РЫСЬИ ГЛАЗА БЛЕСТЯТ В СУМЕРКАХ




 

Никто не знает, сколько поколений всадников выбивали конскими копытами степные тропы. Никто не назовет имени первого всадника. Смотри, там, на краю степи, пасутся дикие кони. Скажи, кто первый посмел изловить зверя, приучил конский рот к железу, а спину – к седлу? Кто?

В степи человек без коня – ничто. Кто же отдал тебя, степь, человеку? Молчит степь. Людей же спрашивать нечего, Разве что посмеются: много знать хочешь, больше других. Но не спеши обвинять людей в неблагодарной забывчивости. Великое Небо создало землю, человека, лошадь. И – довольно об этом. Коль ты желаешь все знать, ступай на восток, за Стену, к сунам. В их древних книгах все сказано, и чем древнее книга, тем больше в ней истины, а ищущие нового – безумны. Учись, наслаждайся десятками тысяч знаков и беспредельностью их сочетаний. В старости найдется ответ на забытый тобою вопрос: мертвые – мертвы.

Тропы струятся по степям, как ручьи; как вода, текут всадники. Как ручьи, извилисты тропы, потому что ни человек, ни зверь не могут двигаться прямо к своей цели, подобно тому, как видит глаз и как бьет солнечный луч. Приглядись: птица и та не летит прямо, и стрела, взмывая сначала, вынуждена потом опуститься. Не дано никому власти двигаться прямо. Земля – как жизнь, нет прямого пути.

Тропы извилисты, а путь не случаен. От долины к долине, из долины на перевал, вниз и вверх, вверх и вниз – для того извиваются тропы, чтобы вести к речному броду, к поселению, к городу, чтобы обойти озеро, чтобы сберечь конское копыто от каменной осыпи, чтобы миновать болото, где топь, чтобы опетлять смольный солончак – он хуже топи, чтобы в лес не завести – в чаще конному нечего делать, разве что, покинув коня, укрываться от погони.

Для всего этого и вьются тропы, отброшенные горами, отклоненные лесом, но упрямые, как старики, которые все испытали, все поняли, которым уж совсем ничего не нужно, кроме одного – настоять на своем. И степные тропы своего добиваются, как ни петляют, а ведут с востока на запад либо с запада на восток – это как будто одно и то же.

Будто бы так? Ан нет, не так. На ходу лошадь бьет зацепом копыта и опускается на пяту. Умеющий видеть прочтет знаки копыт и скажет, в какую сторону едет больше людей, в какую – меньше.

Вдоль троп да и по всей степи много могил. Бег жизни неровен, иногда время спешит, как погоня за вором, иногда дни замирают, как шаги погибающего от жажды. Но всегда, всегда жизнь слишком коротка, слишком много забот, чтобы воскрешать умерших. И без того мысль о смерти обременяет живого. Коль встанут мертвые, живым среди них не пробиться. Тому, кто не убежден в этой истине, скажем – есть и еще доказательство, оно неоспоримо, но, переданное словами, лишается силы – каждый обязан познать его сам. Познав – понимает, почему в начале многих рассказов нужно напомнить, что мертвые – мертвы.

Сидя на месте, опыта не добудешь. Слова, как люди, считаются родством: путь, опыт, путный, опытный, пытливый, путать, испытать. От одной мысли, как горошины из стручка, рассыпались в речи эти слова. За путевые труды путь одаряет путника опытом, опытный убережен от беспутства, без пути пропадешь. Но пути у людей разные, и слова они понимают по‑разному, и время старит слова, и слова осыпаются, как листья в лесах, и выводятся новые: как листья, пока живет лес, как звуки, пока живет мысль живая в живом человеке.

Не случайно молчит степь: тропы ее стучатся в сердце, стучатся, как судьба. Вот от большой, торной тропы отбивается тропочка. Опытный глаз сразу видит: по ней редко ездят, но она не пропадает многие годы. Потому что там, за холмами, Великое Небо создало угодье, где тепло жить. Степняк не творит – он находит.

В долине нет реки, есть ручьи с водой, которая не исчезает в самое жаркое лето. Воды немного, как невелико и само угодье. Трава обильна на мягкой земле, но долина узка и земли мало. Здесь ничто не соблазнит завистника, мечтающего о большом или о большем, чем табун лошадей, десяток коров, стадо горбоносых овец. Склоны долины лысы и круты, поэтому тропка кончается в долине.

В тупике хорошо жить взыскующему покоя. Он, испытав крутизну лестниц ханских дворцов, сам узнал, что воспевающий бури поэт только льстивый наемник: подвиг связан с убийством слабейшего сильным, победа – это грабеж без возмездия, а величие – насилие одного или немногих над совестью всех остальных.

Для счастья людей азиатские степи заставлены горами. В горах и в холмистых предгорьях Великое Небо сотворило долины. Они, поставленные вдали от торных троп, суть мирные озера покоя.

Дела Великого Неба многообразны, дела людей – двойственны. Испытавший бури наслаждается молчанием. Всего более он ценит свободу.

Медленно‑медленно движется пасущееся стадо. Хозяин, бросив поводья, дремлет в седле. Лошадь тоже пасется, переступая за стадом.

Человек спит и не спит. Перед очами его души проходят виденья, столь же неторопливые, как стадо, такие же вольные, как он сам.

Свобода. Нет власти, которую видит глаз, слышит ухо, ощущает живот, шея, спина. Великое Небо пошлет град или молнию. Или выпадет слишком много снега. Такие несчастья подобны болезни, старости. Посланные высшей силой, они не унижают человека: коль придется погибнуть, человек погибает свободным. Только власть другого человека может лишить свободы. Только может? Или обязательно лишает? Что это? Игра словами или игра головами людей?

Очам души Гутлука, дремлющего в седле, доступно все. Он или видит, или вспоминает другого человека, совсем молодого Гутлука, который движется в обширном мире. Не видит и не вспоминает, а рассказывает себе. Не рассказывает сам, а другой Гутлук, молодой, будто бы рассказывает нынешнему, и вместе сплетаются звуки и образы.

Как в старой сказке о человеке, голова которого выросла так, что в ней вместился и весь мир, и сам тот человек, весь мир покачивается и дремлет в седле, дремлет и грезит, а конь переступает за пасущимся стадом, срезает желтыми зубами и жует траву. Может быть, и конь тоже грезит, не зная, что сейчас человек на его спине так же велик, как Брама Создатель, сны которого – это жизнь людей и лошадей и жизнь всего движущегося и неподвижного, ибо камни тоже живут своей жизнью. И Земля жива, она дышит, любит, страдает своим дыханьем, своей любовью, своим горем, непонятными людям, как непонятна им жизнь камней.

Так говорил о Земле святой из Тибета, с которым Гутлук повстречался не на степной тропе, а по дороге в столицу сунов, там, за Стеной.

Начальники Стены заставили хана Онгу, которого в числе других провожал молодой Гутлук, ждать ночь, день и вторую ночь, прежде чем пропустили в ворота Стены. Святой просто шел, его не спросили ни о чем.

Онгу догнал святого за Стеной, сошел с лошади и предложил святому сесть. Святой отказался. Онгу велел устроить сиденье, подвешенное между лошадьми, как делают для почетных стариков и для больных. Святой отказался.

Тогда все спешились – с ханом Онгу было почти сто человек, – и все шли, ведя лошадей в поводу, чтобы почтить святого и стараясь услышать его речи. И все изнемогли – монгол не умеет долго ходить пешком. Тогда святой отпустил Онгу, сказав, что хочет остаться один.

В то время глаза и уши Гутлука были жадны, как в засуху степь жадна к воде. Тут Гутлук не умел смотреть внутрь себя и слушать себя, искать смысл внутри. Так говорил святой, но Гутлук не понимал. Но как степь, которая вбирает дождь и, сверху сухая, будто прошлогодняя полынь, хранит воду, так и Гутлук впоследствии нашел много дел и слов, которые стоило сберечь: старая кожа – кора, под ней крепкая древесина познания.

В столице хана Онгу поселили в большом доме с крышей, края которой были загнуты, как поля войлочной шапки, и заставили ждать. Давали странную пищу из рыбы, зерен, травы, птицы, а мяса – только оно нужно монголу – совсем не хватало. Зато вволю пили настой черных листьев, называемый «ча», «ша» или «ташуй». Напиток освежает и приятно бодрит. Через два или три дня приводили женщин для развлеченья, и эти женщины дарили особенную, жгучую любовь.

От странной пищи и от странной любви все ослабели. Утомляла и неподвижность: монголов не выпускали дальше двора. Жители Поднебесной не любят чужих, даже если эти чужие – гости. И верно. Когда Онгу со своими ехал во дворец Сына Неба, жители, несмотря на почетную охрану, кричали нечто дурное, коль судить по выражению лиц.

Людей в столице сунов несчетно много. Цветом кожи и волос, формой глаз суны похожи на монголов, но речь их странно криклива. Потом Гутлук узнал, что в Поднебесной слова речи – как звуки песни. Но певец измененьями голоса ласкает душу, а у сунов смысл слова зависит от тона. То, что выкрикивают суны чужим, значит: северные дикари, глупцы, степные черви, вонючие змеи…

Во дворце Сына Неба пришлось снять сапоги. Зал, куда провели босых монголов, мог бы, наверное, вместить тысячу человек. В глубине на возвышении стояло золотое кресло. Даже издали оно казалось большим. Хотя кресло было пустым, много сунов, ожидавших монголов, кланялись креслу, приседая, становясь на колени и доставая лбом пол. Хан Онгу тоже поклонился. Подражая хану, все монголы по‑степному сели на корточки и по нескольку раз кивнули головами. Толмач принял из рук Онгу подарки Сыну Неба: пучок степных трав, мускус кабарги в пузыре, связку сурчиных шкурок, пару остроносых сапог, кожаные штаны, кафтан и плащ из кротовых шкурок, шапку, лук в налучье с двадцатью тремя стрелами, по числу родов племени.

Толмач брал из рук Онгу вещь за вещью – в них во всех вместе было весу для одной руки – и низко приседая, передавал кому‑то. Тот – другому, другой – третьему. Так степные подарки достигли золотого кресла и успокоились на возвышении.

Там и остались, кроме пучка травы. Особенно пышный сун, коснувшись трав кончиками пальцев, указал на них соседу, и скромный пучок по той же живой цепи вернулся к хану Онгу. С той разницей, что теперь важные суны не кланялись, а горделиво выпрямлялись. Последний, собственноручно возвращая травы Онгу, сказал по‑монгольски:

– Священный Сын Неба жалует тебе Степь. Охраняй ее и пользуйся, как и раньше, величественными милостями Владыки Поднебесной.

За хана ответил толмач:

– Слышать – значит повиноваться.

Онгу же молча улыбался – он был щедр на улыбки, что вводило в заблужденье иных людей. Сейчас хан был искренен: кончилось томленье, скоро под копыта лошади ляжет степь. Нежный запах степи, в котором добрые чары, сочился из сухой травы, как светлый ручей в тяжелых ароматах, льющихся из курильниц дома Сына Неба.

Монгольскую степь пожаловали монголам! Суны любят пустые обряды. Мне подарили мое же. Попробуй не дать!..

Гутлук не знал силы обрядов, не понимал железных цепей церемоний, поклонов, могущества будто бы пустых слов, которые, будучи вколочены в людскую память, превращаются в оружие. Не понимал, что для сунов согласие монголов на обряд перед троном есть признание ими подданства. Так же не понимал, как не постигал силы знаков – цзыров, – нарисованных на длинных полосах бумаги, которые висели на стенах и колоннах дворца, утомляя монгольский глаз, как черные скопища невероятных насекомых.

Сунский сановник, ободряемый улыбками хана Онгу, говорил о подарках, которые сейчас получит хан, дабы он со своими конными воинами охранял границу от диких людей, коль такие нагло помыслят вторгнуться в Поднебесную. И дабы он ловил сунских разбойников, бегущих за границу, они же изменники и враги трона, да, они спасаются от справедливого возмездия. И дабы хан хватал каждого, кто вознамерился в злобе покинуть Срединное государство самовольно, не получив от властей разрешения…

Сановник говорил, медленно роняя слова, подбираемые с некоторым трудом, и заполнял паузы торжественными жестами. Монголы бесцеремонно переминались, зевали от скуки и глазели на остальных сановников. Те расходились, подобные стае птиц в своих длиннорукавных и долгополых разнообразно ярких одеждах, птиц старых, усталых, так медленно они двигались, сгорбленные, нахохлившиеся под странными шапочками с разноцветными значками на темени. Их обязанностью было поразить северных дикарей величием, конечно непостижимым для «степных червей», но подавляющим.

Слепой силе грубых тел следует противопоставлять непонятное. Превыше всех та мудрость, достижение которой наиболее трудно, ибо она никогда не сделается достоянием многих. Оставаясь уделом избранных, наука наук питает вершины. Вечное – неизменно, неизменное – вечно. Таков круг, в центре которого находится Поднебесная, именуемая по праву Чжуго, то есть Срединной страной. Она – ось вселенной. Никаких перемен – в этом и цель, и средство прочности государства.

Пока блюстители постоянства таяли, как туман, растворяясь в дверях, чьи‑то руки покрыли золотое кресло громадным желтым полотнищем. Желтый цвет есть цвет Сына Неба, а покрывало легло с таким искусством, обманывая зрение, что казалось: там, в кресле, невидимо уселось Нечто великое. Закончив речь, сановник пал ниц, обожая это Нечто, чтобы привлечь к нему внимание и подавить вонючих степняков. Поднявшись, он отпустил монголов жестом руки, скользнувшей, как змея, из широкого рукава.

Онгу, Гутлук и двое‑трое других чуть задержались, чтобы выслушать последние слова сунского благоволения из уст толмача.

Остальные, толкаясь и спеша, топтались в груде сапог, выискивая свои: босой монгол – не монгол!

Затем приступили к подаркам Сына Неба, к хорошо зашитым в кожи или грубую ткань тюкам разных размеров, но одинакового веса, чтобы один человек мог взвалить груз себе на спину или навьючить на лошадь. Толмач, глядя на длинную полосу бумаги, испещренную цзырами, перечислял содержимое. Ча, или ша, – самое дорогое монголу лакомство‑питье, разные по толщине и качеству ткани, но все синие, как цвет воды любимого монголами голубого Керулена. Украшения. Ножи, сабли, медная посуда… Все нужное, известное, привычное. Подарки, которые монголы считают данью‑платой за мир с подданными Сына Неба. Сверх всего – четыре сумки, которые кажутся особенно тяжелыми из‑за малого объема: серебряные та‑эли, четырехугольные пластинки, на которые можно сменять у купцов любую вещь.

Перед дворцом Сына Неба монголы встретили святого и склонились перед ним от души, не так, как перед золотым креслом. Вся Степь чтила святых, которые поражали душу монгола. Едва одетые, босые, с головами, не знавшими иного укрытия, кроме собственных волос, бескорыстные, святые выражали нечто пусть непонятное, но высшее. Небо защищало их, иначе разве могли бы они, почти голые, не бояться зимней стужи, ходить по льду босыми ногами, спать в снегу!

Зачем? Святых не допрашивают. Иногда святой даровал монголу счастье оказать гостеприимство. Иногда святой говорил. И даже если не все было понятно, в душах оставалось нечто неповторимое.

Онгу просил святого навестить монголов в отведенном им доме – и святой, и монголы чужие в столице сунов. Святой согласился исполнить просьбу хана, и счастливый Онгу приказал Гутлуку привести святого, когда он сможет. След в след Гутлук поспешил за святым.

В саду, где купы странных деревьев чередовались с не менее странными домами, святого встретили несколько человек, похожих для Гутлука на тех, кто стоял в зале Сына Неба. Они упали перед святым, как перед золотым креслом, и сердце Гутлука открылось для дружбы к умным сунам. Святой ответил на приветствие, указав вверх. Гутлук знал – святой напоминает сунам о равенстве всех живых перед Небом.

Домик, куда Гутлук вошел вслед за святым, был сложен из разноцветных гладких плиток, почти таких же нежных, как прозрачные чашки, в которых всем, и Гутлуку, подали горячий чай. Не такой темный, какой пьют монголы, но светло‑желтый, вкусный, с запахом незнакомых цветов. Сидя за спиной святого, Гутлук сосчитал сунов! десять и четыре. Он следил за лицами, готовый слушать. Но слушать было нечего.

Один из хозяев, с пятью шариками на шапочке, быстро‑быстро чертил на сероватой бумаге знаки – цзыры. Святой, следя за рукой суна, прерывал его жестом и сам с той же чудесной легкостью чертил, чертил, и все вставали, теснились, заглядывая, и вот уже каждый спешил изобразить нечто, спешил выразить ответ, и сказать свое, и задать вопрос.

Как видно, разгорелся спор. Как видно, при чудесном мастерстве черчения цзыров кисточки не поспевали за мыслью.

Первым святой, подняв левую руку ладонью к немым собеседникам, указательным пальцем правой руки изображал на ладони не видимые для Гутлука, но понятные сунам знаки. И сразу несколько голосов прерывали святого резким выкриком «хо!» и отвечали немой речью на своих ладонях. И это длилось, длилось бесконечно для Гутлука.

Он устал. Его переполняли впечатления дня, уже долгого, теперь – нескончаемого. Метанье пальцев, шуршанье жесткого шелка одежд сунов, рассеянный свет пасмурного дня, отраженный, преображенный разноцветными блестящими стенами… Насколько же легче провести в седле весь день, от утренней звезды до вечерней!

Плохая пища, без мяса. Женщины, сначала желанные, но потом – тоска и отвращение. Гутлук хотел спать. Он боролся, из самолюбия сдерживая перед чужими зевоту, хотя вредно укрощать естественные желания. Спать, спать…

Святой резким жестом поднял обе руки, и Гутлук очнулся. Святой говорил:

– Наши владыки мысли прислали меня к вам, владыкам мысли сунов, с вестью. Так как будущее грозно. И я не могу передать вам весть. Не по вашей вине. Не по моей вине. И не по вине кого‑либо третьего. Между мною и вами, между каждыми двумя из вас стоит преграда из цзыров, из знаков вашего письма. Между мыслью и действием, между мечтой и действительностью стоят знаки вашего письма, ваши цзыры. Чтобы воплотить мысль, нужно слово. Вы не имеете слова. Слово есть плоть мысли, а цзыр – лишь знак ее, лишь указание на то, что существует, но не выражение сущности мысли. Уподобьте слово живому человеку, а цзыр – скелету умершего, и вы поймете, в чем виноваты знаки‑цзыры. Доказательство? Все, что я сказал вам сейчас, есть доказательство. Ибо сказанное мною нельзя изобразить цзырами. Знаю, можно нарисовать знак, изображающий отрицанье знаков. Вот он! – И святой, взяв бумагу, нарисовал кисточкой квадрат, а в нем много пересекающихся линий, углов, точек и фигурок, названий которых Гутлук не знал.

Раздались короткие поощряющие восклицания – суны поняли. Святой продолжал:

– Итак, этот новый знак понятен – отрицанье знаков. Но он, новый знак, не может – он только знак, цзыр – передать сущности отрицанья. Отрицанье есть движенье. Новый же знак неподвижен. Добавьте к нему другие, поясняющие, но сколько бы вы ни прибавили новых знаков, движенья не будет. Так как отрицанье, выраженное новым цзыром, не отрицание. Оно – утверждение, будто бы существует ничто. Но ничто не существует! Значит, знак этот есть ложь знаков.

Гутлук, всеми силами души стремясь постичь, запоминал. Опять навалилась усталость. Желтые лица сунов, сморщенные или круглые, с редкой растительностью, через которую просвечивала кожа, сделались одинаковыми, как близнецы.

Святой молчал. Внутри Гутлука отзывалось, как эхо, – ложь, ложь… Свет погас. Когда Гутлук очнулся, святой говорил:

– Цзыры выражают названия, меры, счет, вес, свойства, качества, ценность всех вещей. Все действия. Все приказы родителей детям и власти – подданным. Все желания. Все чувства. Все ощущения. Наставления хозяина работнику. Объяснения работников, нужные для совместного труда. Рассказывают о всех событиях. Цзыры выражают все. Но не живую душу человека, вложенную Вечным с известными Вечному целями. Знаки держат душу надежнее, чем границы, и, как стража границ, закрывают государство. Знаки живут своей жизнью, знак порождает знак, как человек – человека. Знаки роднятся между собой своим видом, а не содержанием, которое вы хотите вложить в них. Поэтому знаки искажают мысль. Взгляните – вот родовое имя человека: Бао. А вот слоги, они вместе с родовым дают личное имя человека: Бао Тзэ‑тзун, или Бао Гдце‑гдцун… Произносимые по‑разному, последние два слога одинаково изображаются знаком солнца. Знак солнца есть также и знак творящей, созидающей силы. Я, читая имя человека «Бао Гдце‑гдцун», вижу вместе с тем – «Бао‑творец». Когда после имени «Бао Гдце‑гдцуна» стоят цзыры доброты, богатства, благоденствия, я осознаю Бао Гдце‑гдцуна как творца знания, богатства, благоденствия. Таким путем знаки‑цзыры, как говорил я, способны искажать. Как мне различить, добр ли Бао Гдце‑гдцун по характеру своему, или он является творцом добра?

– Но мы различаем, – заметил один из сунов.

– И, различая, вы, созерцая цзыры, ощущаете Бао и тем и другим, – возразил святой.

– Ты прав, – согласился сун с пятью шариками на шапочке. – Всегда правы люди, находящие в чем‑либо несовершенство, ибо ничто несовершенно. Наши цзыры созданы людьми, они несовершенны. И мы пополняем нашу сокровищницу, улучшаем цзыры. В беседе с нами ты создал новый цзыр: ты доказал, что равен нам в знаниях. Мы будем размышлять над твоим цзыром. Но что может нам заменить цзыры и зачем? Люди Поднебесной, живущие уже на день пути одни от других, не понимают друг друга. В Поднебесной больше десяти десятков наречий. Срединная объединена цзырами. Цзыры создали однообразие обычаев и привычек. Уничтожьте цзыры, и многоязычная Поднебесная рассыплется, как горсть сухого песка.

– Я не призываю вас к уничтожению цзыров, – ответил святой. – Такой призыв был бы подобен совету раздеться на морозе тому, кто не имеет другого платья. Иное мне поручено – нарушить покой. Не Поднебесной, не законов, но покой вашей мысли. Вы, ученые, управляете Поднебесной. Высшие почести в Поднебесной воздаются знанию. Мудро и благородно с древнейших времен и до сегодня вы никому не препятствовали добиваться знания. Вот семья земледельца. Заметив живость ума одного из сыновей, отец освобождает мальчика от всех обязанностей. Семья содержит его, расходуется на учителей. Тяжелая наука и самоотречение близких приносят плоды. В памяти сына скопились десятки тысяч цзыров, он владеет искусством красивого письма, познал из книг законы, историю, получил сведения о вселенной, постиг учения мудрецов о духе и смысле жизни… Отец и мать давно скончались, братья самоотверженно содержат ученого и его семью. Сочтя себя подготовленным, такой человек, презревший все ради науки, приходит к вам. Однажды в год вы собираете много таких. Они не молоды, тела их увядают, а головы полны знаний. Вам все равно, дети ли сановников и богачей перед вами или сыновья беднейших ремесленников и земледельцев. Вы даете каждому уединенное место, заботясь, чтобы никто не мог помочь испытуемому обмануть вас. Он пишет сочинение. Способности людей неодинаковы, одни сочинения не равны другим. Но редко кому вы отказываете в звании, так как редко кто приходит к нам невеждой. Остальные получают разные степени, но позволяющие занимать должности на государственной службе. Человеку, не прошедшему испытаний, нет места в управлении Поднебесной. Я обращаюсь к вам, ибо вы управляете государством.

– И это великолепно, – сказал сун с пятью шариками на шапочке. – Ты рассказал мою жизнь и жизнь многих из нас. Ни в одном месте за окраинами Поднебесной нет подобного. Повсюду властвуют невежды по ложному праву наследования власти либо захватив власть насилием войска. За нашими окраинами есть правители, которые плохо владеют даже грубыми знаками собственного письма! Из всех выделяется римский первосвященник христиан. Он пытается установить власть священников. Их наука ничтожна, но священники все ж более учены, чем воинственные правители западных дикарей.

Немного отдохнув, сун продолжал:

– Иностранцы жалуются на грубость, встречаемую ими от нашего народа. Жалобы справедливы, ибо высший не должен оскорблять низшего. Однако подданные Сынов Неба правы, привыкнув считать других людей ничтожными дикарями, правы, привыкнув презирать всех иностранцев. Самый невежественный и ничтожный подданный, грубыми окриками оскорбляя даже иноземных послов, – что запрещено! – знает: его сын, его внук могут стать учеными, сыновья и внуки иностранцев – никогда. Мы совершеннее других народов цветом кожи, красотой лица, тела, волос. Еще более возвышаемся обычаями и устройством жизни, государства. И безгранично превосходим в науке. Мы – Середина вселенной.

Слушая святого, ученые суны привстали. Когда он кончил, все опустились в низком поклоне: сказано хорошо, добавить нечего. И сидели, склонив головы в шелковых шапочках.

Склонил голову и святой: любовь к родине есть великая добродетель, родина прекрасна. Но в величии добродетелей прячутся нетерпимость и насилие, а родина святых – весь мир. Мягко, как бы стараясь успокоить, святой ронял слова, как капли дождя, которые начали падать на звонкую крышу фарфорового дома.

– Опасно людям отказываться от порядка жизни, установившегося из древности. Народ не путник, который утешается переменами мест. Забвение отцовских заветов погубило не одно племя и сделало многих несчастными. Племена, не сумевшие создать свою самобытность, ушли, имени своего не оставив. Поднебесная побеждает даже своих победителей, преобразуя их в себя. Да, ваши цзыры и ваша наука – сила, подобная той, которая связывает песчинки в жерновой камень. Земледелец, затеявший преобразование своих полей, обязан иметь запас, чтобы не умереть от голода в годы преобразований. Будущее известно только Небу, земледелец же не знает, хватит ли ему запаса.

Святой обвел сунов долгим взглядом, спрашивая без слов. Суны ответили одобрительными кивками.

– Вы поняли меня, – продолжал святой, – я не зову к разрушению и отрицанию. Вам известна двойственность творенья. С нее я начал, к ней возвращаюсь! Ищите! Не довольствуйтесь тем, что имеете уже. Будущее чревато грозой, но разве когда‑либо случалось, чтобы не зрели бури? Покой не есть неподвижность мысли, но – свобода ее движения. Я пришел вестником тревоги. Вы пользуетесь познанным, не увеличивая уже известное. Вы лишены движения. Горы и камни живут не познаваемой нами жизнью, и даже их жизнь – движение. Движение внутри человека – вы препятствуете ему. Надлежит допускать нечто новое. Вы блюстители цзыров и правители науки. Пославшие меня из любви к людям смиренно просят вас – способствуйте свободе мысли.

– Как? Каким способом? – спросил старший сун.

– Известным вам. Или тем, который станет вам известным. Ибо в вашем деле только вы судьи. Если есть способ, только вы его найдете.

 

 

Сохранив каждое слово, лицо, движенье, Гутлук сложил все в свободные кладовые памяти, как вещи ценные, но употребления которых не знает человек, случайно нашедший нечто непонятное, но, по догадке, значительное.

В молодости воспоминанья детства затмеваются богатством открывшихся возможностей. Молодые силы требуют испытания, дни полны, и, хоть кажутся длинными, их не хватает, чтобы взять, овладеть, воспользоваться, отдаться разочарованию, сменить радость на тоску, слезы – на смех. Раньше или позже, как у кого, но всегда внезапно воскресают воспоминания детства. Не стыдясь их, человек понимает, что вступил на порог зрелости. И за этим порогом он еще сделает находки из прошлого, дивясь в неповторимости собственной жизни тому, что до него познавали другие: ничто не потеряно зря, все нужно – в памяти накоплены настоящие богатства. Могут отнять нажитое имущество, но то неприкосновенно для других.

Впоследствии слова святого и сунов очнулись в памяти Гутлука, к радости невольного хранителя, но, что ключом, который открыл хранилище, был собственный опыт, Гутлук не подумал. Он начал с вопроса: а почему святой не сказал сунам прямо, что окаменелые цзыры‑знаки хоть и охраняют Поднебесную лучше армий, но самый страшный ее враг? Ответ разыскался в мудрости святого и его братьев, обитающих в гималайских убежищах: стремясь убедить, будь терпеливо‑осторожен; а когда убеждаемый учен, будь осторожен вдвойне, если нет у тебя силы, чтобы ломать упрямые шеи… Так, к дальнейшему счастью Гутлука, суждено будет распуститься сухим почкам его памяти. (А силу он добавит, защищая самобытность монгола!) Но эти события мысли свершатся гораздо позднее. А в тот день, еще не подозревая его значенья, Гутлук ласково тянул святого за обтрепанный рукав: «Теперь пора. Онгу‑хан ждет тебя, все ждут, пойдем».

Кажется, они были уже близки к воротам в стене, замыкавшей обширные столичные владенья Сына Неба, когда, к величайшей досаде Гутлука, их догнали. Какие‑то суны, окружив святого шуршаньем жесткого шелка, увлекли его, оставив Гутлука ждать.

Кочевник привык соглашаться с властью признанного им самим хана. Среди считающих себя счастливыми обитателей Поднебесной Гутлук выделялся не столько одеждой, сколько дерзкой для чужого глаза вольностью повадки. Святой как бы прикрывал Гутлука. Оставшись один, он резал прохожим глаза, заметный, как воронье перо на желтом ребре бархана. На монгола оглядывались с подчеркнутой неприязнью. Поспешные шаги умерялись, кто‑то останавливался, всем своим видом выражая недоумение; что здесь делает «степной червь»?

Гутлук не замечал беспорядка, нараставшего среди прохожих. В фарфоровом доме он, присмотревшись, отличал ученых одного от другого. Здесь же все были на одно лицо, и Гутлука занимали не люди, а вещи. Деревья были подрезаны, подстрижены – шары, острые грани, груши. Зачем? Среди странных древесных куп вверх выгибался угол крыши низкого дома. Особенная форма, простая причуда на первый взгляд, при внимательном осмотре приобрела неприятную значительность: сравнить ее было не с чем. Даже крыша, как и деревья, как стена дома, была совсем непонятна.

Прохожие, позабыв о своих делах, собирались заняться делами степного дикаря, забравшегося в дом Сына Неба, конечно, с недобрыми целями, чтобы высмотреть, сделать что‑то дурное… Не замечая сунов, Гутлук перешел тропу, дорогу, улицу – ему все равно как называлась мощенная мелким камнем земля, – чтобы лучше рассмотреть полосу толстой бумаги или проклеенной ткани, подвешенной на шесте. Над столбцами знаков, о которых Гутлук теперь знал кое‑что, было вырисовано лицо суна. Глаза из косоватых орбит смотрели вбок и вверх. Сзади, из центра, скрытого головой, исходили стрельчатые черточки, напомнившие Гутлуку лучи солнца.

Святой, наберись Гутлук смелости спросить, мог бы прочесть знаки‑цзыры, и получилось бы иное, быть может, что решил Гутлук. Гутлук же, в меру понятого им о цзырах, решил: на бумаге сообщается имя и величие изображенного человека. Это был творец. Но чего?

Кто‑то схватил Гутлука за плечо. Естественным движением Гутлук рванулся, высвободил плечо и оглянулся. На него наступала целая толпа. Суны молчали, все на одно лицо, все злобно оскаленные. Гутлук попятился с неприятным сознанием беззащитности спины, не больше, так как не видел причины для настоящего испуга. Он отходил медленно, как от собак: пока не дашь повода сам, ни одна не бросится.

Споткнувшись, Гутлук удержался на ногах, но вызвал нападение. Кто‑то ударил его палкой. Злость не придала удару меткости и силы, а Гутлук, рассердившись, вытащил из‑за голенища нож. И тут же, ощутив спиной стену, остыл. При виде ножа остыли и нападающие. Немного отступив, суны переговаривались крикливыми голосами. Толпа все прибывала. Гутлук ждал – придет святой и его оставят в покое.

Вместо святого, который все может, через толпу, отбрасывая зазевавшихся, пробились воины дворцовой стражи. В высоких шлемах с причудливо загнутыми полями, в украшенных на груди латах, воины держали копья с широкими клинками. Что‑то говоря, один из них грозно наставил копье. Мгновение – и нет Гутлука! Спасаясь, Гутлук схватил копье за древко, под клинком, и толкнул воина. Тот потерял равновесие и упал, не выпустив копья. Гутлук прыгнул на воина, вырвал оружие, но тут‑то на его голову и обрушилась стена.

 

 

Он очнулся лежа, уткнувшись лицом в землю. Согнутая ветка распрямляется, если не сломана. Гутлук подтянул руки, приподнялся, встал. Ему не помогали и не мешали. Укрепившись на ногах, он заметил горку свежевырытой красновато‑желтой рыхлой земли. Дальше была глубокая яма. Долго думать не пришлось. Его схватили, веревка стянула руки, ловко и сильно закрученные назад.

Два воина своими шлемами, узорчатыми латами и копьями напомнили о случившемся. Но место было совсем не то – Гутлука куда‑то отвезли. Здесь и там на взрытом пустыре торчали широкие остроконечные крыши из тростника, опиравшиеся не на стены, а на столбики выше человеческого роста. Крутой глиняный вал грубо и грязно зажимал это место, в котором было что‑то отвратительное. Перед Гутлуком вал был пробит воротами с тяжелыми – издали видно – створками.

Несколько сунов около Гутлука спорили. Он видел это по жестам, не чувствуя слов в странных, нечеловеческих для него выкриках. Ему набросили веревку на шею. Кто‑то закатывал рукава, обнажая толстые, налитые желтым жиром руки. Другой, выбрасывая коротенькие выкрики из растянутого улыбкой чернозубого рта, вертел коротким, очень широким ножом, будто и сверлил, и строгал нечто в воздухе, и, перекашивая рот все больше и больше, подмигивал Гутлуку, и подходил маленькими шажками, разглядывал и целился ножом, явно издеваясь над беззащитным живым мясом.

Смерть падала, как лавина, сброшенная горой. Гутлук, опираясь на гордость, единственную опору свою, заставил себя не попятиться перед ножом. А! Он бежал бы, он бился бы, не будь связаны руки, не будь петли на шее. Он просто выбрал единственное, что оставляло его самим собой, как всадник, не думая, выбирает единственно нужное положение тела, чтобы удержаться в седле при броске лошади, испуганной зверем, неожиданно прянувшим из‑под копыта.

Что‑то крикнули. Нечто короткое, приказ. Человек с ножом отступил, превратив устрашающую гримасу в маску разочарования. Веревку на шее потянули. Чтобы не упасть, Гутлук повернулся и пошел, как корова на привязи. Его подтащили к ближней из странных крыш без стен. Он ощутил смрад, сочившийся изнутри. Там, за столбиками, зияла дыра, нечто вроде зева колодца, но очень широкого.

Гутлуку развязали руки, с шеи сняли петлю, под мышки продели толстую веревку, которая тут же натянулась, рванула, и Гутлук повис над пустотой колодца. Прежде чем он что‑либо сообразил, его уже опустили глубоко, в темноту. Ноги коснулись мягкой грязи и ушли по колено. Веревка ослабла, потом ее дернули и ослабили опять. С трудом – руки одеревенели – Гутлук освободился от петли, и она исчезла наверху.

Теперь Гутлук догадался, куда он попал. Грязь засасывала. Оставив сапоги, Гутлук едва вырвал ноги и ступил прямо перед собой, в темноту. Топь сразу обмелела, и Гутлук уперся лбом в твердую землю, с которой беззвучно потекла струйка пыли, набившейся в рот. Подняв руки, он понял, что земляная стена уходит не прямо, а заваливается внутрь.

Подземная тюрьма Поднебесной: ловушка, из которой не убежать. В Степи убивают сразу. Убивают мучительски. Берут выкуп. Изгоняют. В Степи нет тюрем, но Степь слыхала о Поднебесной. О многом. Конечно, и о тюрьмах.

Роют яму глубиной во много ростов человека. Круглую яму. Книзу ее постепенно расширяют: желто‑красная земля Поднебесной держит сама, без подпорок. В другой земле такую тюрьму не устроишь – осыплется. Сверху накрывают крышей от дождя и окапывают. Тоже от дождя, иначе земля разбухнет и обвалится. Спускают на веревке, на веревке и поднимут, кого нужно, когда нужно. Наверху сторожат, чтобы никто не пришел и не вытащил пленников.

Не было и нет таких мест, откуда бы пленники не убегали. Из самых высоких башен, из подвалов, из крепких крепостей, от сторожей, глаз не сводивших. Из подземных тюрем Поднебесной никто не убегал. Нет людей хитрее сунов.

Притерпелись глаза. Гутлук начал если не видеть, то различать середину ямы, куда хоть едва‑едва, но падал свет. Притерпелся и к страшному смраду, так притерпелся, что уж и не чуял.

Через сколько‑то времени сверху спустили бадью с водой. Можно было бы счесть, сколько здесь у Гутлука невольных товарищей. Но ему так хотелось пить, что он, отбросив кого‑то, вцепился в край бадьи и пил, как лошадь, опус



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: