Глава двадцать четвёртая 20 глава




То, что страна, в которой жил этот человек‑невидимка, не может выстоять против Германии, было ясно Стаценко с самого начала: не потому, что он был осведомлён о ресурсах обеих стран и хорошо разбирался в международных отношениях, – он решительно не знал и не хотел знать ни того, ни другого, – а потому, что не могла же страна, которая не соответствовала идеалу его жизни, выстоять против страны, которая, как он полагал, вполне отвечала идеалу его жизни. И уже в тот воскресный час июня, когда он услышал по радио о начале войны, Стаценко ощутил во всех внутренностях некоторое беспокойство, род волнения, возникающего перед необходимостью перемены обжитой квартиры.

При каждом известии об оставлении Красной Армией городов, все более отдалённых от границы, он все более понимал, что квартиру переменить необходимо. А в момент взятия Киева Стаценко уже был как бы в пути на новое местожительство с грандиозными планами его устройства и освоения.

Так, к моменту вступления немцев в Краснодон Стаценко проделал духовно примерно тот же путь, что Наполеон проделал физически с момента бегства с острова Эльбы до вступления в Париж.

К генералу фон Венцелю его, Стаценко, долго и грубо не впускали сначала часовой, потом денщик. На беду его из дома вышла бабушка Вера, которой Стаценко очень боялся, и он, сам не зная, как это получилось, торопливо снял шляпу, поклонился бабушке в пояс и сделал вид, что воспользовался двором, чтобы пройти с улицы на улицу. И бабушка не нашла в этом ничего удивительного. Все‑таки он дождался у калитки выхода молоденького адъютанта.

Толстый Стаценко, сняв шляпу, вприпрыжку бежал сбоку и немножко сзади немецкого офицера. Адъютант, не глядя на него и не вникая в то, что говорил Стаценко, указал ему пальцем на немецкую комендатуру.

Комендант города Штоббе, штурмфюрер службы СС, был из тех отлитых по единой модели пожилых прусских жандармов, каких Стаценко в юности своей немало насмотрелся в «Ниве» на фотографиях, изображавших встречи венценосцев. Штурмфюрер Штоббе был апоплексичен, каждый ус его с проседью был туго закручен, как хвост морского конька, одутловатое лицо его, покрытое мельчайшей сетью жёлто‑сизых прожилок, было налито пивом, а выпученные глаза были того мутного бутылочного цвета, в котором нельзя отличить белка от роговицы.

– Вы хотите служить в полиции? – отбросив все несущественное, прохрипел штурмфюрер Штоббе.

Стаценко, застенчиво склонив набок голову и плотно приложив к ляжкам полные маленькие руки с пальчиками, похожими цветом и формой на заграничные консервированные сосиски, сказал:

– Я инженер‑экономист, я бы полагал…

– К майстеру Брюкнер! – не дослушав, прохрипел Штоббе и так выпучил водяные глаза со слившимися белком и роговицей, что Стаценко, зигзагообразно отступая от коменданта, вышел в дверь задом.

Жандармерия помещалась в длинном, давно белённом и облупившемся одноэтажном бараке, прижавшемся к горушке, ниже райисполкома, и отделённом пустырём от района города, называвшегося в просторечии «Восьмидомики». Раньше там помещалась городская и районная милиция, и Стаценко запросто бывал в этом помещении как‑то перед войной в связи со случившейся у него на дому покражей.

Сопровождаемый немецким солдатом с ружьём, Стаценко вошёл в полутёмный коридор, так знакомый ему, – и вдруг отпрянул в испуге: он чуть не столкнулся с длинным, на полтуловища выше Стаценко, человеком и, вскинув глаза, узнал в этом человеке в старомодном картузе известного в Краснодоне шахтёра – Игната Фомина. Игната Фомина никто не сопровождал. Он был в начищенных сапогах и в костюме, таком же приличном, как у Стаценко. И оба этих прилично одетых господина, шмыгнув глазами, разошлись, будто не узнали друг друга.

В приёмной того самого кабинета, где помещался когда‑то начальник краснодонской милиции, Стаценко увидел перед собой Шурку Рейбанда, экспедитора хлебозавода, в хорошо знакомой Стаценко чёрной, с малиновым верхом, кубанке на маленькой смуглой костяной головке. Шурку Рейбанда, выходца из немецких колонистов, знал весь город, потому что он отпускал хлеб столовым всех учреждений, хлебным киоскам и магазинам горпо. Никто его и не звал иначе, как Шуркой Рейбандом.

– Василий Илларионович!.. – в тихом изумлении сказал Шурка Рейбанд, но, увидев за спиной Стаценко солдата, запнулся.

Стаценко склонил лысину немного набок и вперёд и сказал:

– Что вы, господин Рейбанд! Я хочу… – он сказал – не «служить», а «услужить».

Господин Рейбанд приподнялся на носках, помедлил и, не постучавшись, нырнул в кабинет начальника. И стало ясно, что Шурка Рейбанд является теперь неотъемлемой составной частью «нового порядка» – Ordnung'a.

Он пробыл там довольно долго. Потом в приёмной прозвучал начальственный звонок, и немецкий солдат‑писарь, одёрнув мышиный мундирчик, проводил Стаценко в кабинет.

Майстер Брюкнер был, собственно, не майстер, а вахтмайстер, то есть жандармский вахмистр. И это была, собственно, не жандармерия, а краснодонский жандармский пункт. Окружная жандармерия помещалась в городе Ровеньки. Впрочем, майстер Брюкнер был не просто вахтмайстер, а гауптвахтмайстер, то есть старший жандармский вахмистр.

Когда Стаценко вошёл в его кабинет, майстер Брюкнер не сидел, а стоял, заложив руки за спину. Он был высокий и не очень тучный, с опущенным и сильно выдавшимся круглым животом. Под глазами у него были мягкие морщинистые тёмные мешки того происхождения, которое, если вникнуть в него, могло бы пояснить, почему гауптвахтмайстер Брюкнер проводил большую часть своей сознательной жизни стоя, а не сидя.

– По образованию и опыту я инженер‑экономист, я полагал бы… – сказал Стаценко, застенчиво склонив голову и приложив к брюкам в полоску плотно сдвинутые пальчики‑сосиски.

Майстер Брюкнер повернул голову к Рейбанду и брезгливо сказал по‑немецки:

– Скажи ему, что, по полномочию фюрера, я назначаю его бургомистром.

В ту же самую секунду Стаценко представил себе, какие люди из тех, кого он знал, кто раньше проходил мимо него или относился к нему панибратски, теперь попадут в зависимость от него. И он низко склонил лысину, сразу покрывшуюся потом. Ему казалось, что он много и сердечно благодарит майстера Брюкнера, на самом деле он молча шевелил губами и кланялся; Майстер Брюкнер отогнул полу мундира, открыв плотно обтянутый брюками опущенный живот, круглый, как кавун, вынул из кармана золотой портсигар, достал сигаретку и прямым точным движением большой, в ромбиках жёлтой кожи, руки вставил сигаретку между губ. Подумав, он взял из портсигара ещё одну сигаретку и протянул её Стаценко.

Стаценко не посмел отказаться.

Потом майстер Брюкнер, не глядя, нащупал на столе распечатанную узкую плитку шоколада, не глядя, отломил от неё несколько слитных квадратиков и молча протянул Стаценко.

– Это не человек, а идеал, – рассказывал впоследствии Стаценко своей жене.

Рейбанд препроводил Стаценко к заместителю старшего вахмистра господину Балдеру, который был уже просто вахмистр и всей своей комплекцией, манерами, даже тихим низким грудным голосом так походил на Стаценко, что, будь Стаценко в немецком мундире, его уже трудно было бы отличить от вахмистра. Стаценко получил от него инструкцию о сформировании городской управы и ознакомился со всей структурой власти при «новом порядке» – Ordnung'e.

Согласно этой структуре, краснодонская городская управа во главе с бургомистром была просто одним из отделов канцелярии немецкого жандармского пункта.

Так Стаценко стал бургомистром.

А Виктор Быстринов и дядя Коля стояли теперь друг против друга, разводили руками и говорили:

– Кому же тогда можно верить?

В тот вечер, когда Матвей Шульга распростился с Кондратовичем, ему уже ничего не оставалось, как направить свой путь к Игнату Фомину, на «Шанхай».

По внешним признакам, – а только по внешним признакам и мог теперь Матвей Костиевич составить первое впечатление, – Фомин произвёл на него благоприятное впечатление. Костиевичу понравилось, что, когда он сказал пароль, Игнат Фомин не выразил волнения и излишней торопливости, а внимательно осмотрел Костиевича, кинул взгляд вокруг, потом пропустил Костиевича в горницу и только здесь сказал ему отзыв. Фомин был очень немногословен и ни о чем не расспрашивал, а только внимательно слушал и на все распоряжения отвечал: «Будет сделано». Понравилось Костиевичу и то, что Игнат Фомин у себя дома был в жилете под пиджаком и при галстуке, и с часами с цепочкой, – в этом он видел признак культурного, интеллигентного рабочего, воспитанного в советское время.

Правда, некоторые мелочи не то чтобы не понравились Костиевичу, они были так незначительны, что не могли вызвать с его стороны столь определённого отношения, – но были отмечены им как неприятные. Ему показалось, что жена Фомина, мясистая, сильная женщина с широко поставленными узкими косящими глазами и неприятной улыбкой, обнажавшей крупные редкие жёлтые зубы, с первого же момента их знакомства стала относиться к нему, к Шульге, как‑то уж очень льстиво и угодливо. И ещё невольно отметилось ему в первый же вечер, что Фомин – Игнат Семёнович, так сразу же стал называть его Шульга, – немного скуповат; на откровенное заявление Костиевича о том, что он сильно проголодался, Фомин сказал, что с продовольствием им, должно быть, будет туговато. И они действительно нельзя сказать, чтобы уж так хорошо покормили его при их достатке. Но Костиевич видел, что они едят то же, что и он, и подумал, что он не может знать всех личных обстоятельств их жизни.

И эти мелочи не могли разрушить того общего благоприятного впечатления, какое Фомин произвёл на Матвея Костиевича. А между тем самый худший и последний из людей, к которому Матвей Костиевич мог бы зайти без всякого выбора, по чистой случайности, был бы лучше Игната Фомина. Потому что из всех людей, населявших город Краснодон, Игнат Фомин был самым страшным человеком, страшным особенно потому, что он уже давно не был человеком.

До 1930 года у себя на родине, в Острогожском округе Воронежской области, Игнат Фомин, который вовсе не был тогда Игнатом Фоминым, слыл самым богатым и сильным человеком. Он владел непосредственно и через подставных лиц двумя мельницами, двумя конными машинами‑лобогрейками, многими плугами, двумя веялками, молотилкой, имел три усадьбы, до десятка лошадей, шесть коров, несколько десятин плодового сада, пасеку до ста ульев, и, кроме постоянно работавших у него четырех батраков, он мог исподволь пользоваться трудом крестьян из нескольких волостей, потому что во всех этих волостях было много людей, материально зависевших от него.

Он был богат и до революции, но ещё богаче были два его старших брата, особенно тот старший брат, который унаследовал хозяйство отца. А Игнат Фомин, как самый младший, женившийся перед войной четырнадцатого года и выделенный отцом на самостоятельное хозяйство, был обижен им. Но после революции, вернувшись с германского фронта, Игнат Фомин очень ловко использовал свою якобы бедность, прикинулся обиженным старой властью человеком и проник во все органы советской власти и общественные органы села, начиная с комитета бедноты, как человек не только неимущий и революционный, но и беспощадный к врагам революции. Используя эти органы власти и то, что братья его были, как и он, действительно богатые и ненавидевшие советскую власть люди, Игнат Фомин подвёл под суд и высылку сначала самого старшего, а петом и второго брата, завладел их имуществом и пустил по миру их семьи с малыми детьми, которых ему было не жаль, особенно потому, что своих детей у него не было и он не мог их иметь. Так он стал в округе тем, кем он был. И до самого 1930 года, несмотря на эти богатства, многие представители власти считали его своеобразным явлением на советской почве – богатым, но вполне своим человеком, так называемым культурным хозяином.

Но крестьяне ряда волостей, куда простиралось его влияние, знали, что это беспощадный кулак‑кровопийца и страшный человек. И, когда в тридцатом году стали создаваться колхозы и народ при поддержке власти начал раздевать богатеев, на Игната Фомина, жившего тогда под старой, собственной фамилией, обрушилась волна народной мести. Игнат Фомин лишился всего и подлежал высылке на север, но, как человека известного и, казалось, смирного, местные власти не взяли его до высылки под стражу. А Игнат Фомин с помощью жены ночью убил председателя сельского совета и секретаря сельской ячейки, – в эти дни председатель и секретарь жили не при своих семьях, а в помещении сельского совета, и в ночь, когда подстерёг их Фомин, вернулись из гостей сильно выпившие. Фомин убил их и бежал вместе с женой сначала в Лиски, а потом в Ростов‑на‑Дону, где у него были свои верные люди.

В Ростове он купил документы на имя рабочего железнодорожных мастерских Игната Семёновича Фомина, документы, по которым он выглядел заслуженным рабочим человеком, выправил соответствующие документы и на жену свою. И так он появился в Донбассе, зная, что там очень нужны рабочие руки и не будут допытываться, кто он и откуда.

Он твёрдо верил в то, что рано или поздно дождётся своего часа, а пока что наметил для себя определённую и ясную линию поведения. Прежде всего он знал, что должен трудиться на совесть: во‑первых, потому, что так ему легче будет спрятаться, во‑вторых, потому, что добросовестный труд при его сноровке и умении даст ему возможность жить в достатке, и, в‑третьих, потому, что, как он ни был богат в прошлом, труд всегда был ему в привычку. А кроме того, он решил особенно не высовываться, не лезть в общественные дела, а к начальству относиться с покорностью и, избави бог, никого не критиковать.

Так с течением времени этот человек‑невидимка стал уважаемым властями не только как прилежный честный рабочий, но и как человек большой скромности и дисциплины. У него хватило выдержки ничем не изменить этой своей линии поведения, даже когда немцы подошли близко к Ворошиловграду. Он не сомневался в том, что немцы будут здесь. И только когда его спросили, не согласится ли он предоставить свою квартиру подпольной организации на случай прихода немцев, он чуть не выдал себя, такое им овладело чувство злорадства и наслаждения местью.

И даже то, что так понравилось Шульге, – что Фомин ходил у себя дома в пиджаке и в галстуке, и при часах, – объяснялось не его любовью к опрятности, – в обычное время он, как и все рабочие, одевался чисто, но в простую повседневную одежду, – а объяснялось тем, что он с часу на час ждал немцев и, желая понравиться им, вытащил из сундука все лучшее из того, что имел.

В то время, когда Стаценко находился сначала у старшего жандармского вахмистра Брюкнера, а потом у вахмистра Балдера, Матвей Костиевич лежал в том же бараке, на второй половине, в маленькой тёмной каморке, избитый и окровавленный.

В прошлом вся эта половина барака, состоявшая из нескольких камер и разделённая вдоль узким коридором, продолжением коридора, разделявшего служебные помещения милиции, представляла собой единственное в Краснодоне место заключения.

«Новый порядок», Ordnung, состоял в том, что теперь те несколько общих камер и несколько одиночек, которые составляли помещение дома заключения, были битком набиты мужчинами, женщинами, подростками и стариками. Здесь были люди из города и из станиц и хуторов, задержанные по подозрению в том, что они советские работники, партизаны, коммунисты, комсомольцы; люди, поступком или словом оскорбившие немецкий мундир; люди, скрывшие своё еврейское происхождение; люди, задержанные за то, что они без документов, и просто за то, что они люди. У Людей этих почти не кормили и не выпускали не только на прогулку, но и по естественным надобностям. В камерах стояло невыносимое зловоние, и старые полы барака, давно тронутые грибком, были загажены, пропитаны мочой и кровью.

Но, как ни забиты были все камеры, Матвея Шульгу, или Евдокима Остапчука, под чьим именем он был арестован, поместили отдельно.

Он был избит ещё когда его брали – он оказал сопротивление и обнаружил такую физическую силу, что с ним долго не могли справиться. Потом его били здесь, в тюрьме, гауптвахтмайстер Брюкнер, вахтмайстер Балдер и арестовавшие его ротенфюрер СС Фенбонг, начальник полиции Соликовский и немецкий полицейский Игнат Фомин, надеясь сразу же, пока он не пришёл в себя, сломить его волю. Но если от Матвея Костиевича нельзя было ничего выведать в обычном состоянии, тем более нельзя было ничего выведать, когда он был в ожесточении борьбы.

Он был так силён, что и теперь, избитый и окровавленный, он лежал не от изнеможения, а заставлял себя лежать, чтобы отдохнуть. Но, если бы его снова взяли, он мог бы ещё сражаться столько, сколько бы потребовалось. У него саднило лицо, один глаз затёк кровью. У него страшно ломило руку, по которой, выше кисти, его ударил железным прутом унтер Фенбонг. Душу Матвеи Костиевича терзали представления того, как немцы где‑то так же мучают его жинку, его детей, мучают из‑за него, из‑за Шульги, и нет уже никакой надежды, чтобы он когда‑нибудь мог их спасти.

Но страшнее физической боли и этой душевной муки палило Костиевича сознание того, что он попал в руки врага, не выполнив своего долга, и что он сам в этом виновен.

То, казалось бы, естественное в его положении оправдание, что не он, а другие люди, давшие ему ненадёжную явку, виноваты в его провале, только в самое первое время пришло ему в голову, но он тотчас же отбросил его, как ложное утешение слабых.

По опыту своей жизни он знал, что успех всякого общественного дела не может не зависеть от многих людей, среди которых найдутся и такие, кто плохо выполнит свою часть дела или просто ошибётся. Но только слабый духом и жалкий человек, будучи поставлен на чрезвычайное дело в чрезвычайных обстоятельствах и не выполнив его, способен жаловаться на то, что другие люди виноваты в этом. Внутренний чистый голос совести говорил ему, что он, особенный человек, с опытом прошлого подполья, потому и был выдвинут на это чрезвычайное дело в чрезвычайных обстоятельствах, чтобы своей волей, опытом, организационным навыком преодолеть все и всякие опасности, трудности, лишения, препятствия, ошибки других людей, от которых зависело это дело. Вот почему Матвей Костиевич не мог винить и не винил никого в своём провале. И сознание того, что он не только провалился сам, а не выполнил своего долга, страшнее и горше всякой иной муки терзало душу Костиевича.

Неумолкающий правдивый голос совести подсказывал ему, что где‑то в чем‑то он поступил неправильно. И он снова и снова мучительно перебирал в памяти своей мельчайшие подробности своих поступков и слов с того момента, как расстался с Иваном Фёдоровичем Проценко и Лютиковым, и не мог найти, где, в чем и когда он поступил неправильно.

Матвей Костиевич раньше совсем не знал Лютикова, а сейчас он бесконечно волновался за него, – в особенности потому, что теперь только от Лютикова зависело, будет ли выполнено дело, порученное им обоим. Но ещё чаще, в страшных мучениях, в тоске невыносимой, душа его обращалась к Проценко, их общему руководителю и личному его другу, и вопрошала:

«Где ж ты, Иван Фёдорович? Як ты? Чи жив ты? Бьёшь ли ты проклятых ворогов, пересилил ли ты их, перехитрил ли ты их? А вдруг, так же как и меня, терзают душу твою? И вороны уже клюют серед сте‑пу твои весёлые очи?..»

 

Глава двадцать девятая

 

Простившись с Лютиковым и Шульгой, Иван Фёдорович и жена его выехали к отряду, базировавшемуся в Митякинских лесах по ту сторону Северного Донца. Пришлось сделать изрядный крюк, чтобы обогнуть территорию, уже занятую немцами. Все‑таки Иван Фёдорович успел переправить свой «газик» через Донец и ночью проскочить на базу, когда немецкие танки уже входили в станицу, по имени которой и леса получили своё название.

Леса, леса… Разве это были леса? Разве можно было эти кустарниковые заросли, разбросанные по небольшой территории, сравнить с лесами белорусскими или брянскими – родиной партизанской славы! В районе Митякинских лесов не то что открывать военные действия, даже спрятаться негде было большому отряду.

К счастью, когда Иван Фёдорович и жена его прибыли на базу, партизаны уже покинули её и вели бой с немцами на дорогах западного направления.

Как жалел потом Иван Фёдорович, что в этот первый же день своего приезда не сделал, не сумел сделать всех выводов из такой простой и ясной мысли, пришедшей ему в голову: отряд, едва ли не самый крупный в области, не имеет базы укрытия!

Ворошиловградская область разделялась на несколько территориальных округов, во главе которых поставлены были секретари подпольного обкома партии. Иван Фёдорович был одним из этих секретарей. Ведению Ивана Фёдоровича подлежало несколько райкомов с множеством подчинённых им подпольных групп. В районах были ещё особые диверсионные группы, из которых одни подчинялись местному подпольному райкому, другие – непосредственно обкому, третьи – Украинскому или даже Центральному штабу.

Эта разветвлённая подпольная сеть обслуживалась ещё более сложной по характеру конспирации системой явочных квартир, мест укрытия, баз продовольствия и вооружения, средств связи – технических и через специальных связных. Кроме обычных явочных квартир в районах, в распоряжении Ивана Фёдоровича, как и других руководителей областного подполья, были квартиры, известные только им: одни – для связи с Украинским штабом, другие – для связи руководителей области между собой, третьи – для связи с руководителями районов или командирами отрядов.

На территории каждого округа действовало несколько мелких партизанских отрядов. А кроме того, в каждом округе был создан один более или менее крупный отряд, где, по первоначальному замыслу, и должен был находиться секретарь обкома – руководитель подполья в округе: предполагали, что пребывание в крупном партизанском отряде обеспечит секретарю обкома относительную безопасность, а значит, и большую свободу действий.

Главной явочной квартирой для связи руководителей ворошиловградского подполья был медицинский пункт в большом селе Орехово Успенского района. Хозяйкой квартиры Иван Фёдорович назначил местного врача Валентину Кротову, сестру Ксении Кротовой, связной Ивана Фёдоровича. В то время, когда Иван Фёдорович ещё находился в Краснодоне, Ксения Кротова уже жила у своей сестры

– врача, и от неё, от Ксении Кротовой, Иван Фёдорович должен был получить первые сведения о том, как обстоят дела в других округах после оккупации их немцами.

Возложив на своего помощника обязанности главного хранителя партизанского продовольствия и оружия в Митякинских лесах и одновременно – начальника всей связи с округами, Иван Фёдорович выехал к своему отряду. Собственно, он не выехал, а пошёл. Вся местность вокруг кишела немецкими войсками. Как ни тешил себя Иван Фёдорович мыслью, что будет всюду разъезжать на своём «газике», – он даже бензина припас по крайней мере на год, – пришлось загнать многострадальный «газик» в пещерку в одном из глиняных карьеров в лесу и завалить вход. Екатерина Павловна, исполнявшая при Иване Фёдоровиче должность связной и разведчицы, посмеялась над мужем, и они вместе пошли в отряд пешком.

Всего лишь несколько суток прошло с того времени, как в помещении Краснодонского райкома партии Иван Фёдорович уговаривался с генералом, командиром дивизии, о связи, а как все изменилось вокруг! Конечно, ни о каком взаимодействии с дивизией уже не могло быть и речи. Дивизия эта выстояла на Донце под Каменском ровно столько, сколько ей было приказано, потеряла более чем три четверти своего уже далеко не полного состава, а потом снялась и ушла. Она потеряла так много, что казалось, уже и нет никакой дивизии, но никто не говорил о ней в народе – «разгромлена», никто не говорил о ней – «попала в окружение» или «отступила», все говорили о ней

– «ушла». И она действительно ушла, – ушла, когда на огромных пространствах между Северным Донцом и Доном уже действовали крупные немецкие соединения.

Дивизия шла по территории, занятой врагом, она шла через реки и степи, шла с боями, используя для обороны крутые берега степных речек, она то исчезала, то вновь возникала в другом месте. В первые дни, когда она была ещё не так далеко, народная молва о боевых делах дивизии ещё докатывалась до здешних мест. Но дивизия все уходила и уходила на восток, стремясь к какому‑то дальнему, назначенному ей пределу, и, должно быть, так далёк он был, этот предел, что уже и следа молвы не оставалось от дивизии, жила только память в сердце народа – слава, легенда.

Партизанский отряд Ивана Фёдоровича действовал сам по себе, действовал неплохо. В первые же дни отряд разгромил в открытом бою несколько мелких подразделений войск противника. Партизаны истребляли оставшихся солдат и офицеров, жгли цистерны с бензином, захватывали обозы, ловили в сёлах немецких администраторов и казнили их. Сведений о действиях других отрядов все ещё не поступало, но Иван Фёдорович догадывался, что и другие отряды начали неплохо – по изустной молве. Народная молва преувеличивала подвиги партизан, но это означало только, что их борьба пользуется поддержкой народа.

Когда противник бросил против отряда крупные силы, Иван Фёдорович отверг предложение командования вернуться на базу и ночью тайно переправил отряд на правый берег Донца. Здесь никто не ждал партизан, и они произвели неслыханный переполох в немецких тылах.

Но с каждым днём все труднее было крутиться в нешироком пространстве степи, так густо населённом, что рудники, хутора, станицы почти примыкали одни к другим. Отряд находился в беспрерывном движении. Только хитрость Ивана Фёдоровича, да отличное знание местности, да хорошее вооружение давали возможность отряду уходить пока что без больших потерь. Но доколе же возможно было это безостановочное верчение на месте, когда враг висел на хвосте?

Большие партизанские отряды, созданные в подражание отрядам лесных местностей или таких, где были широкие незаселённые степные пространства, – отряды этого типа были непригодны в густонаселённом промышленном Донбассе. Иван Фёдорович пришёл к этому выводу, когда беда уже стучалась в дверь.

Известия, поступившие от Ксении Кротовой, поразили его в самое сердце. Крупный отряд, действовавший в непосредственной близости от Ворошиловграда, окружённый противником, распался на части, а секретарь обкома Яковенко, находившийся в этом отряде, был убит. Из Кадиевского отряда, созданного по такому же типу, что и отряд Яковенко и отряд Ивана Фёдоровича, спаслось всего девять бойцов во главе с командиром отряда. Противник, разбивший отряд, понёс жертвы втройне, но какие же потери врага можно было считать расплатой за павшую в бою шахтёрскую гвардию знаменитой Кадиевки! Командир отряда извещал Ивана Фёдоровича, что набирает новых бойцов, но будет действовать теперь только мелкими группами. Боково‑Антрацитовский отряд сумел вырваться из окружения без больших потерь и тут же разделился на несколько мелких отрядов, действующих под общим командованием. Небольшие отряды – Рубежанского, Кременского, Ивановского и других районов – действовали успешно и почти без потерь. Отряд Попаснянского района, один из самых крупных в области, с самого начала действовал небольшими группами под общим командованием, и сам народ оценил успех его борьбы, дав отряду прозвище «Грозный». А новые отряды, которые рождались в районах, как грибы, – из местного населения, из отставших бойцов и офицеров Красной Армии, – все они возникали уже только в виде небольших партизанских групп.

Это было веление самой жизни.

Иван Фёдорович получил эти сведения, и ему нужно было всего лишь несколько часов, чтобы разделить и свой отряд на несколько небольших групп, но этих часов судьба уже не отпустила Ивану Фёдоровичу.

Немцы окружили их на рассвете, а теперь уже солнце склонялось к вечеру.

Когда‑то здесь был ручей, впадавший в Северный Донец. Ручей так давно пересох, что жители ближнего хутора Макаров Яр уже не помнили, когда здесь была вода. На месте ручья осталась лесистая балка. Узкая в вершине и все более широкая к устью, она имела форму треугольника, – лес широкой полосой выходил на самый берег реки.

Иван Фёдорович с отросшей мягкой темно‑русой мужицкой бородой лежал в низкорослых кустах, на самом трудном участке обороны, в вершине балки. Немецкая пуля скубанула его повыше правой залысины, сняв кусочек кожи с волосами, кровь натекла на висок и запеклась, но Иван Фёдорович не чувствовал этого. Он лежал в кустах и стрелял из автомата, а рядом остывал другой автомат.

Екатерина Павловна лежала неподалёку от мужа с лицом строгим и бледным и тоже стреляла. Все движения её были экономные, точные, полные скрытой энергии и не замечаемого ею самой природного изящества, – со стороны казалось, она управляет своим автоматом одними пальцами. Правее её лежал старик Нарежный, колхозник из Макарова Яра, пулемётчик «старого германского бою», как определил он себя.

Тринадцатилетний мальчик, внук Нарежного, обложенный ящиками с патронами, заряжал диски. А позади ящиков, в ложбинке, не отпуская нагретой трубки телефона, адъютант командира, находившегося не вместе с Иваном Фёдоровичем, а на берегу реки, все время бубнил на своём условном языке:

– Мама слушает… мама слушает… Кто? Здорово, тётя!.. Мало слив? Возьми у племянника… Мама слушает, мама слушает… У нас все в порядке. А у вас?.. Дайте им жару!.. Сестричка! Сестричка! Сестричка! Ты что, заснула? Братец просит подсобить огоньком налево…

Нет, не мысль о возможности собственной гибели и гибели жены, даже не чувство ответственности за жизни людей, а сознание того, что все это можно было предусмотреть и тогда не было бы того тяжкого положения, в котором они очутились, терзало душу Ивана Фёдоровича.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: