Гискар, собрав сорок тысяч войска, пошел к Риму спасать своего сюзерена Григория. Генрих Четвертый отошел к северу. Гискар штурмом взял Рим. Вечный Город был разграблен и сожжен, как при вандалах, при Аларихе, как в годы Юстиниана Первого.
Говорят, что папа Григорий с негодованием взирал с высот неприступных твердынь замка Ангела на буйный, ненавидящий его Рим, который праздновал торжество императора Генриха и антипапы Климента.
Говорят, что, глядя с тех же высот на Рим, уничтожаемый и сам себя уничтожавший в безнадежном сопротивлении Гискару, папа Григорий плакал. Конечно, смотрел, конечно, все видел, и горевал, и, взвешивая события на зыбких весах совести, нагружал золотую чашу добра своими благими желаньями, чтобы она перевесила черную чашу действительности. Добился ли внутренней победы Григорий – Гильдебранд – Пожар войны?
Папские владенья были опустошены, обезлюдели. Оставшиеся в живых подданные ненавидели владыку. Злоба тлела в свежих развалинах Великого Города.
Старый исполин Гискар отвез папу в Солерно. Папа вязал и разрешал, писал, подписывал, рассылал послания, приказы, воззвания, посылал разведчиков, лазутчиков, посланников, послов. Не давая пощады себе, он чинил, надвязывал, латал сеть – так нищий рыбак корпит над обрывками невода, в котором резвилась дельфинья стая.
Каносса была вершиной. После Каноссы начался распад. Или в Каноссе совершилась ошибка? Нет. Генрих был так светел в искреннем подвиге покаяния, был добр, честен. Папа не ошибся, не ошибался. Это дьявол соблазнил Германию, Генриха, германских епископов, монахов, владетелей, весь народ. Дьявол! Враг бога! Враг рода человеческого. Отец лжи.
Брат Бартоломей ужасался мыслям своего духовного сына:
|
– Дьявол мал, дьявол ничтожен, он вор. Не нужно! Именем милосердного бога запрещаю тебе!!!
Запрещал, отпускал грех возведенья в могущество дьявольского ничтожества, а папа Григорий опять и опять возвращался на путь заблуждений.
– О боге думай, о боге! – бессильно требовал брат Бартоломей.
Папа спорил. Он спорил на исповеди, совершая новый грех – неповиновенье духовнику, и дьявол, подслушивая, корчился в немом смехе: власть, власть земная, это покрепче райского яблока!
Брат Бартоломей угас незаметно, будто уснул, во время не то спора, не то исповеди папы Григория, а папа продолжал говорить, обличая великие козни дьявола, пока наконец не заметил, что все кончилось, что напрасно он нарушает покой усопшего духовника, друга, брата, последней опоры.
Через пять дней папа Григорий Седьмой, подписывая новое послание, упал головой на стол, и приподнялся, борясь и ловя перо, и откинулся, захрипев, и было дано ему отпущенье, как умирающему, и слова отпущенья замолкли с последним толчком изменившего сердца.
Есть предание. Некто, закрыв лицо капюшоном, стоял у гроба великого папы. Его хотели удалить, но руки не поднялись и языки онемели. Пламя свечей стало синим, как в подземельях, дым ладана сгустился, и певчие умолкли. Потом вдруг все стало обычным, но, как исчез пришелец, никто не заметил. Остались два следа, вплавленных в камень и похожих на отпечатки копыт. Плиту заменили.
Восточные христиане долго, мучительно, гневно спорили о догматах веры. Лжетолкование – ересь, ведущая в ад – империю дьявола. Дьявол некогда восстал против бога, был низвержен и заточен в аду навечно – до известного только богу дня Страшного Суда.
|
На Западе многие верили: в тысячном году по рождестве Христа завершится судьба мира. Время остановится, небо разверзнется, и бог призовет людей на Страшный Суд. Ужас сплетался с надеждой: труд и борьба станут не нужны, падет бремя метаний души и голода тела, никто не будет терпеть до последнего вздоха и умирать в одиночку. Умрем все сразу, и все вместе восстанем перед богом, и каждому будет оказана справедливость по делам его.
Пришел тысячный год. И прошел. И не изменилось ничто. Знамения обманули, провозвестники солгали. Путь человека идет в бесконечность, непостижимую, ужасающую.
Бог отдалился. Слово папской Церкви все явственней, все возмутительней разрывается с делом. Пропасть ширится, и дьявол, сложив печати на вратах преисподней, является людям в свете дня.
Нет божьего храма, который обошелся бы без изображений дьявола; неверие в него – такой же смертный грех, как отрицание бога, и враг легко облекается плотью, усиливается, смелеет. Нарядившись монахом, он ходит по дорогам. Он сидит на церковных крышах, не стесняясь соседства с крестом. Иной раз, забавляясь, он мечет камни в храмы, да так, что разбивает колокола.
Сеньоры гнут подданных, как корзинщик лозу. Сопротивление невозможно, молитва бессильна. Слабый бормочет:
– Хорошо, я согнусь и буду глядеть вниз. Там, как меня научили священники, сидит дьявол. И пока священник читает слова, которых я не понимаю, я попробую договориться с дьяволом. О н требует душу? У меня пепел вместо души, не жалко отдать. Зато о н научит меня пользоваться тайными силами растений и камней, я буду лечить себя, и моих, и скотину…
|
Слабый повышает голос:
– Священник учит меня терпеть, вздыхать и молчать. А о н, дьявол, любит смех. О н сам развлекается и развлекает людей. О н может дать мне богатство. И подарит амулет, чтоб каждая женщина, какую захочу, стала моей! Хочу жену сеньора, его мать, дочерей! Я на земле жить хочу! Здесь! Сейчас!
Слабый кричит:
– Ведь на меня никто и смотреть не хочет! Сеньор силой опозорил мою жену. Смеются же надо мной – рогач! Меня бьют и надо мной же издеваются – битый! Когда меня повесят, все будут кататься со смеху: какую рожу скорчил этот урод! Над кем потешаются наши сказки? Надо мной! Все против меня. Хорошо же, дождетесь! Мой дед пахал. Из борозды вылез карлик и спросил: «Хочешь, я укажу тебе клад?» Старый пес с испуга перекрестился, будь он проклят, и карлик исчез. Я бы не упустил случая. Эй! Кто купит христианскую душу? Где ты, друг‑дьявол?
Ветер выкатывает луну из‑за облаков, и прячет, и вновь обнажает: играют… Добрая ночь – света достаточно, чтобы не сбиться, тени хватит, чтоб спрятаться. Днем опасно ходить по дорогам, даже работать в поле небезопасно.
– Наш сеньор‑норманн зовет нас волками. Походя обижает, увечит. Может убить так просто, для забавы. По‑моему, нелепо портить свое имущество, не правда ли?
– Поменьше рассуждай, побольше оглядывайся. Они и друг другу‑то не дают пощады – папа, норманны, германцы, рыцари. Ночь – вот наш день.
– Да, ночью спокойно, они спят. Вот мы и пришли. Здесь был город Кумы. Какие деревья, какая трава! Земля здесь жирна.
– Вот и каменный человек. Утонул в земле. Его ноги, наверное, обвиты корнями.
– Да, ему не подняться. Глаза‑то открыты. Он смотрит? Доброй ночи тебе, каменный, доброй ночи!
– Не счесть, сколько ему когда‑то таскали даров. Цветы, вино, мясо, хлеб. Выпускали перед ним голубей.
– Смешное было время. Я сам бы все съел, ух!
Перед изваянием Аполлона, ушедшего в землю до пояса, старухи зажигают маленькие свечи и заклинают луну, называя ее Дианомой. Каменное лицо красиво, от такого не откажется ни мужчина, ни женщина. Сегодня ночь на первый день мая, день Венус.
– Венус – мужчина или женщина?
– Не знаю. Кажется, когда имя так оканчивается, оно мужское.
– На каком же это языке?
– Не знаю… Кажется, на том, на котором служат мессу.
Бегут арлекины в черных масках и делают вид, что ловят людей. Визг, смех, радостные возгласы. У кого есть вино, те успели немного выпить. В меру, в меру, чтоб не лишить себя праздника. В эту ночь замки спят крепко, люди свободны.
Взгляните на луну – близка полночь. Несколько человек собираются вдали от остальных. Здесь особенное место, от источника теплой воды пахнет серой – добрый запах для тех, кто понимает. Каменные желоба разбиты, бассейн треснул, вода собирается на дне, там глубоко и кто‑то плещется. Не страшно – человека там не может быть.
Пробираются узкой тропинкой через чащу. Впереди кто‑то шумно срывается с места. Прыжок, еще прыжок, трещат ветки. Для оленя слишком тяжело. Одичавший бык или лошадь. Домашние животные, убежав от ярма, быстро научаются обходиться без хозяев. Людям труднее устраиваться.
Останавливаются на широкой поляне перед темным входом. Что это? Пещера? Скорее грот. Вот лежат камни, которые вырвались из тисков обветшавшего свода. Темнота во мраке, запустенье в пустыне. Здесь, в глубине, сидела Сивилла. Там колодец Истины.
– Нет, там бездонная щель, откуда поднимался он.
– Не спорьте. Было и то, и другое. Земля зарастила отверстие. Но для дьявола нет преград. Сам папа Григорий так говорил.
– Ха! Это тебе, мужлан, он сказал?
– Ты дурак! Двоюродный брат жены друга одного человека служил у папы лакеем. Он слышал своими ушами.
Им страшно, они не прочь поболтать, чтоб оттянуть время. Кто‑то вмешивается:
– Довольно! Сочтемся! Два десятка и восемь. Четыре раза по семь – хорошее число!
Крепко хватаются за руки и смыкают цепь. Бегут по кругу, справа налево, против солнца. Земля здесь утоптана, как пол.
Некоторые в масках, некоторые вычернили себе лица. Никого не узнать, тайна соблюдается строго.
В пещере, в гроте, мелькнул огонек. Бегут еще быстрее, еще! Руки спаялись, как клещи, ноги несут с такой силой, что живая цепь выворачивается наружу, но не рвется, нет!
Кажется, земля уже внизу. Волосы встают дыбом, сыплются искры. Быстрее, быстрее, летим!
В пещере блещет синяя молния. Удар грома! Цепь разрывается. Явным чудом все остаются на ногах. Каждый вертится сам на месте. Раздается протяжный свист. Стойте все: он явился!
Каждый ясно видит его. Он высок и худ. Он приземист, кривоног. У него козлиная голова. У него человеческая голова. Он бородат. Безбород. Лоб гладкий. Шишковатый. С рогами. Без рогов.
Он не урод. О н другой, во всем противоположный своему Сопернику. Пусть он является каждому разным, он друг‑дьявол.
Зажигают свечи черного воска. Их держат огнем вниз – все здесь нужно делать наоборот. Залившись воском, фитили едва тлеют. Луна останавливается и прыгает назад – чтобы хватило ночи. Дьявол беседует сразу со всеми, но с каждым наедине. Все согласны в том, что голос у него приятный, мужской, но и женский одновременно. Он дает советы, обещает помощь, объясняет, открывает тайны…
Повернувшись спиной, он нагибается. Ниже спины у него человеческое лицо. С ним прощаются, целуя это лицо.
Темнота меркнет, редея. Луна побледнела. Пора. Расходясь, поют нарочито нестройно:
Мы такие же люди, как норманский сеньор.
Такие же мужчины и женщины, как господа в замках.
У нас такие же желудки и кровь.
И нам так же больно, как им.
Дьявол не нуждался в славословиях.
Все устали, но не слишком, и оживлены. Перебрасываются:
– Говорят, в Палестине он звался Легион и был такой маленький, что мог поместиться в свинье.
– Видали, как он вырос!
– О н умен и весел, с ним легко.
– О н будет и дальше расти.
– Ты знаешь? Сейчас с нами были два благородных рыцаря!
– Им‑то он к чему. Он наш!
– Э‑э, ты одурел от голода! Набив брюхо досыта, ты, что ж, будешь навечно доволен? У каждого свой голод.
– Метко! Что рыцари! Сам император сосал грязь, три дня он валялся у папы в ногах.
– А правда ли, что он сдох, проклятый папа Григорий, который навел германцев на Италию и сжег Рим?
– Кажется, что так. Будет другой, нам‑то что! Был и я глуп. Теперь и у меня есть надежда – дьявол.
– И у меня! Прощай!
– Прощай! Бежим по домам!
Под жерновами войны всех против всех, в хаосе лжи, когда не поймешь, где – верх, где – низ, что – правда, что – ложь, совершилось необычайнейшее открытие: нашлись способы общения с Дьяволом – полезным союзником.
Открыватели понимали: сделка страшная, ставка последняя. И они уверились, что ничего другого, хоть на маковое зерно лучшего, для них нет.
Кто они? Никто. Еще раз – никто и ничто. Какой они нации, какого народа? Никакой. Никакого. Но ведь они умеют говорить, их речь не потеряна. Да, в них теплится потускневшее слово, чтоб кое‑как изъяснить потребности тела, выразить каждодневную волю плоти. Ибо их преданья разорваны, могилы отцов распаханы либо просто затоптаны, имена предков забыты либо оплеваны, воспоминанья осмеяны, огажены, стерты. Связей нет, счет родства прекращен. Одиночество. Каждый сам за себя: нива дьявола.
Когда жгут, убивают, пожирают животных, не остается ничего. Род человеческий – особенный род. Когда жгут, убивают, пожирают людей, превратив их в орудия, в животных, в удобрение почвы, нечто всегда остается. Осадок. Сплав. Стылая лава бедствий. Дьявол приходит ее растопить. Или совсем заморозить, что равносильно кипенью. Только посредственность поистине смертна, ибо в ней не нуждаются ни дьявол, ни бог.
В Переяславле, в верхней светлице – хранилище книг, боярин Андрей принимал гостя – своего князя‑друга Владимира Мономаха.
– Вот весть из Италии, – рассказывал Андрей. – Там открылась новая ересь, достойная удивления. Появились люди, которые отвернулись от Христа и тайно поклоняются демону.
– Такое заблуждение нельзя назвать ни ересью, ни схизмой, – возразил Мономах. – Еретики признают Христа, заповеди, евангелия, апостольские послания. Но они оспаривают каноны и установления вселенских соборов. Не болгарское ли богомильство проникло в Италию?
– Нет, – возразил Андрей, – богомилы в отчаянии сочли видимый чувствами мир твореньем демона, согласившись между собой принимать за божье творенье только духовный мир. Но самому демону они отнюдь не поклоняются. Те италийцы, о которых речь идет, именно‑то и поклоняются демону, от Христа же они совсем отреклись.
– Достоверно ли такое? – усомнился Мономах. – Подобное мне видится лишенным смысла вполне. Бес ничтожен, смешон. Может быть, там людей, сохранивших старую эллинскую веру, вновь начали ругать дьяволопоклонниками? Такое папское темное злобствование возможно! Есть же и у нас на Руси люди, которые по заблуждению никак не отстанут от старой веры. Наши духовные их тоже пугают дьяволом. Но разве они поклоняются дьяволу! Разве мои прадед Святослав, разве предки наши были дьяволослужители!
Разогревшись, Мономах ударил по столу и встал, озираясь, как богатырь на бранном поле. Будто бы сейчас явится кто‑то, осмелившийся очернить былую Русь! Выждав, боярин Андрей продолжал:
– Недавно вернулся Яромир Редька. Он по своим делам добрался до Неаполя. Тамошний епископ анафемствовал дьяволопоклонников по торжественному чину. Яромир привез список епископского слова.
Прочтя рукопись, Мономах с сомненьем сказал:
– Смутно все – имен здесь нет. Кого же отлучали от церкви, анафемствовали? Ветер? И стрелы свои неапольский епископ мечет в воздух, и заблужденье, коль оно есть, жалости достойно.
– Я давал читать список епископу нашему Ефрему, – возразил Андрей. – Преосвященный находит, что оный дым не без огня веет: неапольский епископ осведомлен был от духовников, принимавших исповеди. Не имея надежной уверенности, тот епископ не стал бы ни уличать обряды дьяволопоклонников, ни анафемствовать. Имена не названы во избежание смертного греха нарушения исповедной тайны. И еще преосвященный Ефрем говорил мне, что неапольский епископ не стал бы делать на свой страх, без указа от папской курии.
– Сами латиняне чрезмерно много твердят о дьяволе, – с укором сказал Мономах. – И комариный укус так расчесать можно, что прикинется злая болячка…
Князь опять вспыхнул:
– Что до меня, то я, как все князья, как отцы наши, не допущу насилия над заблуждающимся, не допущу гонений на иноверных. Христос мне свидетель, он же милости просит, а не жертвы! Волхва‑изувера, явно приносящего людям вред, буду, как и было, наказывать, как разбойника за преступное дело, но не за веру его!
Сразу справившись с гневом, как он умел, Мономах сказал тихо, будто бы не было волненья:
– С Редькой сам еще побеседую и сам поблагодарю, А из книг привез ли он что?
Друзья занялись делом, которое оба любили.
Глава пятая
КРЕПЧЕ СТАНЬ В СТРЕМЯ
По шерстке и кличка – средь других рек днепровского левобережья более всех вертка, непоседлива река Сула, более всех наделала она извилин, поворотов. Не будь правый берег крут, Сула давно уже доюлила бы до Супоя. Много ль тут! Прямым путем, по птичьей дорожке, ста верст не наберешь, а время у Сулы не считано.
Может быть, правый берег Сулы оттого и крут, что в него она бьется? Или, по‑иному, Сула, как некоторые, ищет спора с сильным? Так ли, иначе ли, свой левый берег, низменный, Сула в разливы захватывает на многие версты, без спора заливая мутной водой его ровные глади, и стоит мирно. А в правый бьет… Где ж мир‑то?
Коль взять шире, то у всех рек, текущих по Переяславльской земле, есть общее: правый берег крут, левый – отлогий. Трубеж, Супой, Сула, Псел, Ворскла, Орель смотрят на восток ступенями. С Руси гладко, со Степи круто. Поэтому русские города‑крепости, за малым исключеньем, которое можно не замечать, стоят на правых, крутых берегах.
Верстах в десяти вверх по Суле от сулинского притока Удая устроилась крепость Кснятин. Считается – и так записано в летописях, – что место избрано было Владимиром Святославичем, постройку крепости заканчивал Ярослав Владимирич. Второе бесспорно, ибо любую крепость стараются закончить, в том никогда не успевая: всегда хочется что‑то добавить.
В середине крепостного места, на легком всхолмлении, на пупу, воздвигнут храм имени Константина, как русские книжные люди произносят имя святого. В просторечии имя переделали в Кснятин и вернули его книжникам как название крепости.
Храм невелик, зато звонница поднята в четыре яруса, каждый ярус сажени две с лишком. Сверху и звон далеко расплывается, и видно далеко…
Верст на сто. Зависит от воздуха. Человек с острым зреньем весной в ясное утро видит на юго‑западе блеск днепровского разлива. Лубенская крепость кажется близкой – до нее всего двадцать верст. Лукомль хуже различается – до него пятьдесят.
Когда в тихий осенний день в небе над Кснятином тянет‑идет к югу лебединая семья, до усталости смотришь, как медленно машут птицы тяжелыми крыльями и никак не могут уйти из твоих глаз. Ты еще долго различаешь в четверке стариков от молодых по цвету пера. Они ростом сравнялись с родителями, но нет той белизны. То ли не вытерся ребяческий пух, то ли себя не умеют соблюдать. Так у людей: зелен виноград – не вкусен, млад человек – не искусен.
– Так‑то, друг‑брат, сторожу Кснятин, наместничаю пятнадцатый год, – говорил старый дружинник боярин Стрига своему гостю. – Я здесь всем и князь, и слуга. Со своей колокольни гляжу – сам убедился, с нее многое видно. А? Не жалуюсь, нет. Князь наш Владимир Мономах меня держит. Я ему нужен. Он жаден до людей. Я держусь за него и буду держаться. Он любит княжеский труд и храбр. – Стрига усмехнулся: – Не скучай, нам, старикам, вольно твердить все одно да одно. Слова дешевы. А вон там, – боярин Стрига указал на восток, – Голтва на Псле. Место крепкое, но у Степи оно село на губах. Еще дальше, верстах в пятидесяти от Голтвы, – Лтава. Лтавские прилипли на степных зубах. Там, за Лтавой, через сто двадцать верст прилепился крепкий Донец! Можно сказать, сам лезет Степи в горло. Однако там люди живут, землю пашут, скотину держат, богу молятся и деток плодят. Чем же держатся? Храбростью. Скажем – до случая? Верно. Но вечная жизнь этому не суждена! – Стрига ударил себя в грудь кулаком. – Как попы называют – гроб повапленный?
Спускались крутыми лестницами с площадки одного яруса на другой. Ни одна ступенька не скрипнула. Все здесь тяжелое, прочное. Не звонница – башня. Собрана из толстого дубового бруса, стены изнутри раскреплены крестовинами, поперечными связями, окна узкие, с толстыми ставнями. Есть где отбиваться. Могут поджечь. Потрудятся зажигатели. Не в соломенную крышу горящие стрелы метать. А греческого огня степняки с собою не таскают.
С каждым ярусом в окнах‑бойницах сужался широкий свет. Вышли из звонницы – и совсем стало узко. Вал закрыл весь мир тесным окоемом острозубого палисада.
Кснятинский храм невелик, низок, но тяжел, как звонница. И, как в звонницу, в него не сразу войдешь, если будешь ломиться насильно.
Есть же земля, где забор ставят лишь для того, чтобы не лезла скотина в огород, где дома – чтоб укрыться от непогоды, звонница – чтобы звонить, храм – чтобы молиться… Или нет такой земли?
Снаружи Кснятин красив, но странной красою: крутой вал, на валу палисад с острыми палями, и в небе торчит, как перст, башня‑звонница. Крыш не видно. Подумаешь: и где только люди не живут?.. Таков замысел, так место позволило. Внутри не слишком тесно, но и не просторно. От северных ворот к восточным проложена улица, проложены дороги. В середине, вокруг храма и звонницы, площаденка. От нее отходят переулки, утыкаясь в вал. Короткие, здесь не разбежишься. Все плотно заставлено жилищами да складами, кто как сумел, так и поставил, прилаживая к жилью конюшни, загоны для скотины. Соломенных и камышовых крыш нет, пусть они теплы, дешевы и удобны. За крышами боярин Стрига смотрит, и, хоть народ вольница, никто боярина не переволил.
Стрига водил гостя, тридцатилетнего дружинника переяславльского князя Мономаха, поглядеть на крепостное хозяйство.
Князь Владимир Всеволодич не знает, не любит покоя – до всего ему дело, все‑то он хочет видеть да ведать. Сам не успеет – пошлет.
Стрига водил Симона по кладовым, перечисляя по описям, сколько заложено было с прошлой осени четвертей пшеницы, полбы, сколько гороха, овса, ячменя. Оставалось немного, скоро снимать новый урожай, однако остатков хватит, чтобы продержаться и сегодня недели три, если вдруг половцы придут. Не должны бы прийти, зимой с ними писали мир, за который князь Владимир Мономах им не щедро, но и не скупо отвалил денег, одежды. Дал и скота. Который раз перемежались войны такими мирами? Посчитали – и сбились. Не то девять раз, не то восемь. Посидят половцы у себя и вновь лезут, и вновь. В этом году боярин Стрига не ждал половцев. У него свои приметы: от купцов, проезжающих через Кснятин на Русь, удается вызнать, задавая вопросы совсем будто о другом.
Были запасы соленой и вяленой рыбы, солонина в бочках. Отдельно хранили соль, без которой нельзя съесть и куска.
Лошади и скотина выпасались на воле. В конюшнях боярин Стрига держал под рукой десятка полтора сильных коней, кормленных овсом, приученных к ячменю.
В конце оружейного сарая, за снопиками стрел, разложенных на многоярусных полатях, хозяин подвел гостя к диковинкам. На подставках лежали старые кости богатырских размеров. Симон поразился:
– Что это? Велианские кости?
– А ты приглядись. Наш отец Петр мне б не позволил держать без погребенья человеческие останки. Гляди! Эта похожа на турью или бычью, только больше их раза в три. Это обломки черепа, кусков не хватает, но все же можно собрать. Котел!
– А эти? – спросил Симон. – Рога?
– Нет. Видишь, отлом, сплошная кость, как моржовая. А здесь я рубил.
В глубоком прорубе под верхним черным, в трещинках, слоем была видна сплошная, чистая, чуть желтоватая кость.
– Разве ты не видел в Киеве, еще у князя Изяслава был слоновый бивень‑клык? И в книгах ты мог встретить рисунки слона. Большеухий зверь с длинным, как хобот, носом. По сторонам из пасти торчат клыки.
– Вспоминаю, – согласился Симон. – На что тебе мертвые кости?
– Клыки идут на поделки, прочны, режутся тонко. В Кснятине есть резчик‑искусник, я и сам люблю зимой в долгую ночь руки потешить. Не забыть, у меня дома есть меч с рукояткой своей работы. Обвил змеями для красоты, и рука не скользнет. Было так. Вскоре после приезда сюда, в Кснятин, я начал вал наращивать. Неподалеку отсюда брали дикий камень, глину, известняк – известь жечь. Костей в одном месте было много. Покаюсь, поначалу и отшатнулся, как ты. Клыки меня на ум навели.
– Доводилось слыхать, вспоминаю теперь, что находят у нас где‑то великанские кости, – сказал Симон. – Да слоны‑то разве на Руси водились? Они в жарких странах живут.
– В книгах я ничего не находил, – ответил Стрига. – Мы с отцом Петром порешили, что ходили они до потопа. Тогда здесь было, надо думать, теплее. От потопа земля охладела. Да что кости! Смотри‑ка сюда!
Боярин подал Симону кувшинчик черной глины, разукрашенный тонким орнаментом из линий, выцарапанных до обжига. Кусок блюда с такими же украшеньями по краю. Несколько пластин шириной в ладонь и длиной в четверть. Железо отрухлявело от ржавчины, возьми – и рассыплется. На концах пластин пробиты дыры.
– Узнай‑ка! – предложил Стрига.
– От панциря? – воскликнул Симон. – Вместе с костями нашел?
– В другом месте. Там же и это нашлось, по‑моему, нож и меч.
Ржавчина мало что оставила от железа, но все же объедки были когда‑то оружием, видно.
– Это, знаешь, где лежало? – задал Стрига вопрос без ответа. – В старом валу. Пришлось, чтоб обновить проем для ворот, снять сверху землю. С боков земля осыпалась, пришлось очистить до материка. Там же нашелся ручной жернов и вот, – Стрига показал несколько наконечников стрел из бронзы. Хотел он и еще что‑то достать, но увидел, что гость будто бы утомился. Насильно мил не будешь, каждому свое. И Стрига закончил возню с любыми ему находками: – Вот к чему я веду, друг‑брат. Говорят, что Кснятин был поставлен Владимиром Святославичем. Еще короче – Ярославом. Спору нет, оба князя заботились, чтоб крепость стояла. Но заложили ее, может быть, и тысячу, и две тысячи лет тому назад. Ибо место здесь для крепости сотворено. И разрушали ее, и сжигали, и она возрождалась: здесь место ей. Не на левом берегу! На правом! С правого берега наши пращуры издревле оборонялись против Степи. Так‑то. Таков наш удел, русский. Изменим – сами погибнем и других за собой в землю уведем.
На конюшне Стрига подседлал себе вороного жеребца с лысиной на лбу – пятном белых волос, которое зовут звездой, когда хотят сказать покрасивее. Гостю старый конюх вывел буланого жеребца могучих статей, тонконогого, но коротковатого телом.
– Не трудись, – сказал он Симону, когда тот взялся за путлище, чтобы подогнать стремя по себе, – я тебя глазом измерил и путлища отпустил, сколько надо. – И добавил про коня: – В ходу он резв и прыгать горазд, такая порода.
Не любя давать боярских лошадей в чужие руки, конюх предложил Симону не лучшую и спешил словами отвести глаза Мономахову подручнику.
Перед воротами боярин остановил Симона, указывая на внутреннюю осыпь вала. Плотно убитая земля осыпалась пылью, обнажая где черепок, где кусок желтой кости, уголь, почерневшую щепу.
– Говорил тебе – здесь у нас вся земля живая, только что голоса у ней нет.
Воротный проем был обложен кладкой из крупного дикого камня, ряды которого выравнивали прослойкой кирпича. Высота – две сажени с лишком, чтобы прошел воз сена. Поверху плоская арка из тщательно и на клин тесанных камней.
Воротные полотнища были отвалены наружу. Были они из трех слоев досок, собранных для прочности на откос и сшитых коваными гвоздями со шляпками в ладонь, загнутыми изнутри.
В тени сидели двое ратных. В таких же длинных косоворотных рубахах, какая была на Стриге, в пестрядинных штанах, босиком. Чего утруждать себя в летний денек! Сапоги в стороне, там же оружие: длинные копья, луки, колчаны. Увлекшись беседой, они оглянулись на конных, поравнявшихся с ними, привстали, вольно поклонились.
– Не проспи! Степные въедут с маху, – сказал боярин.
– Где им, слеповатым! – отмахнулся сторож.
За воротами легкий мост с уклоном наружу перекрывал глубокий ров с водой. Дальше дорога шла по насыпи, опускаясь к мосту через реку. С моста, брошенного через кротчайшую летом Сулу, Кснятин казался горой. Надо думать, крепость давила душу степняка одним своим видом. Без крыльев не взлетишь, а где их взять?
Слева от крепости, если глядеть от нее, круча правого берега обрезалась широким оврагом, дно которого Сула захватила себе на заводь. Залитое водой, подернутое редестом и осокой, заболоченное место насосалось, как греческая губка. От него питался водой кснятинский ров.
– Поистине, не место идет к голове, а голова – к месту. Гляди‑ка, крепость на крепость насажена, вот тебе Кснятин. Привыкли люди к тяжелой громаде. Сила влечет к себе, в силе тоже есть красота. А все ж нет прелести, ласки в земляной, каменной – из чего ни сложи – крепости. Так мы, Симон, дивимся силачу, гордимся сильным другом. Но не сравнишь со слабой женщиной. Кто милее, тот сильнее окажется. Будь я богат – достроил бы Кснятин таким, чтобы в нем красота силу собой закрыла.
– Зачем? – спросил Симон. – Кснятин – Кснятин и есть. Если б стоял он на большой реке, на торговом перепутье, если б к нему тяготела большая земля… Кому на него любоваться?!
– А так, – рассмеялся Стрига. – Для себя! Для загадки. Откуда я знаю, что получилось бы у меня? Злые боятся красоты. Во искушенье их вводит она. Недаром же иногда греческие базилевсы любят полагаться на евнухов. Исполнители хорошие, умные сановники. Лет двадцать тому назад в Переяславле был у меня спор с епископом Фокой. Грек делал вид, что меня не понимает, и сводил на писание. Умен, тонок, в игольное ушко пролезет. Так я его на поле и не вытащил. Рассердил лишь. Кричит: отлучу еретика! Князь Всеволод, Мономахов отец, помирил. Сказал, что непотребно как бы то ни было уродовать людей. Не о том был спор, но преподобный утих.