– Верь, – убеждал Андрей. – Вспомни, разве ты предал кого‑либо, нарушил слово, испугался, бежал, бил в спину, казнил, мучил, бросил без помощи? Разве перечислишь!.. Признайся!
– Нет. Не помню, чтоб был грех.
– Так освободи себя в такой день. Желаю тебе счастья. Невеста твоя воистину непорочна. Обменяй же любовь на любовь.
Внизу друзья, бояре, младшие дружинники и веселы и серьезны, добрые шутки, но вольных слов нет: князь Владимир не любит такого. Во дворе боярин Порей подвел своему князю коня. Выл Порей на первом пути князя – тому минуло семь лет – подобьем дядьки, сегодня будет свадебным тысяцким ездить с обнаженным мечом всю ночь вокруг брачного покоя. Князь сел в седло, прыгнул в свое и Порей – ему ехать первым для охраны. Еще пять тысяцких подвели пять коней женихам, еще пять князей – их княжество на один день – сели в седла. Сразу шесть свадеб справляют сегодня переяславльцы.
Такова воля княгини Анны. Четверть века жизни на Руси, сделав ее русской, не изгладили византийской тонкости, или хитрости, или расчетливости – зови как хочешь. С приезда Гиты каждый день старая княгиня добивалась, чтоб будущую жену сына хоть в лицо узнали переяславльцы, тем натягивая основы будущей приязни. С тем же намереньем старая княгиня предложила нескольким переяславльским жителям, собиравшимся женить своих, справить свадьбы вместе и быть гостями на княжом дворе. Им и честь, и выгода, кто же откажется?
Улицы полны народа, говор, и смех, и шутки встретили женихов за воротами Андреева дома. Звонили на всех храмах, отвечая Воздвиженскому, полнозвучные голоса главных колоколов сопровождались веселым перезвоном подголосков. До паперти не будет и шести сотен шагов, но едут верхом – обычай. Ста шагов не проехали, толпы стеснились, путь преградил завал. Откупайся, иначе не пустим. Пять раз останавливали, пять раз тысяцкие сыпали серебряные деньги в подставленные шапки.
|
Вот и в храме. С княжого двора привозят невест. Епископ Ефрем сам служит, при нем обещаются друг другу брачащиеся, он их водит вокруг налоя с золотыми венцами, надетыми на головы, отсюда и названье обряда, свершается союз, чтобы плоть была едина, пока не разделит смерть.
При выходе супругов осыпают зерном, маковым семенем, чьи‑то руки украдкой касаются одежды молодых жен – это какая‑либо девица заручается доброй приметой для себя, – осыпают хмелем, бросают под ноги пучки трав, сорванных с наговором на счастье, перевязанных с заговором на счастье же либо волоском, либо шерстинкой, либо тряпицей, ибо каждая трава своего просит, спрыскивают водой, подкладывают чистое полотно, произносят заклятья против зла ночного, вечернего, рассветного, полуденного, призывают Сварога, Даждьбога, просят навьих пожаловать к честному браку, надевают венки цветов, собранных с заклинаньями лесовика – в лесу, водяных – на берегу…
Что ж, в гривы и в хвосты коней были не зря заплетены ленточки, и косицы конские крутили по‑особому – старые‑престарые русские обряды, сохраненные от славянской древности, все остались, все живут и жить будут долго еще. Только б чего не забыть, не нарушить бы русскую общность! Тут же толкуют: кто первый на коврик перед налоем ступил, он иль она? Здесь примета – первый будет господствовать в семье. И не споткнулись ли, когда водили округ налоя? И как отвечали? И не упустил ли чего венчавший?
|
Люди довольны: певчие пели согласно, ни одна свеча не упала ни перед иконами, ни в паникадилах, ладан в кадильницах дымился сладко и в меру. Заметили также, что под новым банным строеньем, законченным за два дня до венчанья, красивей звучат и пенье, и молитвенные возгласы. Для глаза еще нет красоты, а вот высохнет известь на сводах, каменщики затрут камни, живописцы распишут, и будет Воздвиженский храм на удивление киевским!
Солнце нынче катится по небу – не поспеешь. Давно ль начался день, а солнышко уже за Днепром. Молодожены едва отдохнули, зовут садиться за стол. Сели шесть князей и княгинь за стол в большой палате‑гриднице на княжом дворе, едва хлеб преломили, едва выпили меду и съели первый кусок – вставай, иди к гостям. По двору, на котором когда‑то перед молодой княгиней Анной сын‑мальчик лежал, сброшенный лошадью, а мать виду не подала, что сердце остановилось, этот сын ходит с молодой женой между столами, кланяются оба, благодарят гостей, просят не обессудить хозяев, не брезговать угощеньем: чем мы богаты, тем вам и рады.
Статный, могучий мужчина вырос, его лук редко кто может согнуть, умом зрел, воин, забыл, как лежал у крыльца, забыл, а мать помнит. Гита почти на целую голову ниже мужа, нежна, не англичанка – ангел, однако такие англичанки дарят богатырей своим мужьям. Да будет так! Добрая девушка, умная жена, да будет так! Что могла, все мать сделала для жены сына. Ей самой не помогали, привезли как немую, немой она начала русскую жизнь, первенец явился на свет, она же все была как чужая на Руси, жила, думая – здесь, как в Палатии, не умея понять, отстранялась от людей, считая своим долгом хоть как‑то, хоть в чем‑то ввести палатийские церемонии. А у сына – природное. Для храма разрядился, иначе осудят; вернувшись, тут же переоделся. На охоту поедет в посконной одежке – любимая у него. Вся роскошь его – холст, белый, как яблони цвет. Только затянул поясок и красуется гибкой тонкостью в поясе. Гиту же, хитрец, изукрасил самоцветами в золоте, знает – иначе его женщины осудят. Ночная кукушка денную перекукует, ей ли не знать. Гита, девочка милая, не расстается с невской ниточкой жемчуга. Талисман заветный.
|
Ходили, кланялись, пока не обошли всю площадь, шесть пар, шесть молодых князей со своими княгинями, шесть княгинь со своими князьями. С какого‑то давна принято на Руси величать новобрачных княжеством, какого бы ни были они звания. Когда началось, с чего пошло? С того же предка, с того же явленья родоначальника, с отца‑матери, их поминают потомки, вступая в брак, чтоб совершить Закон.
Андрей‑Боян пел славу Русской земле: реки твои глубокие, озера – как моря, ручьи ласковые, ключи чистые, а где бы ни заложил в твоем лоне хозяин колодезь, тут и открываешь ты ему молоко сладкой воды, и леса твои – города великие, дубравы в них – ясные горницы, нет счета медоносным роям, семьям звериным да птичьим, и хлеб ты родишь, и никто еще на Руси с голоду не умирал, и все слышат русскую славу, радуются германцы с франками, что далеко живут, тешатся греки дружбой, а венгры крепят железными воротами Каменные горы, чтоб через них Русь не проехала…
Звонко рокочут гулкие гусли. Не один Андрей бьет в струны – одиннадцать Бояновых подмастерий вторят Бояну‑мастеру. Кончаются слова, и гусли, которые шли тихим строем, чтоб не мешать песне – говору нараспев, берут все место, расходятся полной силой и творят свою песню, выговаривают свои слова с колдовским могуществом, рождая в людских душах виденья прекрасного, усаживая за невидимые столы высокого пиршества.
Тихнет струнный звон, гусли ведут свое с глушинкой, чтобы поверху дать место человеческому голосу. Андрей‑Боян спрашивает: почему же с востока идут тучи за тучами и застилают русское солнышко? Почему же из восточных горнил сажа да пепел летят на Русь черными птицами? Почему твердая Степь, будто болото, шевелится ядовитыми гадами? Что за горы там пламенные, что за ямы огнедышащие, с которых на Русь катятся, от которых на Русь бегут разбойные полчища? Кто их толкает? Чья сила?
Не место на свадебных радостях поминать о таком. Нужно ласкать молодых княгинь с их князьями виденьями светлыми. Что ж, потешили их и утешили виденьями русской земли. Местом они не будут обижены. А теперь пусть подумают. Свадебный пир не гулянье разгульное. Старым стариться, жить молодым. Птицы небесные не сеют, не жнут, не собирают в житницы, однако малая пичужка и та свое гнездо защищает и за птенца жизнь отдаст, которую она проводит, неустанно трудясь, в полете, а собранное передает своим из клюва в клюв, ибо негде хранить заработанное.
Старому и правда нужно утешенье в слабости, молодым же самим утешать себя приходится не сладким словом, а делами.
Есть, наверное, за тридевять земель, за горами, за долами да за синими морями земки‑острова, где круглый год лето, где круглый год деревья сразу одними ветками цветут, на других завязь дают, а на третьих предлагают спелые плоды, где нет борьбы, нет насилия, где род человеческий, живя малой единой семьей, целый век улыбается и поет веселые песни. Каждому в мире свое. Степь давит на Русь, Русь идет на Степь, ставит крепости, насыпает валы на десятки верст, а под их охраной пашет, кормит себя от земли, а не грабежом, как Степь.
Молодым брак не завершенье, не развязка, брак не дверь в цветущий и прибранный сад, брак – начало жизни. Что князю, что землепашцу – одно. Мужу с женой, жене с мужем сживаться, друг о друге думать, о детях заботиться – что князю, что землепашцу, все равно. Степь между ними не разбирается, для аркана кочевника все шеи одинаковы.
Поет Андрей‑Боян про страшное, а слова его принимают, будто бы дарит он. Слушают, суровые, сильные, смелые. Иноземцы удивляются, у них по‑другому. В каждой земле свой обычай. Но иной бывалый купец, он же и воин – время такое, – задумавшись, вдруг понимает, почему на Руси главные города, главные княженья, от которых зависят другие города и другие княженья, не спрятаны внутри Руси, а поставлены на краю. Они – укрепленья на юге и востоке земли для защиты от Степи, за то им и честь, и первенство.
А это что? Упреки! Обильная Русь, всесильная Русь сама себя силы лишает. Города не дружны, под себя тянут, любят себя, будто они соперники, будто мало места, будто все поля распаханы, речные берега заняты, рыбы и дикие звери сосчитаны. Боян хулит князя Изяслава за гордость, за бегство, хулит Святослава с Всеволодом – изгнали они брата, заменив братское слово угрозами. Будет ли от такого на Руси добро? Не будет. О малом спорят князья, будто о великом. Дружины состязаются, какая сильнее. Сила не в споре, сила – в согласии.
Улыбается старый князь Всеволод, покинувший Чернигов, чтобы сына женить. Прав Боян, да люди‑то не камни: не обтешешь на клин, чтоб свод сложить. Тесел нет таких, нет и каменщиков. Жизнь‑то, ее, друг‑брат, прожить – не поле перейти. Овраги, топи невидимые, метишь, как лучше сделать, получается худо. Удача без труда приходит, трудишься – руки пусты. Так‑то, друг‑брат. Я тебе такое могу объяснить на латыни, на греческом, на германском, по‑арабски; все знают, что надобно делать, а как делать – еще не придумано.
Велел Всеволод налить братину греческим вином, взял полуведерную чашу за ручки, вышел во двор. Старый князь – так говорится по возрасту, по бороде да усам, крепко битым белым инеем, по высокому лбу, который бог придал во все темя. Память же свежа, а спина хоть иссутулилась, но в седле не мешает. Двое суток, меняя коней, шел Всеволод в Переяславль из Чернигова, прибыл третьего дня поутру свежим, после обеда в полдень лег, как все, по обычаю, и спал не долее других.
Выйдя с братиной во двор, князь Всеволод возгласил здравицу: «За Русь Великую!», отпил и передал первому, кто с краю сидел. Пошла братина по двору, со двора пошла на площадь, за братиной шли княжие виночерпии с мехами вина – пополнять. Дойдут до последнего – и пиру конец, ибо солнце уж прикидывалось к земному окоему, где ему садиться ныне положено, чтоб дать Руси ночной покой.
В гридне кончался пир. Скоро дадут знак молодым и поведут их, по русскому чину, в опочивальню, где готова постель из снопов немолоченного хлеба, с перинами, застланная льняными простынями, с подушками гагачьего или гусиного пуха, с одеялами горностаевыми или куньими, со свежей водой, с огнем, все по‑старинному, без перемен с древнейшего времени первых славян, по указу князя Обычая, от которого пошла русская земля и стала быть. Разве что в правом от входа углу вместо светильника горит лампада перед божницей.
Зажглась вечерняя звезда, над нею белый месяц уходил вслед солнцу. Андрей‑Боян под нежный звон одиннадцати гуслей спел новую песнь:
Душу в душу вложив, внук и внучка Стрибожьи
Жили долго любовью любя, жили до ночи, когда,
для себя незаметно, в сон вступили особенный –
он вечным зовется, ибо через него люди в вечную
жизнь уходят…
И где‑то в выси они оба очнулись, обнявшись, и
долго неслись среди облак небесных, и звезды, и
воздушные звери им давали дорогу, и они поднимались,
сияя, к сияющим стенам, к воротам, и были ворота нежнейшим
сплетением лилий, но прочны, как камень, и гулки, как
бронза. На голос ворот явился апостол‑привратник,
святой Симон‑Петр, спокойный, как камень, и руку пред
ними воздвиг, вход воспрещая, и так им сказал: «Нет, не
время, нет, еще рано, до срока иного иное вам уготовлено богом».
И ветер небесный понес их в место другое, здесь ворота
казались подобными райским, но странно отличными,
будто бы сущность сама была опрокинута, и белое
сделали черным, и черное сделалось белым, и свет
стал помехой, чтоб видеть. Безликие, скучные стражи сказали:
«Уйдите, не пустим,
уйдите, уйдите!» – и сдвинулись тесно, собой заслоняя
печальное место, и стражи поникли, как травы в дни зноя,
бездождья, и все повторяли: «Нет тайн для рая, нет тайн
для ада, мы тех принимаем, кому надлежит воздаянье за злобу,
за чувства ничтожные, берем мы лишь тех, кто извергнут
за то, что был только тепел, за вашу любовь у нас нет наказаний».
И вновь поднялся ветер и принес их к порогу, к узкому входу,
где начиналось Чистилище душ, сотворенное из холодных
молитв и хитроумных надежд папского Рима.
Тут служки встретили души с улыбкой: «Слыхали и знаем –
вас в рай не пустили, все знаем, и места в аду вам не дали,
чего же от нас вы хотите? Очистить вас от любви мы не можем,
нам вы не нужны, мы вам не нужны, но Петр‑привратник вам
ничего не сказал? Ничего? Разве вы не слыхали?»
«Мы скажем…» – но ветер унес и слова, и трижды отверженных.
Они же, глянув один на другого, увидели: горе, заботы,
морщины, седины – все, все исчезло, смытое будто пыль
с листьев первым дождем, и стали они, какими были давно,
в тот день, когда на земле обменялися кольцами.
«Вернемся на землю», – оба разом сказали. «Я женщиной буду,
и буду любить я, и буду тобою любима», – она ему обещала,
«И я снова буду твоим, желанная сердца, ты краше мне лилий
на райских воротах».
Не ветром, а собственной волей своею они погружались
в синий, в теплый покров, в котором вьются дороги с тверди
небесной к тверди земной. И с вниманьем глядели,
выбирая из многих путей путь один – русский. И впервые
их коснулась земная тревога: как бы не ошибиться? Ибо
русское сердце откажется биться, если случится очнуться
на чужой стороне.
Изяслав Ярославич в своем горьком изгнании продолжал стучаться в германские двери, помощи же ни от кого не получал. Много было шума, много было угроз в беспокойном и тесном мире, и никто не мог бы с уверенностью сказать, где пустой словесный звон, а где дело. Прошел слух, что чехи собираются подкрепить притязанья Изяслава, а заодно посчитаться с поляками. Польский король Болеслав решил подкрепить свой ненадежный престол союзом со Святославом Ярославичем Киевским и просил помочь против чешского короля Вратислава, союзника Германской империи. В помощь ляхам на чехов Святослав приказал идти своему сыну Олегу и Владимиру Мономаху. Оставив молодую жену на попеченье своим матери и отцу, Владимир пошел на войну.
Князья – двоюродные братья прошли со своими дружинами Польшу и вторглись в Чехию, не встречая сопротивления. Чешский король Вратислав поспешил купить мир у Болеслава за тысячу гривен серебра. Польский король послал к молодым князьям известить о прекращенье войны.
Ляшские послы едва догнали русских князей на реке Мораве, у впадения в нее Быстрицы. Русское войско стояло в городке, из которого бежало все населенье, спрятавшееся в крепость Ольмюц. Сидя в самом большом доме около костела, молодые князья договаривались с посланными ольмюцкого воеводы о выкупе крепости. Воевода давал двести гривен, князья требовали четыреста. «Иначе обложим крепость, построим машины, а вы будете с голода умирать». Заставив поляков ждать, пока чехи, приняв условия, не отправились к себе за деньгами, Олег и Владимир занялись и с ними. Лада не получилось. Прочтя Болеславово посланье, русские говорили учтиво, дивясь быстроте перемен.
– Вы так можете, а нам не годится, – сказал князь Олег. – Отец меня и брата моего сюда послал потрясти чехов, как яблоню. Такое от него просил Болеслав и настаивал. Теперь Болеслав с Вратиславом будто бы помирились, нас на свои переговоры не звали, совета не просили. Сам Вратислав с нами не говорит, вас избрал. Мы не нанятые, вернуться не можем. Если же поступим как наемники, на Русь падет бесчестье, и князь Святослав нас не помилует. Не обессудьте, гости дорогие, на том и покончим мы с вами. Грамоту верните королю и нас более не уговаривайте, иначе быть ссоре, не заставляйте нас гостям за спину руки выламывать.
Угостили гостей и сами угостились. Проводили из чести. Зима в Чехии мягкая, добрая. Снежок снежил понемногу. Поляки ехали не спеша – не гонят ведь, – стригли глазами направо, налево, считали людей, считали коней и нашли, что едва ли двенадцать сотен найдется у русских. Но видно, люди отборные, сила большая. Считали вьючных коней, обоз, захваченный скот и вздыхали – от зависти. Попали русские к чехам, как медведь на пасеку: пока все колоды не опрокинет, в лес не уйдет.
Так и было. С вожделеньем комаров, летящих на запах горячего тела, к обозу присосались скупщики, дельцы из городского разноплеменного люда, германцы, евреи, вездесущие ломбардцы, свои же моравцы и богемцы, привычные брать на любой войне честную прибыль: покупали все, что предложат. Риск большой, зато на достояние, вложенное в дело, за несколько месяцев нарастает десятикратная выгода. Из этих же прибыльщиков всегда находились надежнейшие проводники. Не подведут, не предадут.
За Ольмюцем расплатился город Брно, что значит «глина». По пути к Глине еще трем городкам удалось попотчевать незваных гостей. Так и ходили, с легкой душой, веселясь воистину чужому несчастью. Крови лилось много – коровьей, бычачьей, овечьей. Людской почти не было. Моравцы и богемцы прятались если не в укрепленные города, то в горы и в леса. Места для бегства здесь много. «Может быть, – думал Владимир, – поэтому местный люд робок. Война – здешний пахарь привычный».
Однажды кто‑то пытался напасть ночью. Ударили на занятое русскими селенье сразу с двух сторон по дорогам, и на обеих дорогах их встретили сильные заставы, готовые к бою. Вероятно, нападавшие уверили себя в беспечности противника. Ошеломленные неожиданностью отпора, они дали себя опрокинуть и оставили несколько десятков убитых. Владимир Мономах еще раз пожал плоды своей осторожности. Для него стало привычкой не только требовать, но и самому проверять и днем и ночью заставы, дозоры, охранение, на ходу ли, на отдыхе – безразлично. Он умел просыпаться ночью, ехал сам в одну сторону, надежных дружинников рассылал в другие. Сам не спал, другим не давал.
Через несколько дней после неудачного ночного нападенья король Вратислав предложил русским мир на тех же условиях, что и польскому королю Болеславу. Молодые князья взяли себе тысячу гривен серебром и отправились на Русь.
Дружины называли чешский поход золотым: обогатились деньгами, вещами, отборными лошадьми. Но король Болеслав обиделся на русских. Так говорили. В действительности же, отчаявшись в чьей‑либо помощи, князь Изяслав Ярославич заслал к Болеславу своего сына Святополка с новыми, а на самом деле старыми, посулами: опять Червонная Русь послужила приманкой. Опять сопредельные с Польшей города могли сменить одного князя на другого. Для жителей этих городов перемена не означала чего‑либо существенного. Князь Обычай оставался во всем, чем живет человек. Бывали эти города под рукой польских королей, переходили под руку русских князей, не проигрывая ни в чем. Разве что после каждого перехода, желая укрепиться, и лях, и русский, подтверждая сохраненье «старины», старались приласкаться к новому владенью. Польши не было – такой, чтобы, придя со своим, ломать и переделывать по‑своему. Был король, чьим владеньем делались русские города. Король, слабый властью, ибо польские знатные люди уже заводили свой строй шляхетской вольности. Чтобы каждый пан был себе пан, чтобы каждый шляхтич был воеводой на своем огороде, чтобы без воли шляхты выбранный ею король не мог шага сделать.
Ничто задуманное не осуществлялось по воле задумавшего. Нет в природе ни одной прямой линии, треугольника, шара. Мир сложен кривыми линиями, выгнут и прогнут и весь движется.
Снаружи строй польской вольности казался будто нарочно задуманным беспорядком. На упреки поляки отвечали: Польша жива нестроеньем. В этом нестроенье, среди других, есть и такая извилистая, но непрерывная линия: король нужен, короля выбирали всегда и всегда же ревниво следили, чтобы король не усилился. Держать войско королю разрешали, но в количестве ограниченном, иначе он своей латной конницей наступит на ногу шляхетской вольности. Осуждать или смеяться не приходится: бывшее было, вольная воля каждому дороже всего, и только пустынники свою волю отвоевывали, не попирая соседа. Но философ и их упрекнет: что за пример – отречение от жизни и спасение личное, свое, для себя…
Знатные поляки, смущенные грозными письмами папы Григория Седьмого, но также и из гордости, вернули Изяславу Ярославичу разорительные для него подарки и, прищурившись, не мешали изгнанникам сговариваться с Болеславом. Пусть король получит себе в особое владенье города, не раз менявшие если не владельца в точном смысле слова, то княжих посадников на королевских кастелянов. Королю много силы не прибавится.
Потрепанные чехи не угрожали польскому тылу. Вести с Руси, плохие для одних, были хороши для других, как Обычно бывает с вестями: кто‑то плачет, кто‑то песенки поет. Изяслав Ярославич, правда, не радовался тяжелой болезни своего брата Святослава. Людям незлым такие радости чужды, и к тому же они опасаются, как бы на себя не накликать беду. Так, Изяслав Ярославич искренне плакал, узнав о. кончине брата. Все‑то дурно получилось. Жили в ссоре, не помирились перед смертью. Правда, еще в детстве младший забивал старшего и в скачке, и на охоте, не миловал быстрым словом. Что ж с него взять, богатырь был.
Отслужив по брату панихиды до сорокового дня, Изяслав Ярославич ободрился духом. Мертвым свое, живым свое. Любимое Берестово сделалось ближе. Ничего не скажешь – Святослав не пустил бы Изяслава на Русь, отбил бы и поляков. Не раз между братьями были пересылки, не раз Изяслав богом просил брата опомниться, не рушить порядка, установленного отцом. На длинные письма с укорами, убежденьями, с наставленьями от святого писания, от подобающих делу светских книг Святослав отвечал кратко и почти одинаково: на стол не пущу, приезжай жить при мне на моей воле, тебя ни в чем не обижу; если же с войском пойдешь, поймаю и буду держать, как голубя, но летать не позволю, довольно налетался ты по чужим дворам, пора тебе отдохнуть бы. Подписывался, как отец Ярослав: великий князь и царь.
Святослав преставился в январе 1076 года, на киевский стол киевляне посадили Всеволода, свято место пусто не бывает. С этим братом у Изяслава ссор не случалось, в изгнании своем бывший киевский князь Всеволода не винил, зная по совести, что и сам на его месте также подчинился бы Святославу. Святослав – сила, сила солому ломит. Свои ошибки Изяслав Ярославич считал не раз, не два, в чем ему с охотой помогали сыновья, как и он, утомленные жить под чужими крышами.
В сороковой день по кончине брата Изяслав Ярославич устроил по нем большие поминки – русскую тризну – и написал брату Всеволоду. Новый князь киевский ответил дружелюбно, в охотку приняв состязанье в выборе подобающих книжникам примеров. Обмен письмами продолжался. Между строк Изяслав Ярославич читал незряшные братские сомненья: как‑то и киевляне, и Русь примут возвращенье старшего брата и отказ младшего от киевского стола, буде такое совершится? Что скажут духовные, им известны обещанья, данные пане Григорию Седьмому?
На второе Изяславу было легко ответить: в крайности люди обещаются, чем другие пользуются. Так с ним поступил папа, обещанье вынудил, а помощи не подал, почему Изяслав чист, да и договора с папой писано не было. Над своими государями римского обряда Церкви папа не властен, а на Русь ему и вовсе нет хода.
Стараясь обратить к себе брата, Изяслав сулил ни в чем никому не вымещать изгнанье, утверждал за Всеволодом Черниговское княженье. Шли письма к известным киевлянам, к боярам‑дружинникам, в монастыри, к митрополиту, к епископам. С письмами спешили и дни, и недели, сошел снег не только в Киеве, но и в Новгороде, на реках сплыл лед низовой, за ним верховой, на плодовых деревьях цвет, потеряв лепестки, пошел в завязь, хлеб на полях – в колос, в лесах доцвела липа, люди повсюду справляли купальные игры в единственную в году ночь, когда для счастливца таинственным огоньком обозначит себя цветок папоротника, – тут‑то и вошел в Червонную Русь Изяслав Ярославич с польским полком. Здесь же, на Волынской земле, его встретил Всеволод с русским полком. Боя не было по ненужности дела. Поляков отпустили. Ведомый Всеволодом, Изяслав без препятствий сел в Киеве и пустился молебствовать по монастырям, по церквам: простой, с открытой для просящего мошной, словом ни о чем не помянет, будто бы ничего не было. Будто до сего времени был сон, ныне же светлая явь. Иноземцы, проживавшие в Киеве по своим обычаям, для чего занимали свои части – улицы города, не удивлялись. И в германской улице, и в еврейской, и в греческой, как в варяжской, в армянской, привыкли к бескровным сменам князей. Если перед первым возвращеньем Изяслава его сын Мстислав и пролил сколько‑то крови, то вытекло ее ничтожно мало, особенно на посторонний глаз: едва пятьдесят русских убили – капелька.
Словом, завершилось как лучше не надо. Изяслав припал к чудесному Берестову‑селу всей душой. Издали он себе мнился подобием селезня, лишенного серой утицы в разгар весенней любви, снилась Русь и Русь, и красота берестовских теремов манила обещаньем блаженства. На княжом берестовском дворе нашлись старые слуги, бог спас терема от пожара, от молнии. На голубятне жили дети оставленных им голубей, да и с собой Изяслав привез две корзины – десятка три пар германских да ляшских летунов. Все будет по‑старому.
Ан нет, не потекут реки вспять, не прирастут выпавшие зубы, не влезть змее в старую кожу, как ни прикидывай, все одно – нельзя жить сначала. Кому как, а русскому чужбина – отрава. Песня, петая боярином Андреем, по прозвищу Боян, на свадьбе Изяславова племянника Владимира, с тех дней стала достояньем гусляров, Изяславу же услышалась как новинка. Не понравилась. Для молодых‑то годится, быть может. Но не ему с его старой княгиней, которая без тревоги дожидалась возвращения мужа, сидя в покое и в холе за монастырской стеной. Дослушав, князь помиловал певца. Верно, ой верно, ему ли не знать. Если оттуда отпустят, вернуться бы только на Русь…
Сидел Изяслав в Берестове смирно, слишком смирно. Занялся голубями и – бросил, разве уж так, от нечего делать, через день, через два, понемногу. Мед по‑старинному крепок и сладок, да горло стало не то.
Приехал старый знакомец, полоцкий боярин Бермята. Мед прежний, а пить не хочу. Оценивши в изгнанье кривские хитрости, Изяслав не озлобился на полоцких, не отказал Бермяте от двора, подарил ему щедрый подарок – открытую душу.
– Там, за нашей землей, – рассказывал Изяслав, – каждый владетель каждому враг. Все у них шевелится, кто грызется от бедности, кто – от богатства, малоимущий владетель гнется послушно, как лук, но норовит, чтобы стрела отскочила в стрелка. Ты, змей лукавый и мудрый, скажи‑ка, что человеку потребно? Молчишь? Я тебе объясню. Нужен покой человеку, чтоб ему не мешали, пахарю пахать, купцу торговать, ну и прочим каждому свое, чтобы в семье мир…
С помощью подсказок Бермяты старый князь высказал новые мысли, которые ему были как старые, и все толковал о покое, о счастье людском, перечислял приметы, и получалось легко. Как‑то бы съехаться вместе, обсудить, порешить – и начинай по‑хорошему. Легко как…
Темноволосый Бермята по привычке сминал в кулаке темную бороду – щеголяя, он недавнюю проседь скрывал краской из зеленой ореховой шкурки, – поддакивал, подсказывал: для себя. Нужно было кривским взвесить князя Изяслава – что в нем прибыли, что убыли и сколько он тянет, теперь? Прост был, прост и остался – такое просилось решенье. Былую игру не повторишь, кости не те, не к чему играть с Изяславом. Святослава нет, ни Изяслава на Всеволода, ни Всеволода на Изяслава не натравить к полоцкой выгоде. Мелки оба. Ездить в Киев – зря время тратить, что лить воду в худое ведро.
При мелкости Изяслава, прикрытой добрыми словами, было в нем что‑то приятное, даже милое для Бермяты. Речи о добре редкую душу оставляют безгласной, пока слова не затаскают, как вороны брошенную за ненужностью тряпку.
– Договориться, князь, нужно между людьми? – спросил Бермята. – А как договариваться?
– Ужели не понял? – возразил Изяслав. – Будто нельзя встретиться, указать – здесь моя часть, здесь твоя – и не входить в чужое?