Глава двадцать четвёртая 15 глава




Теперь излюбленным занятием адъютанта было – поманить конфеткой маленького сына Марины и, дождавшись, когда мальчик протянет толстую ручонку, быстро отправить конфетку в рот к себе. Адъютант проделывал это раз, и другой, и третий, пока мальчик не начинал плакать. Тогда, присев перед мальчиком на корточки на длинных своих ногах, адъютант высовывал язык с конфеткой на красном кончике, демонстративно сосал и жевал конфетку и долго хохотал, выкатив бесцветные глаза.

Он был противен Марине весь – от длинных ног до неестественно белых ногтей. Он был для неё не только не человек, а даже не скотина. Она брезгала им, как брезгают в нашем народе лягушками, ящерицами, тритонами. И, когда он заставлял её прислуживать себе, она испытывала чувство отвращения и одновременно ужаса перед тем, что она находится во власти этого существа.

Но кто поистине делал жизнь молодых людей невыносимой, так это денщик с палевыми веснушками. У денщика было удивительно много свободного времени: он был главным среди других денщиков, поваров, солдат хозяйственной команды, обслуживавшей генерала. И все свободное время денщика уходило на то, чтобы снова и снова расспрашивать молодых людей, как они хотели уйти от немцев и как им это не удалось, и, в который уже раз, высказывать им свои соображения о том, что только глупые или дикие люди могут хотеть уйти от немцев.

Он преследовал молодых людей в дровяном сарае, где они отсиживались, и на дворе, когда они выходили подышать свежим воздухом, и в доме, когда генерал отсутствовал. И только появление бабушки освобождало их от преследований денщика.

Как это было ни странно, но громадный, с красными руками денщик, внешне державшийся с бабушкой так же развязно, как и со всеми, побаивался бабушки Веры. Немец‑денщик и бабушка Вера изъяснялись друг с другом на чудовищной помеси русского и немецкого языков, подкрепляемой мимической работой лица и тела, всегда очень точной и ядовитой у бабушки и всегда очень грубой, какой‑то плотской, и глупой, и злой у денщика. Но они великолепно понимали друг друга.

Теперь вся семья сходилась в дровяном сарайчике завтракать, обедать и ужинать, и все это проделывалось точно украдкой. Ели постные борщи, зелень, варёную картошку и – вместо хлеба – пшеничные пресные лепёшки бабушкиного изготовления. У бабушки было припрятано ещё немало всякого добра. Но после того как немцы пожрали все, что плохо лежало, бабушка стряпала только постное, стараясь показать немцам, что больше и нет ничего. Ночью, когда немцы спали, бабушка тайком приносила в сарай кусочек сала или сырое яичко, и в этом тоже было что‑то унизительное – есть, прячась от дневного света.

Валько не подавал вестей о себе. И Ваня не приходил. И трудно было представить себе, как они встретятся.

Во всех домах стояли немцы. Они с ревнивой наблюдательностью присматривались к каждому приходящему человеку. Даже обычная встреча, разговор на улице вызывали подозрение.

Мучительное наслаждение доставляло Олегу, вытянувшись на топчане с подложенными под голову руками, когда все спали вокруг и свежий воздух из степи вливался в раскрытую дверцу сарая и почти полная луна рассеивала далеко по небу грифельный свет свой и блистающим прямоугольником лежала на земляном полу, у самых ног, – мучительное наслаждение доставляло Олегу думать о том, что здесь же, в городе, живёт Лена Позднышева. Образ её, смутный, разрозненный, несоединимый, реял над ним: глаза, как вишни в ночи, с золотыми точками луны, – да, он видел эти глаза весной в парке, а может быть, они приснились ему, – смех, будто издалека, весь из серебряных звучков, как будто даже искусственный, так отделялся каждый звучок от другого, будто ложечки перебирали за стеной. Олег томился от сознания её близости и от разлуки с ней, как томятся только в юности, – без страсти, без укоров совести, – одним представлением её, одним счастьем видения.

В те часы, когда ни генерала, ни его адъютанта не было дома, Олег и Николай Николаевич заходили в родной дом. В нос им ударял сложный парфюмерный запах, запах заграничного табака и ещё тот специфический холостяцкий запах, которого не в силах заглушить ни запахи духов, ни табака и который в равной степени свойствен жилищам генералов и солдат, когда они живут вне семьи.

В один из таких тихих часов Олег вошёл в дом проведать мать. Немецкий солдат‑повар и бабушка Вера молча стряпали на плите – каждый своё. А в горнице, служившей столовой, развалясь на диване в ботинках и в пилотке, лежал денщик, курил и, видно, очень скучал. Он лежал на том самом диване, на котором раньше обычно спал Олег.

Едва Олег вошёл в комнату, ленивые, скучающие глаза денщика остановились на нем.

– Стой! – сказал денщик. – Ты, кажется, начинаешь задирать нос, – да, да, я все больше замечаю это! – сказал он и сел, опустив на пол громадные ступни в ботинках с толстой подмёткой. – Опусти руки по швам и держи вместе пятки: ты разговариваешь с человеком старше тебя! – Он пытался вызвать в себе если не гнев, то раздражение, но духота так разморила его, что у него не было силы на это. – Исполняй то, что тебе сказано! Слышишь? Ты!.. – вскричал денщик.

Олег, понимавший то, что говорит денщик, и молча смотревший на его палевые веснушки, вдруг сделал испуганное лицо, быстро присел на корточки, ударил себя по коленкам и вскричал:

– Генерал идёт!

В то же мгновение денщик был уже на ногах. На ходу он успел вырвать изо рта сигаретку и смять её в кулаке. Ленивое лицо его мгновенно приняло подобострастно‑тупое выражение. Он щёлкнул каблуками и застыл, вытянув руки по швам.

– То‑то, холуй! Развалился на диване, пока барина нет… Вот так и стой теперь, – сказал Олег, не повышая голоса, испытывая наслаждение оттого, что он может высказать это денщику без опасения, что тот поймёт его, и прошёл в комнату к матери.

Мать, закинув голову, стояла у двери, с бледным лицом, держа в руках шитьё: она все слышала.

– Разве так можно, сынок… – начала было она.

Но в это мгновение денщик с рёвом ворвался к ним.

– Назад!.. Сюда!.. – ревел он вне себя.

Лицо его так побагровело, что не видно стало веснушек.

– Не об‑обращай внимания, мама, на этого ид‑диота, – чуть дрожащим голосом сказал Олег, не глядя на денщика, словно его тут и не было.

– Сюда!.. Свинья! – ревел денщик.

Вдруг он ринулся на Олега, схватил его обеими руками за отвороты пиджака и стал бешено трясти Олега, глядя на него совершенно белыми на багровом лице глазами.

– Не надо… не надо! Олежек, ну, уступи ему, зачем тебе… – говорила Елена Николаевна, пытаясь своими маленькими руками оторвать от груди сына громадные красные руки денщика.

Олег, тоже весь побагровев, обеими руками схватил денщика за ремень под мундиром, и сверкающие глаза его с такой силой ненависти вонзились в лицо денщика, что тот на мгновение смешался.

– П‑пусти… Слышишь? – сказал Олег страшным шёпотом, с силой подтянув денщика к себе и приходя в тем большую ярость, что на лице денщика появилось выражение не то чтобы страха, но сомнения в том, что он, денщик, поступает достаточно выгодно для себя.

Денщик отпустил его. Они оба стояли друг против друга, тяжело дыша.

– Уйди, сынок… Уйди… – повторяла Елена Николаевна.

– Дикарь… Худший из дикарей, – стараясь вложить презрение в свои слова, говорил денщик пониженным голосом, – всех вас нужно дрессировать хлыстом, как собак!

– Это ты худший из дикарей, потому что ты холуй у дикарей, ты только и умеешь воровать кур, рыться в чемоданах у женщин да стаскивать сапоги с прохожих людей, – с ненавистью глядя прямо в белые глаза его, говорил Олег.

Денщик говорил по‑немецки, а Олег по‑русски, но все, что они говорили, так ясно выражали их позы и лица, что оба отлично понимали друг друга. При последних словах Олега денщик тяжёлой, набрякшей ладонью с такой силой ударил Олега по лицу, что Олег едва не упал.

Никогда, за все шестнадцать с половиной лет жизни, ничья рука – ни по запальчивости, ни ради наказания – не касалась Олега. Самый воздух, которым он дышал с детства и в семье и в школе, был чистый воздух соревнования, где грубое физическое насилие было так же невозможно, как кража, убийство, клятвопреступление. Бешеная кровь хлынула Олегу в голову. Он кинулся на денщика. Денщик отпрянул к двери. Мать повисла на плечах у сына.

– Олег! Опомнись!.. Он убьёт тебя!.. – говорила она, блестя сухими глазами, все крепче прижимаясь к сыну.

На шум прибежали бабушка Вера, Николай Николаевич, повар‑немец в поварской шапочке и белом халате поверх солдатского мундира. Денщик ревел, как ишак. А бабушка Вера, растопырив сухие руки, с развевающимися на них пёстрыми рукавами, кричала и прыгала перед денщиком, как наседка, вытесняя его в столовую.

– Олежек, мальчик, умоляю тебя… Окошко открыто, беги, беги!.. – жарко шептала Елена Николаевна на ухо сыну.

– В окошко? Не буду я лазить в окошко в своём доме! – говорил Олег, самолюбиво подрагивая ноздрями и губами. Но он уже пришёл в себя. – Не бойся, мама, пусти, – я и так уйду… Я пойду к Лене, – вдруг сказал он.

Он решительными шагами вышел в столовую. Все отступили перед ним.

– И свинья же ты, свинья! – сказал Олег, обернувшись к денщику. – Бьёшь, когда знаешь, что тебе нельзя ответить… – И неторопливым шагом вышел из дому.

Щека его горела. Но он чувствовал, что одержал моральную победу: он не только ни в чем не уступил немцу, – немец испугался его. Не хотелось думать о последствиях своего поступка. Все равно! Бабушка права: считаться с их «новым порядком»? К чёртовой матери! Он будет поступать так, как ему нужно. Посмотрим ещё, кто кого!

Он вышел через калитку на улицу, параллельную Садовой. И почти у самого дома столкнулся с Стёпой Сафоновым.

– Ты куда? А я к тебе, – живо сказал маленький белоголовый Стёпа, очень радушно, обеими руками встряхивая большую руку Олега.

Олег смутился.

– Тут в одно место…

Он хотел даже добавить: «по семейному делу», но язык у него не повернулся.

– Что у тебя такая щека красная? – удивлённо спросил Стёпа, отпустив руку Олега. Он точно подрядился спрашивать невпопад.

– С немцем подрался, – сказал Олег и улыбнулся.

– Что ты говоришь?! Здорово!.. – Стёпа с уважением смотрел на красную щеку Олега. – Тем лучше. Я к тебе, собственно говоря, и шёл немножко по этому делу.

– То есть по какому делу? – засмеялся Олег.

– Пойдём, я тебя провожу, а то, если будем стоять, кто‑нибудь из фрицев привяжется… – Стёпа Сафонов взял Олега под руку.

– Луч‑чше я тебя провожу, – сказал Олег заикаясь.

– Может быть, ты вообще можешь отложить на некоторое время своё дело и пойти со мной?

– Куда?

– К Вале Борц.

– К Вале?.. – Олег чувствовал угрызения совести оттого, что он до сих пор не навестил Валю. – У них немцы стоят?

– Нет. В том‑то и дело, что нет. Я, собственно, и шёл к тебе по поручению Вали.

Какое это было счастье – вдруг очутиться в доме, в котором не стоят немцы! Очутиться в знакомом тенистом садике все с той же, точно отделанной мехом, клумбой, похожей на шапку Мономаха, и с той же многоствольной старой акацией с её светло‑зеленой кружевной листвой, такой неподвижной, будто она нашита на синее степное небо.

Марии Андреевне все ученики её школы ещё казались маленькими. Она долго тискала, целовала Олега, шумела:

– Забыл старых друзей? Когда вернулся, а глаз не кажешь, – забыл! А где тебя больше всех любят? Кто сиживал у нас часами, наморщив лоб, пока ему играли на пианино? Чьей библиотекой ты пользовался, как своей?.. Забыл, забыл! Ах, Олежка‑дролежка! А у нас… – Она схватилась за голову. – Как же

– прячется! – сделав страшные глаза, сказала она шёпотом, вырвавшимся из неё, подобно паровозному пару, и слышным на всю улицу. – Да, да, даже тебе не скажу – где… Так унизительно и ужасно прятаться в собственном доме! И, кажется, ему придётся уйти в другой город. У него не так ярко выражена еврейская внешность, – как ты находишь? Здесь его просто выдадут, а в Сталино у нас есть верные друзья, мои родственники, русские люди… Да, придётся ему уйти, – говорила Мария Андреевна, и лицо её приняло грустное, даже скорбное выражение, но в силу исключительного здоровья Марии Андреевны скорбные чувства не находили на её лице соответствующей формы: несмотря на предельную искренность Марии Андреевны, казалось, что она притворяется.

Олег насилу освободился из её объятий.

– И правда, свинство с твоей стороны, – говорила Валя, самолюбиво приподымая верхнюю полную губу, – когда вернулся, а не зашёл!

– И т‑ты ведь могла зайти! – сказал Олег со смущённой улыбкой.

– Если ты рассчитываешь, что девушки будут сами заходить к тебе, тебе обеспечена одинокая старость! – шумно сказала Мария Андреевна.

Олег весело взглянул на неё, и они вместе засмеялись.

– Вы знаете, он уже с фрицем подрался, – видите, какая у него щека красная! – с удовольствием сказал Стёпа Сафонов.

– Серьёзно, подрался? – Валя с любопытством смотрела на Олега. – Мама, – вдруг обернулась она к матери, – мне кажется, тебя в доме ждут…

– Боже, какие конспираторы! – шумно сказала Мария Андреевна, воздев к небу свои плотные руки. – Уйду, уйду…

– С офицером? С солдатом? – допытывалась Валя у Олега.

Кроме Вали и Стёпы Сафонова, в садике присутствовал незнакомый Олегу паренёк, худенький, босой, с курчавыми жёсткими светлыми волосами на косой пробор и с чуть выдавшимися вперёд губами. Паренёк молча сидел в развилине меж стволов акаций и с момента появления Олега не спускал с него твёрдых по выражению, пытливых глаз. В этом его взгляде и во всей манере держать себя было что‑то внушавшее уважение, и Олег тоже невольно посматривал в его сторону.

– Олег! – сказала Валя с решительным выражением в лице и в голосе, когда мать вошла в дом. – Помоги нам установить связь с подпольной организацией… Нет, ты подожди, – сказала она, заметив, как в лице Олега сразу появилось отсутствующее выражение. Впрочем, он тут же простодушно улыбнулся. – Ведь ты же, наверно, знаешь, как это делается! У вас в доме всегда бывало много партийных, и я знаю, что ты больше дружишь со взрослыми, чем с ребятами.

– Нет, к сожалению, связи мои п‑потеряны, – с улыбкой отвечал Олег.

– Говори кому другому, здесь все свои… Да! Ты, может быть, его стесняешься? Это же Серёжа Тюленин! – воскликнула Валя, быстро взглянув на паренька, молча сидевшего в развилине стволов.

Валя больше ничего не добавила к характеристике Серёжи Тюленина, но этого было вполне достаточно.

– Я говорю правду, – сказал Олег, обращаясь уже к Серёже Тюленину и не сомневаясь в том, что он‑то, Серёжа Тюленин, и был главным зачинщиком этого разговора. – Я знаю, что подпольная организация существует. Во‑первых, листовки выпустили. Во‑вторых, я не сомневаюсь, что поджог треста и бани – это её рук дело, – говорил Олег, не заметив, как при этих его словах какая‑то искорка‑дичинка промелькнула в глазах у Вали и улыбка чуть тронула её верхнюю полную яркую губу. – И у меня есть сведения, что в ближайшее время мы, комсомольцы, получим указания, что нам делать.

– Время идёт… Руки горят! – сказал Серёжка.

Они стали обсуждать ребят и дивчат, которые могли бы быть в городе. Стёпа Сафонов – общительный парень, друживший с ребятами и дивчатами всего города, – всем им давал такие отчаянные характеристики, что Валя, Олег и Серёжка, позабыв о немцах и о том, ради чего они подняли этот разговор, покатывались от хохота.

– А где Ленка Позднышева? – вдруг спросила Валя.

– Она здесь! – воскликнул Стёпа. – Я её на улице встретил. Идёт такая расфуфыренная, голову вот так несёт… – И Стёпа с вздёрнутым веснушчатым носиком будто проплыл по саду. – Я ей: «Ленка, Ленка!», а она только головой кивнула, вот так, – показал Стёпа.

– И вовсе не похоже! – лукаво косясь на Олега, фыркала Валя.

– Помнишь, как мы чудно пели у неё? Три недели тому назад, всего три недели, подумать только! – сказал Олег, с доброй грустной улыбкой взглянув на Валю. Он сразу заторопился уходить.

Они вышли вместе с Серёжкой.

– Мне Валя много рассказывала о тебе, Олег, да я, как тебя увидел, и сам положился на тебя душою, – кинув на Олега несколько смущённый быстрый взгляд, сказал Серёжка. – Говорю тебе об этом так, чтобы ты знал, и больше говорить об этом не буду. А дело вот в чем: это никакая не подпольная организация подожгла трест и баню, это я поджёг…

– К‑как, один? – Олег с заблестевшими глазами смотрел на Серёжку.

– Сам, один…

Некоторое время они шли молча.

– П‑плохо, что один… Здорово, смело, но… п‑плохо, что один, – сказал Олег, на лице которого было одновременно и добродушное и озабоченное выражение.

– А подпольная организация есть, я знаю не только по листовке, – продолжал Серёжка, никак не отозвавшись на замечание Олега. – Я было на след напал, да… – Серёжка с досадой махнул рукой, – не зацепился…

Он рассказал Олегу о посещении Игната Фомина и о всех обстоятельствах этого посещения, не утаив, что он вынужден был дать человеку, который скрывался у Фомина, ложный адрес.

– Ты Вале об этом тоже рассказывал? – вдруг спросил Олег.

– Нет, Вале я этого не рассказывал, – спокойно сказал Серёжка.

– Х‑хорошо… Очень х‑хорошо! – Олег схватил Серёжку за руку. – Ведь если у тебя с этим человеком был такой разговор, ты можешь к нему и ещё зайти? – говорил он волнуясь.

– В том‑то и дело, что нет, – сказал Серёжка, и возле его словно бы подпухших губ легла жёсткая складка. – Человека этого его хозяин, Игнат Фомин, немцам выдал. Он его не сразу выдал, а так на пятый, на шестой день после того, как немцы пришли. По Шанхаю болтают, будто он хотел через того человека всю организацию раскрыть, а тот, видать, был осторожный. Фомин подождал, подождал, да и выдал его и сам пошёл в полицию служить.

– В какую полицию? – удивлённо воскликнул Олег: пока он сидел в дровяном сарайчике, вот какие дела творились в городе!

– Знаешь барак внизу, за райисполкомом, где наша милиция была?.. Там теперь немецкая полевая жандармерия, и они при себе формируют полицию из русских. Говорят, нашли сволочь на место начальника, – какой‑то Соликовский. Служил десятником на мелкой шахтенке, где‑то в районе. А сейчас с его помощью набирают полицейских из разной шпаны.

– Куда они его дели? Убили? – спрашивал Олег.

– Коли дураки, так уже убили, – сказал Серёжка, – а думаю, ещё держат. Им надо от него все узнать, а он не из таких, что скажет. Наверно, держат в том же бараке да жилы тянут. Там и ещё арестованные есть, только не могу дознаться, кто такие…

У Олега вдруг сердце сжалось от страшной мысли: пока он ждёт вестей от Валько, этот могучей души человек со своими цыганскими глазами, может быть, уже сидит в этом бараке под горой в тёмной и тесной каморке, и из него тоже тянут жилы, как сказал Серёжка.

– Спасибо… Спасибо, что все это рассказал, – глухим голосом сказал Олег.

И он, руководствуясь только соображениями целесообразности, без малейшего колебания в том, что нарушает обещание, данное Валько, передал Серёжке свой разговор с Валько, а потом с Ваней Земнуховым.

Они медленно шли по Деревянной улице, – босой Серёжка вразвалку, а Олег, легко и сильно ступая по пыли в своих, как всегда, аккуратно вычищенных ботинках, – и Олег развивал перед товарищем свой план действий: осторожно, исподволь, чтобы не повредить делу, искать и искать путь к большевистскому подполью; в то же время присматриваться к молодёжи, брать на примету наиболее верных, стойких, годных к работе, узнать, кто арестован в городе и в районе, где сидят, найти возможность помощи им и непрерывно разведывать среди немецких солдат о всех военных и гражданских мероприятиях командования.

Серёжка, сразу оживившись, предложил организовать сбор оружия: после боев и отступления много его валялось по всей округе, даже в степи.

Они оба понимали, насколько все это дела будничные, но это были дела осуществимые, – в обоих заговорило чувство реальности.

– Все, что мы друг другу сказали, все, что мы узнаем и сделаем, не должен знать, кроме нас, никто, как бы близко к нам люди ни стояли, с кем бы мы ни дружили! – говорил Олег, глядя перед собой ярко блестевшими, расширенными глазами. – Дружба дружбой, а… здесь к‑кровью пахнет, – с силой сказал он. – Ты, Ваня, я и – все… А установим связи, там нам скажут, что делать…

Серёжка промолчал: он не любил словесных клятв и заверений.

– Что в парке сейчас? – спрашивал Олег.

– Немецкий автопарк. И зенитки кругом. Изрыли всю землю, как свиньи!

– Бедный наш парк! А у вас немцы стоят?

– Так, проходом: им наше помещение не нравится, – усмехнулся Серёжка. – Встречаться у меня нельзя, – сказал он, поняв смысл вопросов Олега, – народонаселение большое.

– Будем держать связь через Валю.

– Точно, – с удовольствием сказал Серёжка.

Они дошли до переезда и здесь крепко пожали друг другу руки. Они были почти ровесники и сразу сблизились за время этого короткого разговора. Настроение у них было мужественно‑приподнятое.

Семья Позднышевых жила в районе «Сеняков». Она, как и Кошевые с Коростылевыми, занимала половину стандартного дома. Олег ещё издалека увидел распахнутые, в старинных тюлевых занавесках окна их квартиры, и до него донеслись звуки пианино и искусственный смех Леночки из этих раздельных серебряных звучков. Кто‑то, очень энергичный, сильными пальцами брал первые аккорды романса, знакомого Олегу, и Леночка начинала петь, но тот, кто аккомпанировал ей, тут же сбивался, и Леночка смеялась, а потом показывала голосом, где он ошибся и как надо, и все повторялось снова.

Звук её голоса и звуки пианино вдруг так взволновали Олега, что он некоторое время не мог заставить себя войти в дом. Они, эти звуки, снова напомнили ему счастливые вечера, здесь же, у Лены, в кругу друзей, которых, казалось, было тогда так много… Валя аккомпанировала, а Леночка пела, а Олег смотрел на её лицо, немного взволнованное, смотрел, очарованный и счастливый её волнением, звуком её голоса и этими навек запечатлёнными в сердце звуками пианино, наполнявшими собой весь мир его юности.

Ах, если бы никогда больше не переступал он порога этого дома! Если бы навеки осталось в сердце это слитное ощущение музыки, юности, неясного волнения первой любви!

Но он уже вошёл в сени, а из сеней в кухню. В этой полутёмной кухне, находившейся в теневой стороне дома, очень мирно и привычно, как они, очевидно, делали это не первый раз, сидели у маленького кухонного столика сухонькая, в старомодном тёмном платье и в старомодной причёске буклями, мать Лены и немецкий солдат с такой же палевой головой, как тот денщик, с которым подрался Олег, но без веснушек, низенький, толстый, – по всем ухваткам тоже денщик. Они сидели на табуретках друг против друга, и немецкий денщик с улыбкой, самодовольной и вежливой, с некоторым даже кокетством во взоре, что‑то вынимал из рюкзака, который он держал на коленях, и передавал это что‑то в руки матери Лены. А она со своим сухоньким лицом и буклями, с дамским, старушечьим выражением понимания того, что её задабривают, и одновременно с улыбкой льстивой и угоднической, дрожащими руками принимала что‑то и клала себе в колени. Они были так заняты этим несложным, но глубоко захватившим обоих делом, что не расслышали, как Олег вошёл. И он смог рассмотреть то, что лежало в коленях у матери Лены: плоская жестяная коробка сардин, плитка шоколада и узкая четырехугольная пол‑литровая, с вывинчивающейся пробкой жестяная банка в яркой, жёлтой с синим, этикетке, – такие банки Олег видел у немцев в своём доме, – это было прованское масло.

Мать Лены заметила Олега и невольно сделала движение руками, будто хотела прикрыть то, что лежало у неё в коленях, и денщик тоже увидел Олега и с равнодушным вниманием уставился на него, придерживая свой рюкзак.

В то же время в соседней комнате оборвались звуки пианино и пение Леночки, и раздался её смех, и смех мужчин, и обрывки немецких фраз. И Леночка, отделяя один серебряный звучок своего голоса от другого, сказала:

– Нет, нет, я повторяю, ich wiederhole, здесь пауза, и ещё раз повтор, и сразу…

И она сама пробежала тонкими пальчиками одной руки по клавишам.

– Это ты, Олежек? Разве ты не уехал? – удивлённо подняв редкие брови, говорила мама Лены фальшиво‑ласковым голосом. – Ты хочешь видеть Леночку?

С неожиданным проворством она спрятала то, что лежало у неё в коленях, в нижнее помещение кухонного столика, потрогала сухонькими пальцами букли, в порядке ли они, и, втянув в плечи голову и выставив носик и подбородок, прошла в комнату, откуда доносились звуки пианино и голос Леночки.

С отхлынувшей от лица кровью, опустив большие руки, сразу став неуклюжим и угловатым, Олег стоял посреди кухни, под равнодушным взглядом немецкого денщика.

В комнате послышалось восклицание Лены, выразившее удивление и смущение. Она пониженным голосом сказала что‑то мужчинам в комнате, будто извинилась, и её каблучки бегом протопали через всю комнату. Леночка показалась в двери на кухню в сером, тёмного рисунка, тяжеловатом на её тонкой фигуре платье, с голой тонкой шейкой, смуглыми ключицами и голыми смуглыми руками, которыми она схватилась за дверные косяки.

– Олег?.. – сказала она, смутившись так, что её смуглое личико залилось румянцем. – А мы тут…

Но оказалось, что у неё решительно ничего не заготовлено для объяснения того, что «они тут». И она с чисто женской непоследовательностью, неестественно улыбнувшись, подбежала к Олегу, повлекла его за руку за собой, потом отпустила, сказала: «Идём, идём», и уже у порога опять обернулась с наклонённой головой, приглашая его ещё раз.

Олег вошёл вслед за ней в комнату, едва не столкнувшись с матерью Лены, шмыгнувшей мимо него. Двое немецких офицеров в одинаковых серых мундирах, – один офицер, сидя вполоборота на стуле перед раскрытым пианино, а другой, стоя между окном и пианино, – смотрели на Олега без любопытства, но и без досады, просто как на помеху, с которой хочешь не хочешь надо мириться.

– Он из нашей школы, – сказала Леночка своим серебряным голоском. – Садись, Олег… Ты ведь помнишь этот романс? Я уже час бьюсь, чтобы они его разучили. Мы все это повторим, господа! Садись, Олег…

Олег поднял на неё глаза, полуприкрытые золотистыми ресницами, и сказал внятно и тоже раздельно, так, что каждое его слово точно по лицу её било:

– Ч‑чем же они платят тебе? Кажется, постным маслом? Ты п‑продешевила!..

Он повернулся на каблуках и мимо матери Лены и мимо толстого денщика с стандартно‑палевой головой вышел на улицу.

 

Глава двадцать вторая

 

Итак, Филипп Петрович Лютиков исчез и появился уже в новом качестве.

Что происходило с ним за это время?

Мы помним, что он был выделен для подпольной работы ещё прошлой осенью. Тогда Филипп Петрович скрыл это от жены и очень доволен был своей предусмотрительностью: угроза оккупации отодвинулась.

Но Филипп Петрович помнил об этом, помнил всегда. Да и Иван Фёдорович Проценко, человек предусмотрительный, поддерживал его в состоянии этой постоянной душевной готовности:

– Кто его знае, як воно там буде! А наше с тобой дело пионерское: «Будь готов!» – «Всегда готов!»…

Из людей, выделенных прошлой осенью, так же нерушимо оставалась на своём посту Полина Георгиевна Соколова, домашняя хозяйка, беспартийная, известная в городе как активистка по работе среди женщин. Лютикова, депутата городского Совета, слишком хорошо знали все жители Краснодона, – в условиях подполья он был бы скован и в передвижениях и в связях с людьми. Полина Георгиевна должна была стать его глазами, руками, ногами, – она была выделена как его связная.

С того момента, как Соколова дала согласие остаться на этой работе, она, по совету Лютикова, вовсе отошла от общественной деятельности. Среди женщин, её подруг, это вызвало сначала недоумение, потом нарекания: почему в такое трудное для родины время женщина, всегда такая деятельная, отошла от общественной работы? Но в конце концов её ведь никто не назначал, не выдвигал, она работала добровольно, пока ей это нравилось. Мало ли что случается с людьми? Вот взял человек и ушёл целиком в своё домашнее. А может быть, трудности жизни в дни войны толкнули его на это? И постепенно все забыли Полину Георгиевну.

Она купила корову, – купила на медные деньги, по случаю, у какой‑то эвакуировавшейся на восток семьи, – и начала ходить по людям, торговать молоком. Не так уж много молока требовалось семье Филиппа Петровича, жили они втроём: жена, Евдокия Федотовна, дочка двенадцати лет, Рая, да сам он, Филипп Петрович. Но у хозяйки, Пелагеи Ильиничны, было трое детишек, старая мать жила при ней, – и хозяйка тоже стала брать молоко у Полины Георгиевны. И все соседи привыкли к тому, что каждое утро, едва забрезжит свет, женщина с добрым русским лицом, скромно одетая, повязанная по‑деревенски белым платком, неторопливо подходит к домику Пелагеи Ильиничны, сама отворяет калитку, просунув между планок длинные тонкие пальцы, чтобы повернуть вертушку, и тихо стучит в оконце у крыльца. Дверь отворяла встававшая раньше других мать Пелагеи Ильиничны. Соколова приветливо здоровалась, входила в домик, а через некоторое время выходила с пустым бидоном.

Семья Лютикова жила в этом доме уже много лет. Жена Лютикова, Евдокия Федотовна, дружила с Пелагеей Ильиничной. Девочки‑однолетки, Рая и старшая дочь хозяйки Лиза, учились в одной школе, в одном классе. Муж хозяйки, с первого дня войны находившийся на фронте, был моложе Филиппа Петровича лет на пятнадцать, – столярный мастер, младший офицер запаса, артиллерист, он, считая себя воспитанником Филиппа Петровича, относился к нему, как ученик к учителю.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: