей, непосредственно раненных им: родственники казненных, их лишенные имущества потомки, друзья пострадавших. Длинная цепь обвивала все римские владенья. Все знали все. Вырастали дети. Рождались внуки.
Объевшись властью до пресыщенья, Сулла встал из‑за стола, не скрывая тошноты. Довольно! Он ушел в частную жизнь, оставив себе привычную роскошь – личную собственность. Жил вольно, с открытой дверью, без охраны. Беспечно проводил время, чередуя сельские развлеченья на собственных виллах с морскими купаньями, с жизнью в городе. Не боялся спать в буйном, жестоком, мстительном Риме не в крепости, а в обычном доме богатого человека. Ни явно, ни тайно на Суллу не поднялась ни одна рука. Ни одного процесса в сенате, в судах. Могущество Судьбы усыпило, обессилило Месть.
С помощью латинского языка Гита нашла собеседника в Андрее, русском после. Сын, услыхав от учителя что‑то, не поминавшееся в доме, становится несправедлив к отцу, до того дня всеведущему. Так и Гита согрешила против Иана Гоаннека. Ученый бретонец не обязан был знать все, но и зная, не мог передать семнадцатилетней ученице достаточно много. Но Гита сочла, что наставник напрасно пренебрег Русью. Большая страна на востоке. И только? Впрочем, ученики несправедливы, пока не научатся учить себя сами.
Для начала – несколько русских слов, самых простых. На дороге через Русь Гиту будут встречать. Немного русской грамоты, если можно. С азбуки Гоаннек научил Гиту главному – уметь учиться. Такое, как обычно, она поняла очень поздно: трудней, всего научиться справедливости, многим для этого не хватает всей жизни.
Успехи Гиты удивляли нового наставника. Ее ум не уставал, встречаясь с новым.
Немногим старше князя Владимира Мономаха, Андрей был избран для датского сватовства за молодость. Князь Всеволод Ярославич, будущий тесть Гиты, порешил‑де не пугать невесту сивобородым посольством. Слова Андрея были шутливы, но глядел он серьезно, как молодые умеют. Сам женат, бог дал сына ему. А князь Владимир запоздал, все‑то он в делах да в походах.
Вначале шли на веслах, на второй день взялся западный ветер, корабли шли ходко, полными парусами ловя подарок благоприятной Судьбы. С Судьбы началось для Гиты познанье русских.
В речи – душа народа, души различны, как в разных реках разна вода, и нет прямого перевода с одной речи на другую, как только слово поднимется над вещью. Феликс по‑русски – счастливый, удачливый. Правильней будет – любимец Судьбы. Два русских слова, но смысл нерусский. Русь не знала всемогущего Фатума, непреоборимой Судьбы других народов. Поэтому перевести не смогла, берет либо несколько слов, ибо по‑настоящему и двух не хватает, либо усыновляет, по необходимости обойдясь без перевода. Как же быть, коль Русь без помощников, без чужой милости свои дела совершала сама, не ссылаясь на Фатум и его двойников!
Так ли, иначе ли, но жизнь тирана Суллы, завершившаяся одиннадцать веков тому назад, хорошо послужила Гите с Андреем. Рассуждая о ней, англичанка и русский сошлись как равные. Заслуга Плутарха. Его не раз попрекали: не понимая бега времени, писатель вольно уравнивал героев, разделенных столетьями, в теченье которых жизнь будто бы совсем изменилась. Как видно, преувеличивали значенье бега веков. Переменялись одежды, зданья, дороги, науки, даже язык, но не сущность человеческого рода.
Гите хватало древней, окостеневшей латыни, чтобы узнавать русские слова для вещей внешнего мира и для Других.
– Середина лета – золотые дни севера, – говорила она.
– Да, – соглашался Андрей, – но в том смысле, что золото мы с тобой понимаем как ценное. Но по цвету эти дни скорее серебряные. Оттенки беловатые, а не желтые.
– Солнца западает на севере.
– А ночи и нет, и сумрак прозрачен.
– У нас в Эльсиноре об окончании вечерней стражи оповещали ударами в бронзовый круг.
– Но почему не в колокол? – спрашивал Андрей.
– Колокола принадлежат Церкви. Как же ты не знаешь!
– У нас другая Церковь, – возражал Андрей.
– Да, да, Гоаннек говорил мне, я позабыла. Красиво пела эльсинорская бронза. Потом ворота закрывали, и ночью их могли отворить только по приказу короля.
– И бывали такие приказы? – спрашивал Андрей.
– Нет. Не помню. После звона нужно было сразу гасить свет везде. От пожара.
– И спать? Даже зимой, когда день так короток?
– И зимой. Но у нас были лампады. А у вас они есть?
– Конечно.
– В Эльсиноре моему Гоаннеку разрешали жечь свечи, – вспомнила Гита и вздохнула: – Где он, учитель?
Дав срок минуте печали, Андрей напомнил:
– Для чего же горели свечи?
– Мы читали, разговаривали, писали. А как на Руси? Можно зажигать ночью огонь без разрешенья королей?
– У нас можно, не спрашивая князя, всем.
– А пожары? – пугалась Гита.
– Разве в Дании не бывает пожаров?
– Бывают, увы! – Гита вздохнула притворно, и оба смеялись и возвращались к загадкам летнего солнца.
– Но где оно сейчас? – спрашивала Гита.
– На севере. Очень близко. Ты ж видишь, как светло, но тени почти нет.
– Говорят, что потерявшие душу теряют и тень, – сказала Гита. – Так сделал бог, чтоб люди узнавали – этот человек очень опасен. У колдунов и ведьм нет тени.
– Ты встречала таких, без тени?
– Нет. У нас в Эльсиноре живет старая Бригитта, ее считают колдуньей. Я подсмотрела – у нее была тень.
– На Руси у каждого есть тень, у всех.
– Даже у сов и летучих мышей? – удивлялась Гита.
– И у них. У нас свои совы и летучие мыши, русские.
– Русские? И говорят они по‑русски?
И смех, и опять и опять повторяют, как по‑русски сказать одно, как другое. Учиться легко.
Под прозрачным небом, светлым, без звезд и без солнца, морской окоем, днем голубовато‑зеленый, делался дымно‑синим. Хорошо кормить глаза и тешиться словом, одевая им мир.
– Взгляни туда, – показывал Андрей, – там юг. Эта низкая тень – край ночи. В это время отсюда ночь уходит на юг. Потому что земля – шар.
– Ты тоже знаешь это! – радовалась Гита.
– Знаю, ведь это не тайна.
– А как по‑русски «тайна»? И море сейчас на что похоже?
– На оловянный начищенный щит. Или на блюдо.
– Повторим еще раз: тайна, щит, блюдо … Эти слова легкие, – говорила Гита. – Трудное слово – оловянный. Очень трудное – начищенный. Я запомнила. Гоаннек говорил, что младенцы всех племен самое первое слово произносят по‑латыни – амо, я люблю. Как по‑русски любить? Любовь? – И Гита прилежно спрягала и склоняла заветные слова.
Осбер, начальник датских кораблей, беглец‑англичанин на датской службе, хмуро спросил Андрея:
– Ты знаешь, посол, песнь о Тристане и прекрасной Изольде?
– Знаю. И понимаю, что ты хочешь сказать, – ответил Андрей. – Твои слова, твои опасенья напрасны.
В английском Нортумберленде слилась кровь саксов, англов, скандинавов. В Осбере пересилила Скандинавия. Широк, глубок от груди к спине, длиннорук, светловолос, голубоглаз – истинный викинг.
Осбер положил руку на костяную рукоять тяжелого ножа, подвешенного к поясу.
– Не грози. Это непристойно тебе. И успокойся, – тихо приказал посол.
– Я не грожу, – возразил Осбер, – привычка. Я служил ее отцу, – объяснил он, и в его голосе была угроза.
– Продолжай служить дочери, – предложил русский. – Ты будешь беречь ее до конца дороги и на брачном пиру споешь нам английскую песнь. И останешься, если захочешь. Такому, как ты, найдется достойное место в дружине князя Мономаха.
– Я думал. Обдумал, – ответил Осбер, остывая. – Киев далеко. Датчане хитры. Внуки Гарольда станут русскими, что им будет до Англии! Я вернусь в Данию.
– Зачем?
– Я не один. Мы ждали. Гита могла стать женой другого владетеля. Ближе к Англии. Датчанин говорил с Русью втайне. Я не виню его. В этом мире каждый за себя. Теперь мы, изгнанники, попробуем сами.
– Что?
– Хотя бы умереть, отомстив. По старому обычаю досыта напиться кровью Нормандца. Знаешь, лежа на враге, запустить ему зубы в горло, и пусть тебя рубят на части.
– Но к чему тебе это? Перед тобой двадцать – тридцать лет полной силы. Хотя… Ты думаешь, вам удастся изгнать Гийома?
– Нет. Тебе не понять. Сколько ни глотай латыни. Когда победитель сядет в твоем доме, возьмет твою жену, когда ты станешь рабом в месте, где родился хозяином, тогда мы с тобой сравняемся в мудрости, русский. Довольно об этом.
– Хорошо, – согласился Андрей. – Но почему ты так беспокоен сейчас? Чего ты ищешь на море, на небе? Время благоприятствует. Мы сильны. Никто не посмеет напасть.
– Ты опять не понимаешь. Коль тебе повезет, узнаешь. Чем больше тебе улыбаются, тем опасней. Я не верю ни морю, ни небу, ни людям, ни богу.
– Да, ты несчастен.
– Ха! Ты, счастливый! Я не поменяюсь с тобой. Твое счастье болталось бы в моей душе, как сухая горошина в бочке.
Но и девятый день тек под днищами кораблей так же благостно, как предыдущие восемь.
Встречные корабли, едва поднявшись над окоемом моря, бросались в сторону, спеша спрятаться от датского флота, ибо часто сильнейший обирал сильного: море общее, и мира на нем нет.
Однажды две низкие быстроходные галеры рьяно выскочили из‑за лесистого острова и столь же стремительно бросились обратно. Засада. Пираты ждут одиноких кораблей, или отставших, или слишком далеко опередивших своих, так как редко кто плавает в одиночку. Морские разбойники не разглядели задних кораблей датчан.
К полудню ветер упал совсем, и гладкое дневное море можно было сравнить с оловянным щитом, каким оно казалось белой северной ночью. Впереди нечто туманное, как облака с четкими очертаньями, ограничило море. Такова издали суша.
– Видишь ли там, черточки, пятна? – спрашивал Андрей Гиту, указывая на море. – Это спины отмелей, островки, которые нарастают со дна. Здесь мелко. Гляди, как мутна вода. От весел ил поднимается со дна. Входим в устье Нево. Вот и Русь началась – наша, твоя.
Медленно, незаметно земля охватывала море. Постепенно море превращалось в реку. Темный хвойный лес справа, такие же стены слева, длинные отмели, поросшие камышами. Вода сужалась. Становилось ненужным искусство морских проводников, так как река Нево, которой шли, глубже края Варяжского моря.
Налево от мели лежала земля Корелия, которую шведы уступили князю Ярославу в приданое за королевной Ингигердой.
Там лес, камни, зверь, вода: повсюду озера. У корелов есть свое преданье о сотворении земли. В него верят и те, кто крещен.
В начале начал вся земля была из воды. Вода шумела под ветром день и ночь, волны вздымались так высоко, что брызги попадали на небо. Богу надоело творенье. «Остановитесь!» – приказал он. Волны окаменели как были. Мелкие брызги и пена, рассыпавшись, упали и сделались почвой, покрыв камни, где им удалось; дожди налили озера между гребнями окаменевших валов. Так пошла быть корельская страна.
Берега Нево были пустынны. Леса будто не тронуты топором, поляны не чищены под пашню от кустарника – такими их видел взгляд человека. Дым, свидетель огня, верного человеческого спутника, терялся в сосновых и еловых вершинах. Нужно вглядеться, чтобы в кустах случайно заметить крупного зверя, и нужно вниманье, чтобы, утишив охотничий порыв, узнать стадо домашних животных там, где будто бы пасутся олени. Эти просторы в первозданной простоте ждали, как разными образами у разных народов и о других просторах говорили поэты, явленья человека. Велик человек в своей уверенности, что для него созданы земля, и небо, и солнце, и звезды. Мое! Наше! Какой бог, покровитель каких племен первым сказал: населяйте землю и обладайте ею? Праздный поиск, мелочное, недостойное соревнование в утверждении первенства. Земля легла подобно безмерно широкой одежде, безразличная, бесстрастная, великолепная не в себе, а для кого‑то. Кому отдать? Кто овладеет! Ей все равно, ей все равны, она подчиняется силе. Но, немая, безразличная, оживляемая только живым воображеньем человека, земля чутка к насилию; испытав его, она мстит бесплодием; обернувшись пустыней, осуждает на изгнание, не считаясь ни с лицами, ни с оправданьями, ни с благими пожеланьями, ибо судит по делу. Приговор ее слеп, вместе с виновными гонит невинных за попустительство, не смягчаясь их слабостью. Суд земли беспощаден, а обжаловать некому да и негде.