Земля мстит за насилие? Ответ земли насилию похож на ответ живого существа на насилие же? Конечно! Может быть, от многих таких же явных подобий родилось уподобление, очеловечение земли, воды, лесов. Без уподоблений не могут жить познание и знание. Мысль и речь очеловечивают все. И, как подлинный творец, не замечают творимого.
Из устья речушки вышла длинная лодка. Несколько гребцов сильно гнали посудину к передовому кораблю. Метко описав полукруг, лодка пошла рядом, поспевая за кораблем против теченья.
Бородатый кормовой поздоровался:
– С удачей путь вам! Бог вам поможет! – и, не ожидая ответа, предложил: – Рыбу покупать будете?
Бородач носил рубаху отбельного льна, подпоясанную красным кушаком, голова открыта, волосы длинные, почти до плеч, перевязаны по лбу тонким лычком, чтоб не падали. Пятеро на веслах были одеты так же, только одна голова была повязана платком.
– Какая рыба? – спросили с корабля.
– Вся тут! – ответил кормовой сильным, легким голосом. – Сиг есть свежий и копченый, лох есть, земляничный по‑нашему, налим, угорь мерный в аршин, мирон. Матерую щуку пуда на два с половиной взяли на жерлицы. Эй, говорите быстро, бояре! Нам недосуг.
Рыбакам сбросили веревку, лодка подтянулась. Рыба, прикрытая свежей травой, заполняла лодку, гребцы сидели по колено в ней.
– Вся нынешняя, утреннего да ночного улова, – приговаривал кормовой, покрикивая на своих: – Ладней, ладней прибирайтесь!
Копченых сигов передали в ивовой корзине с крышкой, свежую перебрасывали через борт с особой ухваткой, не высоко, чтоб не каталась, не билась о палубу, и не низко, чтоб не упустить в воду. Щука еще не совсем уснула и шевельнулась, когда за нее взялись.
|
– Стой! – приказал бородатый и зацепил саженную рыбину веревочной петлей ниже жабер. – Тяни! – Щука изогнулась в дугу, но поздно. – Это еще не щука, – сказал кормовой, – на Онеге‑озере ловится щука больше четырех пудов. С такой рыбак помается, коль нет припаса.
– Какого припаса? – спросил Андрей.
– Остроги покрепче на длинном древке, да глаз верный, да помощь. В одиночку дружок мой маялся не двое ль суток. И вышло пустое – крюк, видишь, мягкий.
Рассчитались. Вопреки спешке, рыбаки не спешили отдать чалку.
– Ты меня не узнаешь? – спросил бородатый Андрея.
– Нет.
– У меня же рыбу брали, когда в Данию шел. Скоро вернулся. Ужель неудача?
– Везу, – был краткий ответ, от которого бородатый рыбак подскочил.
– Эй, боярин! – воскликнул он. – Попроси‑ка княгиню подойти, пусть посмотрят сыны да сноха.
Андрей подвел Гиту. Девушка сумела внятно сказать:
– Здравствуйте, люди!
– Здравствуй, здравствуй на многие лета, согласия тебе с мужем да детей добрых, – отвечал старший, отвечали и его сыновья, нарушившие для такого случая молчанье; молодая женщина, которая до сих пор скромно отворачивалась, перестала стесняться.
Гита, сняв с пальца золотое колечко с зеленым камнем, потянулась к ней, что‑то говоря. Андрей перевел ее слова:
– Ты первая русская женщина, которую я вижу. Дай руку и носи кольцо на память о жене князя Владимира Всеволодича.
Польщенный тесть похвалялся:
– Я ведь богат, у меня пять сынов да три дочери было, ныне стало четыре. Женил я старшего по весне, погодки все у меня, каждую весну буду женить, и скоро внуков у меня хватит на деревню целую. И сам я богатырь, и сыновья не хуже, и сноха была б с нами в ряд. Теперь поднимай, Дарья, выше! Пойдет тебе кличка – Княгиня! Отдарись, не забудь!
|
Не сводя глаз с Гиты, женщина освободила завязку и протянула Гите низку светлого скатного жемчуга:
– Носи и ты на счастье!
– Носи, не брезгуй, – добавил тесть, – жемчуг наш, русский, речной, здешний.
– Что это за люди? – расспрашивала Гита Андрея. – Чьи они?
– Свои. Земля не меряная, лес не считан. Садятся, где захотят, там и живут. Эти – вольница вольная. Но не беглые какие. Их знают в Ладоге, знают в Новгороде. Без городов не прожить. Придя в город, такие платят дань, сколько положено, иначе город может их выгнать с земли. Им же в городе дадут и суд, и защиту. На такой‑то ниточке и держатся. Прочнее железной цепи. Земли же бери сколько хочешь, делай что можешь: паши, лови зверя, рыбу. Земли у нас больше, чем людей. Начать‑то только не каждому легко, не каждому удается. С голыми руками не сядешь ни в лесу, ни на поляне. Под пашню нужно лес вырубить, выжечь огнище. Охотником, рыболовом тоже не будешь на пустом месте. Взаймы берешь – выплати долг с лихвой. Пашешь землю, которую до тебя выжгли, хозяйским плугом, на хозяйской лошади – отдай второй сноп. Получил семена – твой будет только четвертый сноп. Иначе нельзя, но ленивому да слабому придется несладко. Так у нас повелось…
Нево, озеро‑море, берегов не видать, холодное, прозрачное, приняв гостей спокойно, решило позабавиться, пригласив северный ветер. Вскоре в левую скулу принялась бить частая и высокая волна, засыпая палубы мелким дождем брызг. То кулаком, то ладонью, то будто плечом, как в пьяной драке, без размера и счета, не то что морская волна. И без ветра на Нево опасаются течения, которое ходит с севера к южному берегу и вдоль него на восток, обманывая кормчих. Опасны туманы, немые слепцы, от них бог миловал и датчан, и русских. Паруса сбили – ветер был боковой, – и довелось почти всем сесть на весла. Из‑за невской волны веслом, для которого хватало одного гребца, пришлось бить двоим, а по левому борту поставили и третьего помощника. Ладожский южный берег зол мелями. Шли, держась глуби, пока не увидели настежь открытого устья Мутной реки. Повернув за поводырем – русским кораблем, датчане, не теряя строя, один за одним, уходили в затишные воды, переваливая, как через порог, кипучую желтую пеной гряду устья – здесь Мутная боролась с волной, нагоняемой с Нево. Два водяных – Невской и Мутной – в этом месте ломают друг дружку третьему на забаву – северному ветру. Северный зол от творения, смех у него дурной, потехи жестокие.
|
Водяных хозяев не коснулось крещенье. Остались, как были: человеку – свое, водяному – свое.
Христова вера здесь не помеха многим старым поверьям. Мясо медвежье не ешь: медведи повелись от людей, на которых старые боги некогда за тяжкие вины надели звериную шкуру. Лебедя не смей тронуть. Лебеди не зря на женщин похожи, их бог возлюбил превыше всех тварей. Лебединый плач к небу доходчивей людских молитв, и злой охотник не увернется от кары.
Ушли в реку, и ветер не то упал, не то, остановленный лесистыми холмами, рассыпался, будто развязанный сноп, и струи его, наполнив паруса, помогали гребцам гнать корабли против теченья. Вскоре минули Ладогу, крепкий город на левом берегу.
Душа Гиты, увлеченная путешествием, была обманута озером Нево – оно казалось морем, таким же, как Варяжское, и уверенья русского посла в близости земли, названной им коренной Русью, невольно мнились пустым утешением. Будто бы посол старался отвлечь ее от страха перед бурей; но она не боялась. Ей все вспоминался Гоаннек, слуги, майордом замка Улвин, старый воин, которого все боялись, хотя никто не мог обвинить его в жестокости, превосходящей обычную строгость. Улвин являлся ко времени обеда. Никогда не садясь в присутствии королевны, как он называл Гиту, Улвин принимал из рук стольника блюда, сам резал мясо, заставлял стольника есть, ел сам и потом предлагал Гите. Гоаннек говорил, что Улвин, в молодости нанявшись в войско императора Востока, привез из Константинополя золото, безнадежную любовь к императрице и страх перед отравителями.
Он строг, верен долгу, странен и безопасен – для друзей, объявлял Гоаннек. Он просто несчастен. Впрочем, его подозрительность не причиняет вреда.
В Эльсиноре жила старая Бригитта – колдунья. Она стоила сотни полностью вооруженных солдат, так как вся Дания верила во власть Бригитты. Среди других тайн она знала заклинанья, которые лишают силы руки мужчины. Лучше смерть, чем такое. Еще девочкой Гита спросила старуху, правду ли о ней говорят. «Конечно, – был ответ, – но над тобой у меня нет власти, ты не мужчина. А если ты заболеешь, я помогу тебе добрыми, божьими травами». Пришла черная болезнь. Бригитта лечила пораженных ею. Немногие умерли, у многих на лицах остались глубокие оспины, это обычно, такие встречаются на каждом шагу. У Гиты болезнь оставила две крохотные ямочки – на щеке и у правого уха. Лица других переболевших женщин тоже остались чистыми. Бригитта говорила: «У меня женские травы, мужчина годится и рябым, пусть благодарит бога, что жив». Кто‑то в лицо назвал ее колдуньей. Она спросила дерзкого: «Ты хочешь?..» Сам Улвин просил Бригитту простить дурака, у которого сразу онемели пальцы.
Невидимое пугало Гиту. Эльсинор, крепость‑тюрьма, был ей домом, и путь мнился бесконечным, и не умелось думать о будущем.
Закрылось устье Мутной, за речкой Ладушкой встали черно‑серые бревенчатые стены с башнями на земляном валу. Из‑за них вылезали купола, крыши и высокая колокольня. Что это, княжеский замок? Нет, монастырь, посвященный святому Георгию – Юрию, чьим именем был крещен князь Ярослав, которого Гита звала бы дедом, доживи он до брака своего внука Владимира. Ее отец Гарольд был немногим старше русского князя, ждавшего ее в конце пути. Гита забыла лицо отца, она мало видела его и была совсем маленькой.
Мысль бежала вперед, в пустоту, которую еще нечем было населить. Сзади осталась жизнь, начало которой никто не умеет заметить, которую нельзя повторить, которую никто еще не сумел оценить и понять. Ибо это никому не нужно, кроме тех, кто живет продажей занимательных рассказов. Но и такой продает не действительное, а воображенное им о себе: то, чего не было. От сегодняшнего не уйдешь, зато прошлое беззащитно, покорно, как труп в руках обмывающего. Прошлого, как утверждают, нет. Но в какую же емкость помещают любую правду, любую ложь, утверждая, что так было? Содержимое не может обойтись без содержащего.
Будущее явилось для Гиты нежданно среди высоких берегов реки Мутной безликим, бесплотным и поэтому страшным. Гита спряталась в своем убежище – шатре или домике, прочно вделанном в палубу, обтянутом снаружи кожей, изнурти обитом красной тканью. Здесь едва можно было стоять. Зато постель была одинаково удобна для сна и для слез.
Висби, молоденькая служанка Гиты, крепилась, ее хватило ненадолго: все страшное сделалось еще страшней от горя госпожи. Третья женщина, сорокалетняя вдова по имени Маб, почти старуха в понятиях времени для женщин ее положенья, молча сидела на низком ложе, служившем постелью ей и служанке. Маб и служанка Висби были родственницами матери Гиты, очень дальними и с левой руки. В старых саксонских семьях все вместе садились за общую трапезу. Несколько десятков человек: хозяева – у конца, называвшегося верхним; чем дальше от них, тем скромнее места, и в самом конце те, кого на Руси звали закупами, холопами, а в Англии – рабами. Иногда у красивой работницы появлялся ребенок, не было зазорным для хозяина признать его своим. Таких называли детьми с левой руки. Правами рожденных в освященном браке они не пользовались, но происхожденье их не считалось позорным.
Оплакивая неизвестное, Гита не заметила речных порогов, через которые с осторожным искусством русские провели корабли. Забившись в светелку, она знать ничего не хотела, пока не пришлось выйти, чтобы увидеть громаду города, рассыпанного на обеих берегах реки, венчанного крестами церквей, только угадывающихся из‑за домов, высокий мост через реку, полный людей, чтобы услышать голоса, звон колоколов. С пристани на корабли были перекинуты широкие сходни, покрытые коврами. Духовенство в золотом облачении, воины в блестящих доспехах. Высокий человек – князь Глеб Святославич, в роскошной одежде, обратился к Гите с приветствием на латыни. Под торжественное пенье на чужом языке Гиту повели в город, прямо в церковь, храм святой Софии, где она впервые слушала богослуженье на чужом языке, по чужому обряду, и все это теперь должно быть ее навсегда, и все, что осталось, должно стать чужим.
Русский епископ в русском соборе обратился к Гите с кратким словом, и она не сразу поняла, что он говорит по‑латыни: ей, наверное, хотелось чуда, чтоб не быть такой одинокой и понять сразу русскую речь, а епископ, назвав девушку чистой голубицей, напомнил о своем древнем римском собрате, который некогда изрек про ее соплеменников: «Не англы, а ангелы», обещал ей любовь божью и людскую, и на паперти к Гите обратились с приветствиями один, другой, третий, – она уже не помнила сколько. Важные люди с золотыми цепями на бархатных шитых кафтанах, похожие на вифлеемских королей, хотя они были только альдермены – старейшины колоний иностранных купцов, и русские теснились на улицах, мощенных деревом, чистых, как пол, и никогда она не слышала столько смеха, не видела столько улыбающихся лиц, но никто не толкнул ее в тесноте, и она растерялась так, что не знала, смеяться или плакать, и ей было стыдно – неужели все из‑за нее? – и шла, и шла, не чувствуя усталости, будто идет не сама, но несомая волнами их веселья, Их радости, этих неисчислимых людских скопищ, не чувствуя руки князя Глеба, который бережно вел ее, и откуда‑то сыпались цветы, почему так много детей, почему так радостно звонят колокола, и всего собралось слишком много, и не было сил, чтоб выдержать, и она не заметила, когда стало тихо, и почему‑то плакала на груди чужой женщины, как на материнской груди, плакала не как на корабле, а просто слишком переполнилось сердце, и слышала, как ее называли беленьким цветочком чудным, росиночкой, ресничкой милой, а уж запылилась‑то, и пахло полевой мятой, чабрецом, и пол был устлан белым полотном, как волнами, и Маб с Висби разували и раздевали Гиту, опять ее вели, но тут же открыли дверь, было влажно, душистый пар радостно охватывал тело, плеща, лилась вода, нежно и сладко шелестели вялые листья на тонких ветках, и был сон, проснулась она скоро, еще влажные волосы заплели в две косы и повели через двор с деревянным полом в высокую палату, где Гиту встретили громкими криками, там за длинными столами князь Глеб Святославич и Господин Великий Новгород чествовали датчан и своих русских, которые привезли из‑за моря добычу краше самоцветов – жену князю Владимиру, Ярославову внуку, с родом которого новгородские люди исстари были в дружбе и будут навеки, пусть молодая княгиня про то знает!
Осбер один раз глянул на Гиту и, горько покивав головой, закрыл глаза. Таким он и остался – в прошлом, которого нет, которое остается с тобой, которое увядает, рассыпаясь невидимой пылью, и без которого нет ничего.
Жена князя Глеба, двоюродного брата Гитиного суженого, покоила сестру свою три дня, проведенные не в праздности: русскую речь твердили, здесь Гита проходила науку женских слов, узнав, что – беленький цветочек, а что – аленький, почему по‑русски можно любовно назвать и росиночкой, сравнив с каплей, повисшей утром на луговой травинке, почему для ласковости годится и ресничка, и ягодка, будто бы совсем непригодные, даже смешные, нелепые в жестком строе ученой латыни. Побольше бы времени! Княгиня учила сестру и русским словам и женскому делу… Саксонская королевна, взращенная в изгнании, в чужих домах, осталась по‑детски невеждой в хозяйстве. Кому ж заниматься княжеским домом? Наемные обманут, холопы изленятся, без своего глаза люди изворуются. На ком грех? У князя большое хозяйство, под землей – погреба, над землей – кладовые, всюду запасы; у князя дружина, друзья, приезжие; всех напои, накорми, обмой, обшей, спать уложи. Не самому же князю счет вести, ключников‑кладарей учесть, поварам‑поварихам приказать, за ткачихами приглядеть, для того есть княгиня – мужу помощница, домашний ум да забота. Да ведь и наказать придется, не мужу каждый раз жаловаться, не любы мужьям жалобы, он ласки ждет для души, жена ему сердце на челядь распаливает, но сама ж виновата, недоглядела, распустила людей, большие что малые, родного сына набалуешь, он с тобой хуже печенега‑половца поступит, и не жалуйся, поздно. Жена ученая, дом неметеный, радости мало.
По дому, по кухням, погребам, кладовым, амбарам, подклетям день‑деньской водила княгиня дорогую сестрицу свою, при ней хозяйство свое правила, возила за город на отведенные князю рыбные ловли, на княжое пастбище, где город указал пасти табуны и стадо, – не приглядишь, от сотни коров молока не напьешься – и к свинопасам. С ласковыми женскими словами Гита училась многим другим – только бы память да память… Одна ли память? Смелость нужна и желанье. И месяц бы Гита охотно прожила у доброй княгини на пользу себе. Но кончился срок.
На четвертый день Господин Великий Новгород шумно, с вольной и буйной ласковостью проводил невесту старшего Всеволодича. Понравилась она новгородцам: беленькая, глаза серые, росту не велика, но статная, не гордая. Так перечисляли достоинства Гиты. Чудно и смешно – за что тут любить, и что за достоинства? Мало ль таких девушек, найдутся получше. Другое было причиной внезапной новгородской любви.
В подробностях было известно Новгороду падение Англии. Завоеватели поделили людей, как скот, и уселись, собираясь навечно остаться. Норманны захватили было Новгород тому назад побольше двухсот лет. Событие это сохранилось в новгородской памяти больше как славное, чем несчастное. Норманны не успели усесться, не успели закрепостить новгородцев, как были избиты, из них мало кто ушел.
Год за годом через Новгород проходили кучки английских изгнанников, направлявшихся к грекам, чтобы продать базилевсу свое единственное достояние – воинское уменье. Новгород знал судьбу Англии не только по рассказам своих купцов, ездивших в западные страны, – он слушал очевидцев, участников. Посол князя Всеволода Ярославича уплыл в Данию с целью, из которой не делали тайны. Новгородцы ждали сироту храброго короля Гарольда Несчастливца.
Из Новгорода Гиту отправили на двух лодьях, ибо нападений быть не могло, и лодьи были речные, мелкодонные. На одной устроили для Гиты и служанок удобный шатер, побольше, чем был на корабле, – бурь не будет, а через Ильмень‑озеро пошли в добрую погоду: будь волна, переждали бы. Бури на Ильмене хуже морских: озеро мелкое, волна крутая и злая.
Князь Глеб Святославич проводил гостью до верховья Ловати – на первый волок – и отбыл, оставив королевну на попеченье Андрея‑посла – дивиться волокам, как легко ходят русские из реки в реку, дивиться берегам, оживленным русским многолюдьем, городам, монастырям и прочему, за что скандинавы давным‑давно прозвали Русь Гардарикой – Страной богатых городов.
Останавливались раз в два дня, в три дня, чтобы отдохнуть, поразмяться на берегу. Гита осваивалась с русской речью, радуясь, что уже иной раз понимает сказанное при ней: ей очень хотелось заговорить с мужем живым языком, его языком, пусть, по словам Андрея, князь владел латынью, как русским.
И Днепр все ширел и ширел, учащались острова, княжие лодьи с сильными гребцами перегоняли десятки других людей, еще больше встречали. «Всех обогнать‑то нельзя», – объяснял Андрей. И с каждым днем ночь становилась темнее и темнее – шли к югу. «Это там, в Обневье, летом белые ночи, а у нас, в Переяславле, летом ночь темно‑синяя, почти черная, звезды яркие, сказал бы – золотые, но верного слова для звезд не найду… Сама, полюбив предстепную Русь, и небо над нею полюбишь, нет нигде краше наших ночей. А может быть, есть. Всяк кулик свое болото хвалит».
Север еще озарял полнеба, еще четверть, уже кончалась ночная власть летнего солнца. Днепр принял справа полноводную Березину, слева принял не меньший Сож. После города Любеча Андрей указал на восток – там Чернигов! Участились острова. Минули устье Припяти. С мыса, разделявшего Десну с Днепром, стал виден Киев.
Чуть задержавшись – час был ранний, солнце недавно поднялось, – поплыли дальше. И по берегу, и на пристанях было черным‑черно, красным‑красно от людей: от Любеча Андрей послал нанятую быстроходную лодью к князю Святославу Ярославичу с письмом и предупредить, когда будет и в какой час.
Подошли к княжой пристани, оттуда дали сходни. Высокий старик с длинными усами, казавшийся Гите великаном, в шитом золотом плаще, белой рубахе, красных сафьяновых сапогах, шел ей навстречу по пристани. Двое молодцов его поддерживали под руки.
Он обнял Гиту, коля жестким подбородком, поцеловал трижды и, положив руки на плечи девушке, отстранил ее, молча всматриваясь. Она же, здороваясь, назвала его по‑русски и отцом, и дядей.
– Добро тебе пожаловать на Русь, – медленно глубоким голосом ответил Святослав. – Умница, – похвалил он, – уж и по‑нашему ты разуметь начинаешь. Сын мне с женой о тебе писали, уж неделю, как письмо получил я. Понравилась ты моим новгородцам. Доброго ты роду, мы наслышаны о Годвине, деде твоем, о прадедах твоих. Твой отец – верю, в царствии небесном он – был взыскан несчастьем. Зато бог послал ему славную смерть. А мне, старику, все недужится. Старость, – пожаловался с досадой, оперся устало на кого‑то, кто оказался под рукой, и продолжал: – О чем было‑то? Да… Рад тебя повидать. Владимир, суженый твой, добрый уже воин и чист, как белый конь без порока. Иди, не буду тебя держать здесь, бог даст, увидимся.
Святослав надел на палец Гиты тяжелый перстень с сияющим камнем, молвил: «К свадьбе подарок пришлю» – и отступил, давая место митрополиту, который торжественно благословил Гиту.
Старенький, босоногий монах, просунувшись из‑за митрополичьей спины, тихонько наговорил:
– Дай тебе бог счастья, касаточка, во всем добром, – и сунул Гите сверточек с чем‑то мягким, приговорив: – Тебе. Пригодится, не бойсь…
Князь Святослав махнул рукой. Лодьи отчалили, произведя на берегу вящий шум, сумятицу. Десятки больших и малых людей, стаи лодочек, челноков пустились вдогонку Гите. Киевляне, в голос кляня своего старого князя за поспешность – с ума спятил, право же, – сами так спешили поглядеть на невесту Владимир Всеволодича, аглицкую королевну, что иные для общей потехи перевернулись у самого берега.
– Что ж тебе инок подарил? – спросил Андрей.
В сверточке оказались две пары копытец – чулок белого козьего пуха: одна – женская, другая – маленькая, детская.
– Ты береги их, княгиня, – сказал Андрей, – это ж был Антоний, святой человек. Он сам чулки, колпаки вяжет, сам продает их для своего прокормленья, а если дарит, только бедным. Тебе ж вот подарил первой из тех, кто сам купить может… – И рассказал об Антонии.
Отстали провожатые. Киев закрылся горами и лесом, острова заслонили киевские пристани. К вечеру – конец пути. Вместе с неисчислимым множеством воды плыли людские малые страхи с тревогами. Не то, так другое: как управляться с хозяйством придется, хватит ли ума, как у новгородской княгини? И еще – чулочки детские.
Благословенье русского праведника. Выдумал же кто‑то безмятежный покой! Да от него убежишь на край света! Счастья каждому хочется, а какое оно? Словами его тысячи лет объясняют, трудятся. Стало быть, не объяснили еще.
От киевских пристаней до переяславльских считают немногим более ста двадцати верст. Страшно Гите. Друг‑посол Андрей отвлекал, к счастью, своими рассказами; и девушка запоминала. До Переяславля от перевоза под Киевом по сухому пути будет верст восемьдесят – рукой подать. Кто едет на своем коне, может, утром выбравшись из Киева, в Переяславль попасть летом до ночи.
Есть и княжая гонцовская служба с подставами, где меняют лошадей. Гонец поспевает из Киева в Переяславль меньше чем за четыре часа. Дорога идет через Альтское поле, где Святополк Окаянный убил брата своего Бориса. Споткнувшись, Андрей заговорил о другом.
Гита узнала: на Днепре маленькие островки, лысые затылки намытых рекой отмелей, зовутся выспами за то, что они только еще выспевают, но выспеют ли, неизвестно. Поднимется вода от ливней, или зальет полой водой, схлынет – а выспа и нет. Не удался. Если высп продержится год, другой, третий, увеличится, станет чуть выше, по нему примутся лопухи да мать‑мачеха, проклюнется ивнячок. Это помощники. Ветер уж не сносит песок, а наносит между стеблями, высп укрепляется, и зовут его отоком: река его отекает. Оток, длиннея и ширясь, покрывается лесом, меняя названье на остров, и получается особое имя: Длинный, Крутой – как придется от случая. Но почему остров зовется островом, не знал или не умел придумать сам мудрый учитель. Смеялись. Так Андрей напоследок и учил, и развлекал королевну‑княгиню. «Там что?» – «Лошади». – «А еще как?» – «Табун». – «А там?» – «Коровы». – «А как вместе назвать всех?» – «Забыла. Просто стадо!» – «Какой берег видишь?» – «Крутой». – «А этот?» – «Пологий». И – улыбка: помню, мол. Трудно выговаривалось названье реки, в устье которой входили: Трубеж. И более – не до ученья. Переяславльская пристань называется кораблище.
Приставали на Альте‑реке. Переяславль, древний и славный, стоял на мысу при впадении Альты в Трубеж, и Степь переяславльские крыши видать видывала, но трогала только глазом, достать же рукой, чтоб потешиться кочевою пляскою пламени в горьком дыму русского дерева, не удалось ей ни разу.
Не торопились. Как встретили летним вечером, теплым и ясным, без суматохи, без криков, без любопытства толпы, так и вели в Переяславле заморскую гостью. Не вели, не наставляли, не учили – вводили.
Отец‑епископ беседовал с Гитой о православии. Преподобный нашел, по словам его, воистину добрую почву, не засоренную терниями: Гита ничего не знала о спорах между Восточной и Западной церквами, и посвятитель мог обойтись без опровержений одного и утверждений другого. Исповедание веры, именуемое символом, она выучила на русском языке с той же охотой, с какой стремилась овладеть русской речью. Последовали несколько молитв на том же языке, и переяславльский епископ с чистым перед богом сердцем совершил над Гитой обряд крещенья в старейшем из каменных переяславльских храмов – соборе Воздвиженья креста в присутствии будущей семьи, присоединяемой к православию, и небольшого числа бояр и боярских жен.
Переяславль – не Киев, не Новгород. Жители его так же, как и везде на Руси, собирались на вече, где избирали тысяцкого, где решали общие дела, но были переяславльцы не столь шумны и куда уж не так беспокойны. И меньше их было, и дружнее были они, и больше нуждались в князьях с их дружинами. Требовали от князей большего и позволяли больше с себя взять – не даней, а крови своей, по зову вливаясь в дружину. Переяславль обвевал ветер Степи, не чувствуя которого нельзя было понять его жителей.
На княжом дворе верховенствовала мать Владимира, княгиня Анна. Она для Гиты приехала в Переяславль из Чернигова: женить сына, соблюдая, чтобы все было по правилам.
Строили, достраивали, наращивали, крепили город. Из каменоломен тащили камень водой, разгружали на берегу, везли подводами и растили каменную стену, звено за звеном заменяя деревянную. Кирпич спускали по Альте. Пригодная глина лежала в земле верстах в семи выше Переяславля, там же ее месили, делали сырец и обжигали.
Старый город, жилое место с незапамятных лет, занял мыс при впадении Альты в Трубеж. Высокое место привыкли называть Горой. Заселенное за его стеной место звали Предгорьем. Оно было закрыто валом и рвом, которые легли перемычкой между Трубежом и Альтой. Предгорье было в несколько раз обширнее, чем Гора, его‑то и укрепляли камнем. В проездах через стены устраивали верха по‑новому. Подведя широкие кружала из выгнутых полукругом досок, по ним сверху укладывали камни, подтесанные с боков на тупые клинья. Сведя кладку, выбивали опоры из‑под кружал, кружала опускались, полукруг повисал, как выточенный из одного камня. Это называлось возвести банное строение или построить свод. Средний клин в высоте свода зовется ключом – он запирает свод. До этого времени верха над воротами, над окнами, крыши в переяславльских церквах перекрывали деревянными брусьями. Банное строение было, как чувствовал глаз, прочнее деревянной перемычки.
– Верьте глазу, княгини милые, верьте, – объяснял старший из умельцев каменного дела. – В глазу есть особое чувство, глаз – он алмаз, видит, постигает, первый советчик уму он. Строение банное – самое сильное. Почему? Дави на него – камни с места не сходят, уйти им некуда, клин не пускает. Свод разрушится, если его так сожмут, что камни рассыплются пылью. Если сложить свод сырцовым кирпичом, он много не выдержит – в сырой глине слабая связь, будет крошиться. В жженом кирпиче глина спеклась, а про дикий камень и говорить нечего. Я как‑то, задумал испытать. Перекинули мы свод в каменоломне между стенками, как вырубка шла, подровняв лишь плиту под пяты. Потом стали сверху, на баню‑то, камни класть. На три сажени подняли, на четыре, на пять: мы между собою поспорили, сколько выдержит. И еще клали да клали. Два дня старались, сколько раз доходило почти что до драки. Так и не удалось разрушить творенье собственных рук. Кончим с воротами, будем строить кружала для храма. Балки там одряхлели. Перекроем банным строением, и будет навечно. Но там будем делать крутой свод. В своде ведь так – сила идет на распор, пологое строенье может вывалить стены наружу.
После бегства князя Изяслав Ярославича киевский князь Святослав Ярославич дал Черниговское княжение Всеволоду, а переяславльский стол достался Владимиру Мономаху. Княгиня Анна хоть самовластно распоряжалась в Переяславле на княжом дворе, но была она гостьей. Надолго ли? Как придется. Женить сына не диво – чтобы жил он с женой хорошо, таковы думы каждой матери, и княжество здесь ни при чем. Невестка ученая. И умна ты, и красавица, так сказала Гите Анна‑княгиня. Хорошее хорошо и выговаривается. Дика Гита, к людям не привыкла, в себя веры нет у нее, такое княгиня про себя сохранила: в таком помогают не словом.