Кому в зрелости доводилось посетить памятный с детства берег, тот постигал жестокость будто бы ласкового моря. Даже сад, казавшийся далеким от воды, даже дом в его тенистой глубине – все исчезло. Смыта плодородная почва, разбито скалистое основание. Камни, привыкшие к древесным корням, теперь служат опорой для водорослей. Временность сущего очевидна…
Рая ним утром двое русских стояли на одной из башен могучей стены, защищавшей Константинополь с моря. Базилевс Юстиниан Первый, обладавший империей пятьсот лет тому назад, по преданию, на этой башне любил встречать восход солнца. Здесь он, как говорят, размышлял о благе подданных и о благе империи, что не равнозначно, по мнению философов.
Палатий оставался владеньем базилевсов, от города его отделяла стена. Но нынешний базилевс Алексей Комнин в эти дни командовал на Балканах войском, и охрана за некоторую мзду допускала осматривать Палатий людей почтенного вида. Юстиниан не водил войска, покидал Палатий лишь для отдыха на подгородных виллах, и в его дни Палатий не унижался любопытными.
Русские носили широкие плащи из тонкого, хорошо беленного полотна, с застежкой на плече, штаны из той же ткани были заправлены в низкие сапоги мягкой кожи, а длинные, до плеч, волосы удерживались тоненьким обручем. Это была одежда состоятельных и даже знатных людей, когда такие не хотели привлекать к себе внимание. Старшему русскому, Шимону, было лет сорок пять, другому, Андрею, – лет тридцать. Юстинианова башня, на которой они стояли, ветшала с годами, как все в мире, но выстояла: и ее, и стену защищали скалистые мели. Море могло сточить мели, но каменные глыбы, которые разбрасывали блюстители стен, мешали волнам. Империя тоже старилась. Бывали годы, когда она казалась неотвратимо обреченной, и все же она держалась.
|
– Как сохраняется империя? В чем ее сила? – спросил Шимона его спутник, недавно приплывший из Руси.
– Такой мыслью многие задаются, – ответил Шимон, – не замечая, как не замечаешь и ты, ответа в самом вопросе. Коль империя удержалась, мы можем легко справиться с прошлым временем: оно беззащитно. В нем, как в развалинах покинутого города, мы соберем то, что нравится нам, то, что подходит под уже известный ответ. Отбросив как ненужное все, с чем нам не справиться, мы воздвигнем легкое зданьице и объявим: се есть истина. Иначе скажу: мы обязательно примем победы империи за добро, ее пораженья – за зло. И утвердим – добро победило зло, поэтому империя и живет по сей день.
– Ты прав, – согласился Андрей, – а я поторопился. Действительно, слишком часто мы понимаем добро как свою пользу, а свой ущерб принимаем за зло, Верно, верно… Победитель не всегда прав и перед своей совестью, и перед богом. И все же мы обсуждаем, и осуждаем, и ищем до последнего дыханья в груди…
– Человеку дана свободная воля, – ответил Шимон. – Я смиряю свою заносчивость, хочу понимать, объяснить. Бог знает все, но человека он заставил выбирать. Вот, гляди‑ка!
В утренней тишине море блестело, как отполированная плита. Под стеной там и сям торчали изломанные ребра каменных глыб. На них держались крабы. Эти странные существа, умеющие дышать и под водой, и на суше, стояли на тонких лапках, как причудливые изваяния. Маленькое живое чудо.
– В долговечии стены чуда нет, – сказал Шимон. – Бури точат и растаскивают волнолом, смотрители добавляют новые камни. Перестанут – и волна слижет стену. А эти, – он указал на крабов, – держатся сами. Волна их не щадит, рыба жрет, птица хватает. Ишь как напряглись, чуть что – и бежать. На сухой земле солнце их быстро убивает. А у воды краб греется, думает что‑то, ему сейчас хорошо. И ведь вот какой – клешню или ногу оторвут, он новую умеет вырастить. Друг другу они пощады не дают, сильный слабого не только съест, но просто для потехи сломает да бросит. Но держатся все вместе, не разбегаются, здесь у них целый город.
|
– Ты говоришь о них, как о людях, – заметил Андрей.
– И они живые, – ответил Шимон. – Камень, вода – все неживое легко постигается. Камень падает вниз, и вода течет вниз – вот их закон, и нет у них воли. Но как зашевелилось самое малое творенье – тут и тайна. Объясни – почему, как, зачем? Все движутся, устраиваются, спешат, толкаются, спорят. Все хотят знать, хотят оправдаться. И никто не признает себя виновным. Свободная воля… Много дано, друг‑брат, много и спросится…
Налево от мыса, на котором стояли друзья, синяя река Босфора терялась в зеленых холмах. Прямо за морем, на том, азиатском, берегу можно было различить отблески от золотых куполов. Там два города – Халкидон и Хризополь. За ними в неясной дали мягко синели Вифинийские горы, не скалистые кручи, которые вызывают мысль о трудном подъеме, а украшенье земли, сотворенное для радости человека.
– Было время, – напомнил Шимон, – когда имперская граница отстояла на тысячу и две тысячи верст на восток. За последние четыреста лет на том берегу побывали арабы и турки. И сейчас они сидят близко и точат нож на империю. В Азии двадцатой части не осталось от того, что Византия получила в наследство от Рима. В Европе тоже поубавилось, а в Африке и совсем нет ничего.
|
– Ты думаешь, что грекам близок конец? – спросил Андрей.
– Пророчат и такое, – ответил Шимон. – Возьми святое писание: от века пророки предсказывали бедствия в наказанье за грехи. Войны, мятежи, голод часты, их легко предвестить. Но что будет после войны, мятежа? Как дальше будут жить люди? Я наверное знаю, что базилевс Алексей просил помощи у римского папы, чтобы западные христиане, невзирая на спор, помогли православным. Что выйдет, что будет? Я сам так сужу: тысячи тысяч человеческих желаний сплетают будущее, как канат сплетают из нитей. Даже тот человек, который будто бы ничего не хочет, ни к чему не стремится, все ж сотворяет нечто, называемое нами ничем. Бог дал человеку свободную волю. Кто сумеет сложить, собрать, взвесить все, совершаемое и желаемое нами сегодня, тот будет знать завтрашний день.
– Кто ж способен на такое? Только бог, – сказал Андрей.
– Стало быть, делай свое, внимай, гляди, постигай, что посильно тебе.
На площади Августы русские приостановились перед храмом святой Софии‑Премудрости.
– Ты знаешь, когда был построен этот величайший в мире храм? – спросил Щимон.
– Читал я в книге Прокопия. Базилевс Юстиниан возвел храм на месте старой базилики, посвященной той же святой Софии, – ответил Андрей. – Базилика сгорела при великом мятеже народа против утеснений того базилевса.
– И об этом я тебе расскажу в свое время. Скажу тебе по правде, я восхищаюсь Софией, но не люблю ее. Вначале, лет десять тому назад, по новости для меня здешней жизни, я Софию видел и во сне. Целые дни проводил в ней либо около. На торжественных службах мне мнилось – я возношусь к небу. Еще больше я тешился великим молчанием часов, свободных от службы. Ты видел, сколько там золота, драгоценных камней? Серебро же – как дерево у нас – повсюду. Денно и нощно там стоит бдительная стража.
– Я не заметил, – прервал Андрей.
– Они умеют сторожить скрыто. Спрятанные в умно устроенных убежищах, они невидимы, но сами все видят. И я, зная о страже, все же ликовал душой, будто один находился в лесах, где нет ничего, кроме дыханья предвечного. А потом – устал. Богу нужна доброта души. Купол, покрытый золотом, мал против звездного купола неба. Роскошные колонны не сравнятся с величием вольных дубрав. Софией и ей подобными храмами греки оглушают нас, варваров. И оглушают сами себя…
– Ты разлюбил греков? – воскликнул Андрей.
– Я? А разве я любил их? – ответил Шимон. – Почему я должен любить какой‑то народ? И значит, ненавидеть какой‑то другой? Я хочу любить человека… И однако же, ты прав. Греки мне ближе, чем арабы, турки. Ближе даже, чем наши братья по крови – поляки, чехи, болгары. Я признаюсь в своей слабости. Но довольно об этом. Я вспомнил о сгоревшей базилике. Там, по старому обычаю, в заалтарных кладовых хранились многие имперские записи, книги, хроники‑летописи. Все погибло при пожаре, и утеря эта невознаградима. Человек смертен. И все же смерть вызывает мучительную боль, и нет утешения, кроме надежды встретиться в ином мире. Из созданного людьми для меня всего дороже мысли, запечатленные на пергаменте, на бумаге. Их гибель – вечная, настоящая смерть.
Русские шли по площади Августы, направляясь к улице Месе Средней. По преданию, в глубочайшей древности здесь была тропа, пробитая средь леса людьми, переправлявшимися через Босфор, в годы, когда не было Византии и когда Босфор не назывался Босфором.
На площади всегда многолюдно. Длительные богослуженья в Софии, вмещавшей несколько тысяч молящихся, к которым всегда примешивались любопытные иноверные, величественная красота статуй, великолепные здания, дворцы Палатия, поднимающиеся над стенами, грандиозная гора ипподрома, увенчанная скульптурами, – все здесь привлекало глаз.
Достаточно было бы естественного движения палатийской охраны, служащих и слуг – одних поваров в Палатии было больше двух сотен, – чтобы площадь Августы не оставалась безлюдной. Но здесь было также излюбленное место для прогулок жителей, сюда ежечасно приливали сотни приезжих. Даже ночью здесь не бывало пусто. Лунные ночи на площади Августы славились своей красотой. И, хотя после захода солнца улицы Византии становились небезопасны, любители прекрасного отправлялись группами в поздние прогулки.
Русская речь не привлекала внимания в городе, где звучали все диалекты. Беседуя, Шимон и Андрей приблизились к выходу на Месу. Толпа стеснилась. Почувствовав, как что‑то скользнуло под плащ, Шимон резким движением поймал чье‑то запястье и сжал руку вора. Андрей схватил вора за другую руку.
Молча сжав человека между собой, русские повели его, выбираясь из толпы. Вор рванулся было, но сразу прекратил безнадежное сопротивление.
Взяв влево, Шимон остановился в громадной нише северной стены ипподрома, перед закрытыми воротами. Отпустив вора, русские встали между ним и площадью. Смирившись перед судьбой, неудачник спокойно ждал, шевеля помятыми кистями рук, расправляя пальцы. В длинной рубахе из серого холста, в грубых сандалиях, которые удерживались ремешками, обмотанными вокруг щиколоток, в мятом холстинковом колпаке на голове, он ничем будто бы не отличался от рыбаков, носильщиков грузов, мелких торговцев вразнос или мастеровых, к которым Андрей успел приглядеться за недолгие свои византийские дни.
Рядом с русскими оказался еще один человек, так же, но почище одетый, чем неудачливый вор.
– Господин, – обратился он к Шимону, – я следил. Этот человек хотел тебя обокрасть. Прошу, господин! Дом епарха близко. Вы оба принесете жалобу, и преступник более не будет вредить.
– Следил? – переспросил Шимон. – Я не хочу жаловаться.
– Но почему, господин?
– Он ничего не украл.
– Он хотел украсть, господин.
– Я не обязан заявлять! – решительно возразил Шимон. Сыщик сделал движенье досады. – Ты это знаешь, – продолжал Шимон.
Сыщик с гневом махнул рукой. Андрею показалось, что нечто выскочило из его рукава и скрылось.
– Господин плохо делает, – упрекнул сыщик и отступил. Вор сложил руки на груди:
– Да благословит тебя бог, добрый человек! Да хранит тебя и твоих матерь божья!
Сгорбившись, он скользнул между русскими и сыщиком. Соглядатай епарха схватил вора за шиворот рубахи. Но тот, присев, вырвался, ловко дал подножку своему врагу и скрылся в безразличной толпе. Вскочив, сыщик пустился в погоню, расталкивая прохожих.
– Ты видел, как он выдал себя? – спросил Шимон.
– Да, – ответил Андрей. – Он будто бы знает тебя.
– Наверное, знает. Византия полна ищеек. При Константине Первом содержали десять тысяч соглядатаев. Юстиниан Первый имел их в два раза больше. Сколько теперь? Немало. Этот следил за нами. Зачем? На всякий случай. Известно им, Русь грекам не грозит и грозить не собирается. И все же… идут по следу, вдруг нечто найдется. Вор попался ему случайно.
– Но почему ты не выдал вора?
– В его глазах прочел я ужас, как у зверя. И простил его. По нашему закону. По здешнему закону его изувечили бы. Либо ослепили, либо обрезали нос и отрубили руку. Сегодня в моей сумке много золота. Срежь он ее – для меня большая потеря. Тогда сгоряча я, может быть, и отдал бы его на бесчеловечную казнь. Греческого закона я тоже не нарушил. По договору империи с Русью мы, русские, имеем право жаловаться на обиды от греков, но не обязаны жаловаться. И сыщик знает.
– Тонко судишь ты, – заметил Андрей.
– То‑то. Поживешь – увидишь: здесь все тонкости, все не просто. А заметил, что прохожие будто слепые? Ни один не подошел ни к нам, ни к сыщику. Здесь люди отучены соваться в чужое дело. За себя постоит. Коль мятеж – себя не жалеют и действуют скопом. Но так, попросту, вора брать? Не его дело. К тому же сыщиков они ненавидят.
– Но как ты сыщика узнал, он же обличьем почти как вор тот?
– По голосу. И есть в нем что‑то. Я уже пригляделся. А видел, у него в рукаве что было?
– Что‑то мелькнуло, – ответил Андрей.
– У него там кистень подвешен, – объяснил Шимон.
На Месе Шимон вошел в лавку, заставленную сундуками, шкатулками, ящичками резной работы, ларцами. Кивнув хозяину, как знакомому, Шимон прошел в глубину. Там в открытом ларе лежал по виду хлам. Быстро и умело поискав, Шимон остановил свой выбор на трех тонких обломках, связанных пеньковой ниткой. Распустив узел, Шимон сложил обломки – получилась дощечка, не то крышка, не то боковина малого ларца с выступающими фигурками. Достав две медные монеты, Шимон предложил их хозяину, который принял цену с поклоном.
– Приходи через три дня, господин, – пригласил хозяин, – бог даст, будет что‑либо новое. Мне обещали.
– Что ты купил? – спросил на улице Андрей.
– Все – и ничего, – шутливо ответил довольный покупкой Шимон. – Это копия, сделанная мастером по заказу какого‑либо сановника по случаю брака базилевса Романа Четвертого и базилиссы Евдокии. Подобную работу я видел из слоновой кости, целую – дорога она слишком. Да и не нужна мне. О страшной судьбе Романа и Евдокии ты слышал? Дела недавние. Евдокия, вдова Константина Десятого Дуки, мать шести малолетних детей, стала регентшей по смерти мужа. Вскоре она влюбилась в тридцатилетнего полководца Романа и сделала его базилевсом, вступив с ним в брак. На моей сломанной дощечке, как и на слоновой кости, – Христос, благословляющий их брак. По дьявольской злобе Роман изображен с лицом мальчика… После того как погубили Романа и постригли Евдокию, владелец выкинул вещь.
– Но почему так дешево ценят? – спросил Андрей.
– Она никому не нужна. Сломанное дерево, они же ценят не работу, а материал. К таким купцам ходят мастера‑художники, ищут лом и бой для образцов. Но нам пора, – прервал себя Шимон.
Пройдя еще немного по Месе, он увел своего спутника вправо. Они шли узкими улицами, сжатыми высокими домами, в три, в четыре этажа, с крутыми лестницами, пристроенными к домам без плана, с единственной целью доставить многочисленным жильцам возможность поскорее спуститься и так же подняться. Безобразный ряд доходных домов внезапно прерывался стеной с глухо закрытыми воротами из толстых досок, обитых медными листами со шляпками громадных и нарочито грубо выкованных гвоздей. Близ ворот – железная дверца‑калитка. За стеной виднелись крыши, большие деревья высоко поднимали кроны, и толстая ветвь, протянувшаяся до половины улицы, вызывала воспоминания о сказочном лесе, замкнутом для людей, которые не знали слова. Это было владенье какого‑нибудь сановника или просто богатого человека. Такие заранее устраивали себе крепость на случай частых волнений.
В нижних этажах домов и во дворах работали ремесленники. Пахло кожей, пекарней, чадом кузнечного угля, красильни поражали обоняние острой вонью красок и смрадом гнилых раковин‑пурпурниц. Встречались красильщики с багрово‑синими руками, с пятнами краски на лице. Тяжело тащился кузнец в кожаном фартуке, согнувшись под кулем с железом, гвоздями, углем. На тележках, запряженных ослами, везли камень, известь, дрова, туши говядины, облепленные мухами, мешки с мукой, соленую рыбу, – там, на главных улицах и площадях, жила, стояла, гордясь, поражая и угрожая, великая Византия, империя Востока, Второй Рим; здесь – задворки, кухня и кишечник, плата за пышность, оборотная сторона златотканой на мешковине парчи.
Где‑то в глубине переулков Шимон нашел стену, ворота, калитку, похожие на ограду владений сановных людей, но с приметным отличием: над воротами – крест, гвозди в воротах образуют тоже кресты, тот же крест на двери калитки. Шимон постучал кулаком в гулкое железо калитки, выждал и сказал:
– Во имя отца, и сына, и святого духа…
Дверь отозвалась: «Аминь!» Андрей заметил человеческий глаз, явившийся в окошечке, неслышно открытом изнутри. Глаз исчез, послышалось бряцание железной цепи, грохот засова, и дверь открылась ровно настолько, чтобы мог пройти один человек. Русские вошли и оказались в нешироком, крытом помещенье монастырской привратницкой. Высокий широкоплечий монах прилаживал на место засовы и цепь. Андрей заметил дубину с окованным железом концом, которая стояла в углу. Тут же на стене висел тяжелый меч в черных потертых ножнах. Управившись с дверью, монах‑богатырь, повернувшись к посетителям, приветствовал их:
– Во имя отца, и сына, и святого духа…
На этот раз «аминь» довелось сказать Шимону, и он осведомился у отца‑привратника:
– Как спасение? – Монахов не спрашивают о здоровье.
Тот в ответ лишь вздохнул и горестно опустил голову. Но тут же, закончив с обязательным ритуалом, монах сказал:
– Вот, господин, в тот раз не решился, а ныне осмеливаюсь тебя спросить. С епископом, с преосвященным Ионой уехал к вам монашек один, служка его Матфей. Не видал ли его? И тебя, господин, – обратился привратник к Андрею, – о том же прошу.
– Нет, не видал, – отозвался Шимон.
– И я не встречал такого, – ответил Андрей. – Русь, отец, велика.
– Может ли быть? – удивился монах. – Поменее же будет нашей державы! Как же не встретить Матфея? Он видный собой.
– Видный не видный, – возразил Андрей, – да Русь во много раз больше империи. Так‑то. Иона проехал в Новгород. Туда от Киева будет подальше, чем отсюда до Рима.
– Ты позови отца Марка, – напомнил Шимон.
– Да я уж повестил, прежде чем дверь открыть, – возразил привратник.
Отец Марк, сухой постник в черной камилавке с нашитым на лбу крестом из белой, коричневатой от времени, ткани, вошел, прихрамывая, и смиренно в пояс поклонился посетителям. Русские ответили тем же низким поклоном. Не произнеся ни слова, отец Марк таким же поклоном и слабым жестом сухой руки пригласил посетителей следовать за ним.
По мощеному двору они, минуя встроенный в монашеское общежитие храм, вошли в узкую дверь первого этажа. Пахнуло маслом, бобами и еще чем‑то съестным: кухня и трапезная близко. Отец Марк повернул влево – к церкви, сообразил Андрей, – и после узкого перехода они оказались в кладовой. Дверь в глубине ее, очевидно, сообщалась с храмом. На длинных полках стояли кадильницы, фляги с церковным вином, потиры, дароносицы, ковчежцы. Лежали богослужебные книги в роскошных переплетах, с тяжелыми застежками, кресты, свернутые епитрахили, фелони, золоченые домики – хранилища просфор с колонками и сводами или в виде голубей, с цепочкой для подвески над алтарем, светильники для масла в форме завитого рога, кораблика, дельфина, кита, в память о чуде с пророком Ионой.
В шкафах висели ризы, расшитые золотыми и серебряными нитями. В углу стояла большая крестильная купель. Из‑под облезшего накладного серебра яро зеленела медь, – как видно, купелью не пользовались долгие годы. Сильно пахло смесью воска, застоявшегося ладана, меди, старой одежды, пыли и чем‑то неуловимым и неповторимым – так пахнет в храмах, в монастырях. Не хорошо и не плохо, а особенно и незабываемо для того, кто слышал этот запах хоть однажды.
Так же молча отец Марк распахнул еще одну дверь. Это была вторая кладовая, меньшая, освещенная маленьким окном, забранным толстой решеткой. Здесь пахло плесенью и тоже особенным, тоже неповторимым запахом пергамента и египетской бумаги из листьев тростника – папируса. На полу лежало десятка три больших тюков и свертков, надежно, густо перевязанных веревками. Книги в переплетах из кожи и без переплетов, свитки разной толщины и ширины, от пальца и до отрезка бревна, просто листы бумаги, папируса, пергамента, подобранные по размеру, чтобы получился тюк. Высовывались рваные, будто объеденные, концы листов, светлых, желтых или почти черных.
– Все? – спросил Шимон. В ответ отец Марк несколько раз кивнул. – Все, что я видел, что осматривал? – переспросил Шимон и получил немое подтверждение, – Я обдумал, сравнил, – сказал Шимон. – Я могу заплатить пятнадцать номизм. Полновесных, непорченых, старых, одним словом.
Ничего не говоря, отец Марк ушел. Вернувшись довольно быстро, отец Марк нарушил свое молчанье:
– Отец игумен повелел мне сказать: тридцать.
– Семнадцать, – предложил Шимон, и отец Марк снова исчез.
Так повторялось несколько раз, и каждый раз отец Марк отсутствовал все дольше. Последняя цена в двадцать три номизмы, предложенная Шимоном как окончательная, была наконец принята после особенно долгого отсутствия.
Шимон ушел, чтоб нанять телегу. Наедине с Андреем у отца Марка развязался язык:
– Ты по‑гречески говоришь? И читаешь? И пишешь?
Удовлетворившись, отец Марк перешел на латинский язык и получил те же утвердительные ответы. Тогда, указав на тюки, монах сказал:
– Там и арабские есть рукописи. Есть иудейские. Однако таких не много там. Но не совсем уж и мало.
– Этих языков я не разумею, – ответил Андрей, – но знатоки у нас есть. Я ж по‑арабски лишь говорю, да и то плохо.
– Ты что ж? Торгуешь с арабами? – слабо заинтересовался отец Марк.
– Нет, собираюсь в далекую дорогу. На восток. И подучился немного.
– Без языка – не дорога, – согласился отец Марк и вздохнул, потеряв интерес к разговору.
Отцу Марку было горько. Тридцать лет отбыл он монастырским библиотекарем. Монахи, умевшие и желавшие читать, убывали, или так казалось старику, жизнь которого уже явственно замыкалась. Впрочем, отцу Марку было все равно, он пребывал среди своих книг, не видя греховного даже в грубых словах Плавта, Аристофана, Апулея. Игумены не замечали светских книг. А вот последний, нынешний, приказал: все светские писанья собрать, запереть. Даже отцу Марку было запрещено к ним прикасаться. Все обрекли тлению, все, все… А потом пришел русский с разрешеньем самого патриарха отбирать и покупать в монастырях ненужное, по мнению игуменов. И вот совершилось – все светские писания уходят на Русь. «Пусть, пусть, – утешал себя отец Марк. – Только бы жило державное слово». Великое, дивное чудо даровано людям через воплощение деятельной мысли в слово. Богу все едино, писал христианин либо язычник. По воле бога пишущий обращается ко всем народам. Чтение книг есть благо. Иные книги вызывают желание опровергнуть написанное, даже гнев против писавшего. Другие умиляют, возвышают душу, сообщая новые познанья, разъясняют бывшее темным. И те и другие хороши, ибо и в гневе отрицания, и в радости согласия с пишущим одинаково трепещет живая мысль. От бога и Сенека, и Тацит, и Апулей, как святой Августин и апостольские послания. От дьявола – льстивое слово, угодническое, ползучее. От дьявола идет слово, усыпляющее мысль и душу в ложном покое, в бездеятельной самонадеянности. Бог сказал: «Изблюю тебя из уст моих за то, что ты не холоден и не горяч, а только тепел. О, если бы ты был холоден или горяч!..»
Первая добродетель монаха есть послушание. Прав отец игумен. Некому в монастыре читать светские книги, пусть просвещаются русские.
В предместье святого Мамы, названном так по храму этого святителя, с давних лет базилевсы отводили места для постоянного пребывания иноземных купцов, следуя не какой‑либо выдумке, но общему и старинному порядку.
По древнеиталийской пословице, равные причины не равные предвещают следствия. Эта мудрость, подобно каждой подлинной истине, предупреждая о сложности жизни, не может быть применена ко всем случаям. Ничуть не сговариваясь с прибосфорскими властями, власти древнего Новгорода на Волхове с не запомнившегося летописцами времени отводили особые места для жительства иноземцев: в Новгороде гости германские, шведские и другие имели собственные подворья. В Киеве такие подворья назывались улицами, как и в Чернигове.
В константинопольском предместье прихода святого Мамы Русь владела собственным подворьем, по‑гречески – кварталом, где порядком ведал русский староста, консул – по‑гречески. Отношения с городскими властями определялись писаными договорами. На одну из статей договора и сослался Шимон, не желая выдавать на жестокую казнь неудачливого вора.
Из‑за частых смут, из‑за многих войн, подвергавших опасности нападения столицу империи, русский квартал был защищен особой стеной, и русские, заперев ворота, могли какое‑то время и отсиживаться, и оборонять себя, свое добро. Ни городская стража, ни греческое войско не смели произвольно входить в иноземные кварталы. Сам городской епарх, называвшийся в римские времена префектом, или его помощники в случае надобности навещали иноземный квартал по предварительному условию.
Шимон с Андреем, идя вслед за тяжелогруженой телегой, почувствовали себя дома, когда сплошные тележные колеса покатили по мостовым плитам своей русской улицы.
Дома со стенами тесаного камня – он здесь доступнее, дешевле дерева – выдавали вкус владельцев: есть лучше, есть и хуже, а такого нигде нет. Правда, не каждый, но многие дома глядели узкими окнами в резных деревянных наличниках собственного, русского дела, в котором нехитрый будто бы рисунок, сложенный кружками, крестиками, треугольниками да квадратами, радуя глаз, был в обманчивой своей простоте единствен и не повторен ни одним народом. Резная доска на коньке крыши, не тесовой, а местной крупной черепицы, не обходясь без петуха, делала крышу русской, своей – как знакомое лицо в чуждом уборе побеждает чужое обличье, и, забывая покрой и узоры иноземного платья, смотришь только в милые глаза – они ведь окна души.
Откинув подворотную доску, Шимон распахнул ворота, и телега, подпрыгнув, въехала, во двор. Из дома выбежали двое подростков. Шимон, скинув плащ на руки одному, велел другому открыть клеть и живо разгрузил телегу. В монастыре тюки таскал богатырь‑привратник, а Шимон стоял с видом знатного человека, который не испачкает руки. Так здесь полагалось, как видно.
За обедом говорили по‑гречески. Жена Шимона была гречанка, подростки – русские, отправленные родителями из Переяславля в науку к Шимону, им подобало учиться. Андрей пользовался греческой речью с удовольствием русского человека, легко осваивающего чужое. Шестым сотрапезником был человек в поношенной монашеской ряске, смуглый дочерна, с черными волосами, битыми проседью, как шерсть на спине серебристого лисовина. Знаток книг, Афанасиос гостил у Шимона, отдыхая после путешествия по Азии. «Шествуя пешком, мы любой путь одолеваем», – шутил Афанасиос. Теперь он собирался на Русь, и время отъезда его зависело от срока, в который подготовят к отправке очередные покупки книг. Он должен был доставить переяславльскому князю Владимиру Мономаху отобранные для него Шимоном книги, а остальные распродать русским любителям. Шимон почти двадцать лет занимался этим делом, получал достаточный доход, принимал заказы и брал учеников.
Для Афанасиоса поручение Шимона не было главным делом. Он был философ, по‑русски – мудролюбитель или мудропоклонник. При Афонском монастыре лепилась кучка подобных людей. Одни из таких, приняв постриг, вели хронограф – погодные записи, другие оставались до старости послушниками, то есть, нося рясу, были обязаны лишь трудиться, а трудом были также и добровольные путешествия, о которых затем составлялись записи. Для Афанасиоса монастырь был домом, ибо некогда он дал туда вклад – хоть и весьма малое, как говорил он, зато все свое достояние.
За столом Шимон рассказывал Андрею:
– Вот подумай, друг‑брат, я ведь за купленное ныне заплатил в десятки раз меньше, чем эти книги некогда стоили бывшим владельцам их.
– Почему же отдали? – спросил Андрей. – В монастыре не понимают цены?
– И понимают, и знают, – возразил Шимон. – Но книга, хоть ею торгуют, есть товар особенный, ни с чем не сравнимый. Возьми так. В купленном мною есть много испорченных книг, с гнилыми листами, наполовину и более истраченные. Что они стоят? Кто назовет цену? Коль говорить о монастырях, то многие игумены не хотят держать светских книг. И даже старых духовных книг избегают, ибо в них могут быть изложены еретические воззренья, а разобрать некому. А вот погодные записи, по‑нашему – летописи, не отдадут. Могут согласиться переписать для заказчика. Такая работа стоит дорого, да и как ей быть дешевой! Чтоб написать книгу размером две четверти на полторы листов сотен в восемь, переписчику придется работать полгода. Сообрази, что стоит хотя бы только содержать писца. Но монастырская работа обходится дешевле, игумен всегда рассудит, что все равно монаха кормить нужно. Да и труд переписчика справедливо почитают богоугодным.
– Покупатель книг, – сказал Афанасиос, – подобен рыбаку или охотнику. Как у тех развивается некое чувство, чутье, которое помогает им выбирать место для ловли, так и у книголюба бывает.
– У нас говорят: на ловца и зверь бежит, – заметил Андрей.
– Так, так, – одобрил Афанасиос. – И на этого ловца, – он указал на Шимона, – набегают. Его знают в столице у нас. И на дом к нему приходят с книгами.
К вечеру склеенные обломки дощечки высохли, и Шимон, освободив зажим, взялся за кусок пемзы, чтоб подчистить клей, выступивший из швов.
– Расскажу тебе, друг‑брат Андрей, о тех, кто на дощечке изображен. Издалека возьму. В 1056 году умерла от старости базилисса Феодора, последняя племянница базилевса Василия Второго Болгаробойцы и младшая дочка Константина Восьмого. Никого из родных своих она не сочла достойным, старуха была сурова до жестокости, ибо свои родные угнетали ее без пощады, хотя бы старшая сестра, базилисса Зоя Распутная. И передала старуха престол немногим ее младшему военачальнику Михаилу Стратиотику. Стал он шестым базилевсом этого имени, которое, как тогда же заметили ученые люди, добра империи не приносило.
– Друг мой Шимон, – прервал Афанасиос, – грешишь ты против бога истины и обижаешь ученых людей. Мало ли что твердят лжефилософы с историками, хиромантами, астрологами, гадателями на зернах, камнях, внутренностях! Наука и сущее‑то, нынешнее едва может испытать, а будущее – нет, и при чем же тут наука? Коль будущее может чему‑то открыться, то лишь вдохновенью!
– Нужно же чем‑то и речь украшать, иначе слушать не будут, – усмехнулся Шимон. – Так вот, года не прошло, как Михаил Вурца, Никифор Вотаниат, Исаак Комнин и другие командующие в Азии избрали своей волей базилевсом Исаака Комнина. Мятежники с такой силой вышли на тот берег Босфора, что Михаил Шестой добром ушел с престола. Через два года базилевс Исаак, тоже человек старый, заболел, решил принять схиму и отдал престол знатному человеку и высокому сановнику Константину Дуке, первому своему помощнику по правлению. Они вместе успели сильно обрезать дворцовую роскошь, отняли имущество и именья, которые щедро раздавали своим любимчикам предыдущие, быстро сменявшиеся базилевсы и базилиссы. Крепко поубавили они церковные земельные владенья, отменили особые денежные содержанья, платившиеся храмам и монастырям.
– Все такое христиане одобряли, – заметил Афанасиос.
– Константину Десятому исполнилось пятьдесят два года, – продолжал Шимон, – когда он сел на престол. Умер он через десять лет, оставив жену с шестью детьми, малолетними. Евдокии тогда еще сорока лет не исполнилось. Была она больше чем на двадцать лет моложе мужа и, став вдовой, еще почиталась из первых красавиц, а в молодости ей, говорят, равных не было. К тому же светлого ума и великая книжница. Константин Десятый заранее нарек базилевсами трех старших сыновей, а от всего синклита, то есть от всех высших сановников и полководцев, были взяты клятвенные записи, что никого они не признают базилевсом, пока будет жить хоть один из младших Дук. Евдокию муж назначил базилиссой‑регентшей на время малолетия сыновей. И с нее взял запись, что замуж она никогда не выйдет. Все покойник предусмотрел, да вышло иное…
– Иное вышло, – вмешался Афанасиос – ибо нет у нас высшей силы, чтоб понуждать выполнять закон, хоть и есть он. У нас власть берет тот, кто одолеет.
– Верно говоришь, – согласился Шимон, – но везде так. Даже у нас на Руси хоть княжение и держится в одном роду, но между собой князья спорят. И даже брат на брата идет. Ты, друг Афанасиос, своих не слишком хули. Иль твое униженье паче гордости?
Афанасиос не ответил, и Шимон продолжал:
– Вскоре в Палатий под стражей привезли обвиненного в злоумышлении полководца Романа Дигениса, сына того Дигениса, которого без смысла загубил Роман Третий. Базилисса пожелала сама его допросить. Бог щедро наградил Романа красотой, силой, разумом с красноречием. Словом, объявили Романа очищенным от вины. Евдокия сумела получить обратно от патриарха свою запись, чтоб не выходить замуж. Так нашелся у Евдокии новый муж в том же году, когда умер старый, и венчали ее с Романом, нареченным базилевсом‑регентом…
Жена Шимона вздохнула и сказала:
– Девчонкой была я. Отец меня на плечо посадил. Видала я их. Оба красавцы, и не скажешь, кто старше…
Шимон продолжал:
– Константин Десятый оставил плохое наследство. Повсюду были уменьшены войска, расходы на крепости урезаны, запасы оружия не возобновлялись… Что ж сказать о законах? Пишут много законов и говорят: управляет закон. Люди правят, а не законы.
– Неверно говоришь, – сказал Афанасиос. – Если уподобить власть базилевса сердцу, то сколько раз оно останавливалось? Три, пять лет проходит – и меняется власть. Перерыв, а? И длится он, пока новый не усядется, не оглядится. А империя живет. Мы привыкли. Имперские служащие учатся друг от друга, от старого к молодому передают уменье. И судьи судят, и сборщики исчисляют и собирают налоги, и местная власть следит за порядком, и военная власть о своем заботится. Почта медленная – дождь, снег, гололед портит дороги. Базилевс сменился, а там через месяц узнают. Еще уподоблю империю теченью реки: от внезапного ливня выходят реки из берегов, но не изменяют руслу.