РЕКИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ, ЧТОБ ТЕЧЬ ОПЯТЬ 28 глава




Есть курганы помоложе, дедовские, тех лет, когда русские сжигали мертвых и высоко закрывали пепел землей, чтоб прах не осквернялся. Другие курганы ставились для наблюденья за Степью. Иной раз и теперь на них жгут костры, оповещая о половецких набегах. Стоят и земляные крепостцы, издали те же курганы. Насыпают вал очертаньем, как конская подкова, выбирая землю изнутри. Снаружи стенка крута, изнутри полога, во внутреннем углубленье зимой и после летних ливней держится вода, можно напоить лошадь и самому испить при крайности. В такой курган сели половцы. И тут же выслали наверх глядеть. И луки готовят.

Солнце встало на половину дня, тени нет и для половцев. Хорошие дожди с грозами прошли днями, в земляной подкове быть воде, и сейчас половцы припускают коней пить. Травяного коня можно выпаивать и горячим, а овсяного нельзя – запалит жажду и заболеет. Скоро половецкие кони отдохнут. Решатся половцы вырваться? Может быть, хотя сшибок грудь с грудью они не любят, стрелами здесь им не поиграть. Луки есть и у русских, наши половцев постреляют на выходе из горла подковы.

 

 

В прошлом, помнится, году боярин Стрига посылал почистить несколько охранных курганов. Поэтому здесь лицо вала круто, подрезано заступами – не влезешь, а с двухсаженной высоты лошадь не спустишь. Человек же может соскочить. Чтобы не получилось осечки, Стрига послал четверых следить с другой стороны. В высокой траве любой уползет, без гончих собак не найдешь.

Слезши с седла, Стрига взял лук и долго примерялся глазами, поднимал, опускал и, растянув тетиву до уха, пустил стрелу вверх, метясь в солнце. Казалось, медленно‑медленно уходила в небо стрела, однако же уменьшалась быстро. И вверху, потеряв силу, легла набок, завершая крутую дугу, приостановилась и – ринулась вниз. Идет, идет! Все ускоряя, мчалась вниз железным острием и – скрылась! Попал! Сюда, на три сотни шагов, донесся лошадиный визг, лошадь дико вырвалась наружу между концами земляной подковы. От страха и боли метнулась прямо к русским, и кто‑то, размотав аркан, успел набросить петлю на шею нежданной добыче. Стрела, глубоко уйдя в мясо, торчала из крупа – заживет.

– Вот так, друзья, – обратился к своим боярин, – войско нормандского Гийома сделало много вреда войску короля Гарольда, отца жены нашего князя. Стало оно за палисадами в лагере близ Гастингса и крепко билось. Такой вверх брошенной стрелой самому королю выбили глаз. В тех странах тоже стреляют тяжелыми стрелами, как наши.

– Да, – сказал Симон, – мы здесь, в степи, стоим перед половцами, ты же сумел нить протянуть в Англию. А ведь туда пути будет три месяца…

– Так попробуем еще вместе, – предложил боярин. – Кто вызывается? – Но боярин отобрал пятерых. Остальным сказал: – Повремените, ленитесь вы в свободный час заняться воинским делом. В поле же учиться поздно, зря стрелы разбросаете.

Шесть стрел ушли к солнцу и будто бы стайкой упали на головы половцев, но те на этот раз ничем себя не выдали. Повторили еще и еще. В земляной подкове тесно. Половцы догадались прикрыть головы щитами, но лошадей укрыть нечем, тесно там, тошно и нудно стоять, ожидая острожалых гостинцев. Подрезанные снаружи стенки голы, поверху же вала стоит трава меховой шапкой. Там можно спрятаться лежа, там лежат, наблюдая. Плохо стало лежать: жди стрелу не в голову, так в спину, спину прикрыл – в шею ударят. Да и в ногу невелика радость принять стрелу. Конники ездят с круглыми щитами – лицо и туловище прикрыть, с длинным щитом, которым закрывается пеший, верхом не поездишь.

– Проняло! – крикнул Симон.

На земляном валу, выросши из травы, торчал человек, разводя руки, будто для объятий. Один за одним половцы выезжали из курганного вала, как из подземелья или из‑под кручи: сначала голова, за ней всадник вырастал над травой. Четверо. Русские, развернувшись, стали вправо и влево от боярина. Оставив спутников в сотне шагов, передний половец бойкой рысцой подъехал к боярину. Половец широко улыбался, будто встретил друга.

– Здравствуй, боярин Длинный Ус! – Он чисто выговаривал русские слова. – Ехал я к тебе гостем, а ты погнал меня, будто волка. Ай‑ай!

– А чего же ты, хан, прятался, будто волк? – возразил Стрига. – Гостю положено ехать открыто.

– Поздно выехал, поздно приехал, – все с улыбкой объяснял половец. – Ночью нельзя гостю приходить, а? Пустился я в лесу ночевать. Твои охотники стали зверя гонять, я ушел – зачем охотникам мешать? А ты в засаде сидишь, я испугался, хотел домой уйти, ты не дал.

– Пусто тебе с пустыми речами, хан Долдюк, а по‑нашему – Рваное Ухо, – прервал Стрига. – Мир между нами, ты мир нарушил. Слезай с коня, своим скажи, чтоб сдавались. Иначе ни один из вас живой не уйдет. Давай я сам тебе руки свяжу, чтоб с пути удрал ты не волком, а зайцем.

Будто бы ничего смешней не мог сказать боярин. Долдюк, зашедшись смехом, даже за бока взялся:

– Шутишь, ой шутишь! Сам говоришь – мир, а меня вязать вздумал! Слушай!

Смеха как не было. Долдюк выпрямился. Скуластое лицо в редкой бородке разгладилось, вместо щелок жестко глянули серо‑зеленые глаза.

– Я в мире не клялся, – сказал хан. – Большие ханы с твоими князьями о мире говорили. Мой улус молчал. Ты меня изловил, а я тебя не боюсь. Не хочешь добром отпустить – биться будем. Побьешь ты нас, мы и твоих жизней возьмем. Хочешь, решим один на один? Я тебя одолею, они, – хан указал на русских, – мои будут. Ты меня свалишь – возьмешь всех моих, на веревке погонишь к себе.

– Вот ты и заговорил по‑своему, – ответил боярин. – Всяк зверь шерстью линяет, норов не меняет. Бой приму. Но богатой ты просишь себе доли в чужом месте. Одолеешь – возьмешь себе с моего тела доспех и оружие, а тебя и твоих мои добром отпустят. Я одолею – всех твоих возьму. Не согласен, иди, прячься в курган, буду силой брать.

Не дожидаясь ответа, Стрига крикнул долдюковым провожатым:

– Слыхали? Поняли, чего я хочу?

Те в ответ закивали головами, прикладывая руки к груди: поняли и согласны.

– И еще тебе, как гостю, почет окажу, – сказал Стрига. – Мой конь твоего коня выше и сильней, будем пешими спорить.

Хан Долдюк косо усмехнулся:

– Щедро даришь, боярин. Сам о том хотел тебя просить. Далеко ты видишь, мысль видишь.

Чтоб не мешала высокая трава, посекли дикие колосья и подвытоптали малую лужайку, шагов десять длины и чуть поменьше ширины.

Два края у лужаечки – русский, на нем стал боярин, у него за спиной свои конники, а еще Сула течет и крепость Кснятин стоит; на другой стороне – Долдюк, за ним трое его половцев, дальше курган; на земляной подкове торчит, не скрываясь, с дюжину одноулусников ханских, все лицами сюда глядят. За ними река Псел, река Ворскла и степь половецкая.

Приказав своим, чтобы не на бой глазели, а смотрели б за половцами, чтоб они из кургана не вздумали бежать, боярин Стрига шагнул вперед, и, ни в чем не уступая, Долдюк тоже шаг сделал.

Русский ростом длиннее, зато половец кажется телом тяжелей, шире. Хотя на глаз трудно смерить. На обоих бойцах надеты из кованых колец рубахи‑кольчуги, а под железом из двойной либо тройной кожи другие рубахи, подбитые льняной прядью – иначе доспех почти ни к чему: от удара сломается кость. От толщины подкольчужного кафтана зависит на глаз и сила бойца.

Прибавляет русскому роста и островерхий шлем – у половца железная шапка ниже. Зато щиты у обоих размером одинаковы, одинаково круглые, как с гончарного круга, толсто окованные по краю, густо покрытые железными бляхами. На русском щите средняя бляха с длинным и толстым острием, на половецком – острие покороче и оттого кажется крепче.

Еще шаг и еще. Сошлись. Ждут чего‑то. Нет, ждать обоим нечего и не от кого, только от себя. Сверху будто бы наметился рубить половец, а ударил наискось снизу, тяжелая сабля метит в колено русского, а голову половец прячет под щит. Встретила сабля меч, железо лязгнуло о железо, и заметались оба клинка, как змеиные жала. Легко и вертко прыгает, отступает, наступает половец, видно, у него под кольчугой прячется больше мускулов, чем льняной набивки. Справа, слева, сверху, сверху, сверху бьет раз за разом без передышки, железо стучит, гремит, и – звонко‑глухой удар по щиту, и боярин делает шаг, наступая, потому что половец ошибся и выщербил саблю о край щита, а может быть, на сабле вырубил кусок и меч при отбиве, никто не видал ведь, но быстрее и быстрее движется половец, а русский переступает и теснит половца на его сторону, и что‑то, отрывисто‑резко кричит по‑своему один из ханских провожатых.

Малая, малая лужаечка в степи велика, как вся степь, и еще шире она, чем степь, ибо степь легко пересечь от края до края, за одно лето пройти ее можно, а на такую лужайку жизнь кладут; тесно в степи, хоть много дней можно идти, не видав чужого огня, тесно – все кончается на лужайке в десять шагов; чтобы ее прошагать, нужна целая жизнь, и праздными здесь кажутся размышления о необъемлемом мире, ибо весь мир помещен на острие меча, копья, сабли, ножа, на остром жале стрелы. Говоришь, много ль места они занимают?! Обманывает тебя глаз – на них места хватает для тьмы тысяч жизней.

Сказано, в поте лица своего должен свой хлеб добывать человек за грех праотца всех людей. Верно сказано, и плох тот человек, которому никогда не заливал пот очей на тяжелой работе, кто не знает, как пот ест глаза, кто не отмахивался головой от пота, будто лошадь от мух, не имея мгновенья отнять руки, чтоб отереть лицо.

А вот руки, ладони не потеют или мало потеют, иначе бы не удержать человеку ни плуга, ни меча, ни орудий, ни оружия и пропал бы он без следа.

Солнце светит сверху и с юга – поперек лужаечки. Тигром прыгает Долдюк, уже не раз переменились местами бойцы, а смерть спит, утомилась, наверное, от сотворения мира собирая богатые жатвы в извечной борьбе между лесом и степью, плугом и кибиткой, мечом и саблей. Нет спокойного дня для нее, нет спокойного часа. Нынче она прилегла было на полуденный сон в тени старого кургана. Стучит железо, звенит железо – то не косарь точит косу, не молот тешится над наковальней. В жаркий час спят косарь и кузнец. Нет отдыха смерти. Поднялась и пошла, не сминая травы, никому не мешая, явилась и смотрит то одному, то другому в глаза, бесстрастна, послушна кому‑то, чему‑то. Ей все равно, кого взять, хоть обоих. Она – закон безжалостный, но не злой: вопреки клевете, никого не любя, никому она не отказала и в помощи.

На пряный запах распаленного тела слетелись мухи и черным роем жужжат на лужайке, вместе с потом лезут бойцам в глаза. Долдюк, отскакивая, опускает щит. Концом сабли он рассек щеку боярина. За удачу пришлось Долдюку открыться, и он сам получил удар по левому плечу. Доспех остался цел, но рука онемела, нет в ней силы, и щит сделался ненужной помехой, бросить бы его – не слушается.

Не страшно Долдюку, ярость душит, смело ждет он боярина – не пощады, пощады не бывает. И сказал, как плюнул желчью:

– Жену твою хотел поймать, она бы мне кизяк собирала, а я ее бы брюхатил!

Звякнуло железо раз, другой, а смерть, повинуясь приказу, сделалась легкой, как дыханье, и, севши на меч, коснулась половецкого тела.

В переметных сумах у седла нашлось чистое полотенце перевязать боярскую щеку. Стащили с него кольчугу, освободили от кожаного подкольчужного кафтана, который как в воде лежал, сняли мокрую рубаху, и стоял боярин белый, будто вся кровь утекла из пустой царапины на щеке, глядел, как по одному выезжали из кургана половцы, оставив оружие. Им вязали руки за спину, поводья одной лошади привязывали к хвосту другой и в три нитки погнали пленников рысцой по следу.

Одного половца постигла в кургане смерть от стрелы, которая пала с неба в шею между щитом, прикрывавшим его спину, и краем шлема. Двое половцев были ранены, одна лошадь убита и три покалечены стрелами.

Заметив парня‑табунщика, боярин погрозил ему: своевольничаешь! Парень мотнул головой и дерзко ответил:

– Половец моего отца застрелил!

– Где?

– У Лубен.

– Что ж ты сюда пришел?

– У меня там нет никого, а здесь дядя.

– Хочешь ко мне?

– Пойду.

– Но, гляди, слушаться заставлю.

Степь клонилась к долине Сулы, стали видны леса как зеленые заставы. Вот проглянули озера, бывшие русла, в камышовых ожерельях, вспыхнул желтый песок, и открылась серебряная Сула, извилистая, как нарочно перевитая лента. И свежестью пахнуло. Сосны на песках, березки нежатся, будто и не был ты в степи.

Людно перед Кснятином, но не слишком. С дороги Стрига послал сказать, что пойманы половцы. Люди, спешно бежавшие в крепость, бросив все в миг набата, также спешили вернуться: кто вспоминал непотушенный очаг в летней избе, кто – брошенную скотину, кто – дерево, дорубленное до половины, кто – найденную пчелиную борть в дупле, с сотами, полными молодого меда первого весеннего взятка.

На звоннице весело заливались два малых колокола‑подголоска от ловкой руки церковного служки. Перед воротами крепости маячило злато‑серебряное пятно. Отец Петр в полном облачении вышел встречать.

Стеснившись двумя крыльями перед мостом, кснятинцы молча проводили глазами пленных половцев, которые, устало сгорбившись, повеся буйные головы, еле держались на утомленных конях: трудно ехать с руками, скрученными за спиной.

А потом, слившись, пошли своим навстречу, славя храброго боярина, славя дружину, а больше славя своих – от радости, что все вернулись, – встречали женщины, дети, мужчин же было немного, так как большая их часть отправилась двумя конными отрядами в Степь, на подмогу.

Статная женщина, повязанная косынкой алого шелка, в шелковом платье, с густым ожерельем из синих бусин, смешанных с золотыми, шла навстречу боярину. Завидев ее, Стрига спустился с седла, и жена, закинув мужу руки на шею, прижалась головой к груди. Ничего не спрашивая, шла она рядом с боярином, а конь сам следовал за хозяином, по привычке.

Священник благословил Стригу и дал поцеловать крест, теми же словами встретил он, называя по имени, каждого воина. Только молодого парня на пегом коне он спросил: «Звать как?» – «Острожко». – «А по‑крещеному как?» – «Евтих». – «Запамятовал я тебя… Ты что же, бился, Евтих?» – «Бился, батюшка». – «Сильно поранили тебя?» – спросил отец Петр, указывая на заскорузлый от крови бок пестрядинного кафтана, и нужен был острый взгляд, чтобы заметить кровь на перепачканной, затасканной лопотине. «Шкуру половец поцарапал». – «А ты?» – «Я его засек». Отец Петр покачал головой: «Рано кровь начинают лить, рано». Так же дерзко, как боярину, Острожко ответил: «Он моего отца застрелил, я всех половцев буду сечь, пока самого меня не ссекут».

Дом у боярина в два яруса, наверху светелка размером три сажени на четыре, внизу пять комнат, считая и зимнюю кухню, да еще кладовые. Изнутри в светелку ведет лестница, приложенная к задней, глухой, стенке.

Крыльцо у дома высокое – побольше, чем в рост самого хозяина, под шатровой крышей с низкими свесами, чтоб дождь не забивал, а под крыльцом, снаружи, справа, простая дощатая дверь на простой щеколде. За дверью высокий порог и вниз ведут крутые, высокие ступеньки. Внизу – комнатка с двумя узкими дверями. Двери из брусьев, окованные железными полосами внахлестку, с железными засовами, с висячими замками по полупуду. За каждой дверью – погреб, подземелье или поруб, иначе сказать – тюрьма, темница. Две их, так и называют – правая и левая. В темницах по одной стороне установлены сплошные нары, другая свободна, чтобы было где ноги размять. Стены рублены из толстых бревен дубовых из‑за того, что дуб к сырости стоек, вверху четыре окошка, забранных частой решеткой, но ветру решетки нипочем, не как человеку, и он по темнице свободно гуляет, поэтому в ней сухо. Не к чему пленников гноить, пленники – товар, и тюрьма – тот же склад.

Может быть, где‑то, за тридевять земель, в тридесятом царстве, порядки другие, но русским такие порядки неизвестны. На том краю земли, у Восточного моря, торгуют пленниками, а своих продают за проступки, за долги. Также и на западном краю, у Моря Мрака, по всем странам и берегам, где живут франки, мавры. В Англии французы‑завоеватели торгуют англами и саксами, как скотиной, без всякой вины, по закону и по праву меча. Греки‑византийцы торгуют всеми пленниками, перепродают любого. Турки повсюду хватают людей. Арабы ходят на дальний юг, в пустыни и дикие леса и захватывают черных людей, и черных рабов можно найти в Константинополе. Половцы хватают русских, германцы ловят литву, жмудь, поляков. Русские чаще селят пленных, но не брезгуют и торговлей. В Киеве иноземные купцы – греки, иудеи, арабы – не отказываются от людского товара.

Елена, жена боярина, чтоб не изнывать тоской и беду не накликать преждевременными слезами, озаботилась баню истопить. В этот день, пока Стрига с половцами воевал, приехали из Переяславля друзья, два лекаря: один – иудей Соломон, другой – русский Парфентий. Вовремя пришлось. Люди ученые рану на щеке Стриги промыли настоями трав и сшили разрез шелковой ниткой – через неделю срастется. Они же лечили бок молодого парня Острожки. Половецкая стрела прошла под кожей по ребрам, а парень прибавил рваного мяса, вырывая стрелу. Но не поморщился, когда лекаря и мыли, и шили. В просторной бане было многолюдно – сам боярин, гости, дружинка боярская; там же, отдыхая, пили мед, брагу, пиво в ожиданье большого стола. Но из бани Стрига пошел к пленным в поруб, чтобы покончить с делом.

С ним пошел и Симон. Оконца давали мало света, и боярский закуп держал толстую восковую свечу.

Половцы сидели, поджав ноги, на нарах. Зашевелились, кто встал на колени, кто спустил ноги. В углу стояла кадь с водой, в которой плавал ковш, остро пахло немытым мужским. телом, кожей, шерстью.

– Хорошо у меня жить? – спросил боярин.

– Ой, плохо, плохо! – ответил ему чей‑то голос.

– Встань, подойди ближе, – приказал боярин.

С нар легко соскочил крепкий мужчина. Закуп поднял свечу – половцу было от роду лет тридцать. На русский глаз он чем‑то напоминал Долдюка.

– Ты родственник ханский? – спросил боярин.

– Нет, боярин, – отказался половец. – Род один, улус один.

– Кто у вас еще по‑русски понимает? Иди все вперед! – приказал боярин.

К первому вылезли еще трое.

– Слушайте, – сказал боярин. – Томить долго я вас не буду. Через день отвезу в Киев. Там цены хорошие дают за рабов. Продам арабу, русскому, иудею, все равно. Вас отвезут к грекам. Греки найдут вам место подальше. В Египет, на острова, либо италийцам продадут. Мучить я вас не буду, и томиться вам долго не придется.

Как сломанные, четверо половцев упали на колени.

– Прости, боярин, не продавай, выкуп за себя дадим! – заголосили они наперебой.

– Выкуп! Потом придете ко мне выкуп назад брать?!

– Нет, не придем, не придем, клятву дадим, чтоб нам степи не видеть, ни солнца не видеть, живыми в землю лечь!

– Нет, не верю вам. Ваш хан два раза клялся, мир принимал. Яблочко от яблоньки недалеко падает. Будет, как сказал, – отмахнулся боярин и шагнул к двери, в которой, для порядка, стояли двое дружинников с короткими булавами.

Половцы разноголосо кричали по‑своему. Первый, начавший разговор, цепко поймал Стригу за край длинной рубахи:

– Хороший выкуп даю, большой выкуп!

– Какой? – спросил боярин.

– Сто золотых дирхемов даю, – ответил половец.

– Да ты богат, – сказал боярин. – Дашь двести дирхемов, или тебя продадут в Константинополь.

– Столько у меня нет! – жалким голосом закричал половец.

– Лошади есть, бараны есть, коровы есть, жены есть – все продай. Ты сколько за меня взял бы?

– Ты большой хан, – возразил половец. – С тебя мало взять – для тебя стыдно будет.

– Я не хан, я из князевой старшей дружины, боярин я, у меня дирхемов нет. Будешь платить? Или не видеть тебе степи, не нюхать больше полыни.

– Боярин, головами с меня возьми, пленников дам.

– Пленники дешевы, – сказал боярин, отступая перед половцем, который, стоя на коленях, хватал Стригу за ноги. – И какие у тебя пленники?!

– Хорошие, сильные, молодые есть, девки есть, бабы есть.

– Девок ты, волчья кровь, перепортил, молодых голодом заморил. И откуда у тебя пленники?

– Хан Долдюк под Рязань ходил.

– И сколько дашь пленников?

– Двадцать дам.

– По десять дирхемов считаешь! – яростно закричал боярин, отбрасывая половца ногой. – Зря я на тебя время трачу, пес ты! Тебе не воевать, а баранов пасти!

Половцы закричали все разом по‑своему, по‑русски. Не слушая, боярин вышел, и провожатые затянули тяжелую дверь. Поруб гудел за дверью, будто рой шмелей. Кто‑то стучал в дверь, кричал, но уже невнятно – толстые доски гасили голос.

 

 

В просторных сенях, освещенных заходящим солнцем, боярина встретили доспехи Долдюка. Умелой рукой на крестовине была распялена половецкая кольчуга, удерживаемая, как на человеке, подкольчужным кожаным кафтаном. Снизу – кожаные штаны с нашитыми спереди железными полосами и сапоги из красного сафьяна. Сверху – низкий шлем, чуть надрубленный справа, соскользнув откуда, меч Стриги освободил хана Долдюка от жизни, а боярина – от врага.

За столом Стрига рассказывал, обращаясь к гостям, как положено, и поглядывая на жену, которая села в нижнем конце стола, где было ей удобней следить за порядком:

– С хан Долдюком мы были старые знакомцы. Впервые встретились с ним мы давно, в день несчастного боя на Альте. Был тогда Долдюк лет двадцати с небольшим от роду, а я уже зрелым мужем, усы были такие же, – усмехнулся Стрига. – Я Долдюка срубил, как думалось. Потом оказалось, что я ему только ухо рассек и в плечо ранил. От того дня и прозвище его пошло – Рваное Ухо. Тому назад лет пять он здесь гостил день проездом, когда все ближние ханы ездили мир покупать у Святополка Изяславича. Напомнил он мне о старой встрече сегодня в сшибке. Злой, злобный. Сказал, Елена, что хотел тебя взять. И я поверил.

Стефан, старший подручный боярина, сказал:

– Слыхать было, как он тебе говорил. Но что – не расслышали мы.

– Он хотел меня обидеть, чтобы я в гнев пришел. И обидел…

– Нужна я ему, старуха, – подала голос боярыня.

И все взглянули на нее, и никто не возразил, ибо не полагается, по русскому обычаю, чужую жену в глаза да при муже славить. Елене тридцать лет, темно‑русая, сероглазая, на ясном лице нет ни одной морщинки, только сейчас в гневе брови сдвинулись и меж ними врезались две складки. В тонких пальцах держит платочек. Не думая, рванула, и с треском разорвалась нежная ткань.

Задумавшись, Стрига опустил голову, и концы усов легли на грудь рубахи, вышитой красными нитками. Такие усы у него одного – по старинному обычаю. Ныне все с бородами, подстриженными, или, как принято говорить, подщипанными. Седины много в усах и на голове боярина, и кажется он сейчас вышедшим из старого времени былого Святослава или первого Владимира. И серьга у него в одном ухе тоже по‑старинному, ныне так не ходят мужчины.

– Вот так, – опомнился Стрига. – Не легко мне пришлось с Долдюком. Силы у него не меньше, моложе он меня лет на двадцать, коль не более. Уж очень я был ему ненавистен, слишком был он злобен, спешил, кровь мою хотел поскорее увидеть, и сам растратился… Я же был спокоен и дрался на своем месте. Вот и сказке конец, дорогие гости.

Двое слуг вносят разварную белужину на деревянном блюде такой длины, что одному не унести – руки коротки. Третий тащит серебряную миску, полную икры. Свежая икорка, сегодня вынута, промыта и в меру посолена самой хозяйкой. Кто понимает – нет ничего вкуснее икры, но вкус ее – от соли. Несоленую икру собака голодная есть будет, человек же в рот не возьмет.

Лекарь Соломон отказался от икры – закон Моисея не позволяет есть икру, ибо в каждой икринке заключена целая жизнь. Соломон был в русском платье, только стрижен не по‑русски. На висках отпущены длинные пряди волос, а сама голова покрыта черной ермолкой – Соломон лыс, ему уже давно бог лба прибавил. Это человек, известный и в Киеве, и в Чернигове, и в Переяславле. Лечит он раны, переломы, и от его лечения кости становятся как были, а от ран остаются малые рубцы. Знает Соломон и травы, хорошо пользует от боли в сердце, от головной боли, даже женщинам помогает в трудных родах, и многие матери обязаны ему жизнью своей и детской.

Впервые прославился он, когда жена князя Изяслава Ярославича не могла разрешиться князем Святополком, и нынешний великий князь киевский ему обязан жизнью. Лекаря повсюду любили, как доброго человека. За труд брал он немного и отказывался, когда иной от радости хотел ему лишнее дать; сам же всем помогал, не рядясь о деньгах, и неимущему мог сам помочь не только наукой своей, но и деньгами. За то слыл бессребреником и по давности жизни своей среди русских был всем известен так, что встречал друзей везде, стоило ему лишь назваться. Любил Соломон ездить, повсюду оказывая помощь, для того он и в Кснятин приехал вместе с русским другом своим, тоже лекарем, ровесником, Жданом по русскому имени, в крещении – Парфентий.

– Сильно ограничивает Моисеев закон, – заметил отец Петр. – Белуга поймана не для икры, оказалась с икрою. Что ж? Бросать, что ли, добро? В евангелии сказано: не в уста, а из уст. Телятину есть грешно, с этим согласен. Соломон, Соломон! Имя‑то у тебя знаменитое! Святой ты человек во всем, одно в тебе – вера ложная, обряды обременительные у тебя.

– Вера у меня праотеческая, – возразил Соломон. – Мы, иудеи, подвергались многим гонениям за веру. Вера – от совести, от предания, от глубины человеческой души. Однако же бог, разметав нас в страны рассеяния, сохранил народ.

– Да, римляне‑язычники жестоко вас гнали, но не за веру: Греки и латиняне воздвигали на вас гонения за веру, став христианами, но начали гонения через пять сотен лет по пришествии Христа. Стало быть, было у вас время избрать себе веру на полной свободе. А что от гонителя, от врага веру, даже истинную, стыдно принимать, в этом ты прав. Но гнали вас не только за веру…

– Отец Петр! – прервал священника боярин. – Прение о вере, коль наш добрый гость захочет, устраивай во время иное. Ныне же мы за столом.

Пора было вмешаться хозяину. Жадный князь киевский Святополк казну набивал с помощью иноземцев, имея советников среди иудеев. Они давние жители Киева, в Киеве есть улица, ими заселенная, и ближние к ним городские ворота называются Иудейскими, по старому обычаю, как есть в Киеве Ляшские ворота по имени улицы, где живут ляхи – поляки. Боярин Стрига не хотел допустить неприятного разговора об иудейских помощниках князя Святополка. И, чтоб пресечь подобное под корень, добавил:

– Каждый из нас за себя отвечает и перед людьми, и перед богом. Что, отец Петр, не так ли нас Церковь учит? А также отвергает насилие в делах веры!

– Боярин, боярин, – ответил священник, – с тобой не поспоришь, ты ученый человек, хоть в Печерскую лавру игуменом можешь идти. Не сердись, Соломон, прости, если в чем тебе сгрубил. Скучно мне бывает. Боярину не до споров со мной, другие тоже охотнее железом с половцами спорят, у меня язык ржавеет, как заброшенный серп.

Соломон кивнул, улыбаясь, и вдруг поднял палец, призывая к вниманию. Откуда‑то донеслась заунывная песня. Все прислушались. Прерывая молчанье, Стрига поднялся.

– Елена, любушка, – позвал он. – Прикажи‑ка подать нам греческого вина, выпьем мы за нынешний день. Половцы‑то мои запели наконец‑то. Стало быть, уладились и меж собою, и со мной. Им невдомек, что я по‑половецки понимаю. А Бегунок, что мне светил, и вовсе как половец. Там, – боярин указал вниз, – Долдюков неродной брат сидит. Испугавшись продажи в Константинополь, кто‑то грозился его мне выдать. Теперь наменяю на них пленников будто из милости, а ведь скажи им прямо… Что, Бегунок? Придется тебе в Шарукань ехать купцом за пленными нашими.

– Поеду, боярин, – охотно согласился боярский закуп.

– А раненые каковы? – спросил Стрига лекарей.

– Будут живы, – ответил Парфентий, – коль к ранам огневица не прикинется. Четыре дня выждать нужно. У тебя, боярин, порез чистый и кровью омылся обильно, за тебя мы с друг‑Соломоном поручаемся перед боярыней.

– А мы с отцом Петром будем молиться о здравии больных половцев, – отозвалась боярыня, – не из корысти, но потому, что за каждого из них выкупится сколько‑то наших из половецкого плена.

– Да, красавица, да, сердце золотое, – вдохновенно сказал Соломон. – Изучаю всю жизнь, от раннего отрочества, болезни тела. Нет болезни тяжелее злобы; дух мятущийся, беспокойный есть болезнь, он тело ослабляет. Человек омраченной души чаще болеет, раньше умирает. Бог благословил древнейшего Соломона мудростью, долгой жизнью и храм разрешил ему построить, ибо Соломон мирно правил, не проливая крови. Давида же, отца Соломонова, бог лишил такого права, ибо Давид много людской крови пролил. Верно сказал нам муж твой сегодня: и в злом деле битвы злоба дурной помощник.

 

 

Час поздний, на северо‑западе догорает долгая летняя заря, гаснут розово‑желтые краски небесных цветов, сменяясь прозрачною бледностью, и бледность эта переселяется к северу. Там, в Новгороде Великом, нынче ночи кратки, зори вечерние целуются с зорями утренними. А в северных новгородских пятинах на Ваге, Двине и по Белому морю совсем нету темноты. Там ночное небо сияет без звезд, без луны. Там летние дни захватывают владения ночи, оставляя себе из даров побежденной только свежесть.

Разогретые жарким солнцем громады кснятинских валов отдают тепло, как остывающая печь. Небо черное, россыпь звезд так ярка, что, не будь привычки, каждый подивился бы земной темноте, задумавшись, почему не в силах звездные тысячи заменить сияющее око дня, хоть малую его часть. От болота, от сульской долины сочится свежесть вместе с немолчным стоном лягушек‑холодянок. Их там, как звезд небесных, – без числа, но они не в силах заглушить заливистый свист соловьев, прячущихся в сочных кустах по Суле. С каждым вечером все меньше становится милых певцов, молчаливое лето зовет их к отдыху после весенних волнений. Но и одного соловья не в силах заглушить лягушачьи мириады.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: