Потом они пришли в себя и начали снова действовать более или менее разумно, а главное — настойчивее, охватывая участок за участком. Тут снова появилась система.
Их настойчивость поражала. Стало совершенно ясно: они не покинут леса до тех пор, пока останется в них хоть один партизан.
Отряды впервые познакомились с немецким упорством.
Красников понял: напрасно он не посчитался с мнением комиссара. А что, если сейчас вырваться из кольца и отойти от фронта в тыл километров на двадцать?
Думал командир Пятого района, но думал и враг. Он хорошо понимал, куда могут пойти отряды, и сделал все, чтобы сорвать красниковский маневр.
И сорвал.
Есть у нас в Крыму люди, которые даже сейчас пытаются взять под сомнение действия Красникова. По этому поводу припоминаются слова из «Витязя в тигровой шкуре»: «Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны».
Партизанам ничего не оставалось делать, как пристальнее и пристальнее приглядываться к «системе». И в данном случае враг оказался верен своей пунктуальности. Прочесал один участок, — положим, тридцать второй квадрат, — начинает тридцать третий и так далее. И ни разу не возвращается к прочесанному.
Комиссар Василенко так кратко охарактеризовал новую тактику: «Маневрируй и не забудь по сопатке дать!»
Именно под Севастополем начала формироваться наша партизанская тактика. Конечно, поначалу она была шероховатой, но потом отшлифовалась и стала той силой, которую немцы так и не смогли одолеть за годы оккупации Крыма. «Внутренний фронт», как выразился в свое время Манштейн, — извечный нож в спину оккупантам. Это они были вынуждены признать публично.
Много боев провели партизаны-севастопольцы. Участников этих боев почти не осталось в живых. В архиве же можно найти только документы приблизительно такого содержания: «Группа под командованием тов. Н. в районе перевала Байдары — Севастополь напала на немецкий транспорт; разбита одна семитонная машина, две — пятитонных, убито 11 солдат. Отличился партизан тов. П.». Вот и все.
|
Михаил Томенко вспомнил со всеми подробностями один из характерных эпизодов из жизни севастопольских партизан. Вот как он отложился в моей памяти.
Изреженный недавней вырубкой и снарядами лес. Он чем-то похож на заброшенное кладбище. На обочинах мелкий, но густой кустарник, как стена. Там партизаны-железнодорожники с Верзуловым во главе. Они только что оторвались от карателей, разгоряченные, злые.
— Михаил Федорович! — шепнул Верзулов.
Томенко отозвался. Он был худ, поджар. Время будто возвратило ему прежнюю прыть. Собственно, почему возвратило — ведь ему сейчас только под тридцать! — скорее, сняло жирок, который все же был нажит в мирной жизни.
— Бери своих и айда на перевал. Устрой там концерт, да пошумнее. Мы под твою музыку отойдем в Слепое урочище.
Слепое урочище! Его вчера тщательно прочесали немцы.
Томенковская пятерка скрылась за кустами. Впереди — проводник по имени Арслан. Фамилию, к сожалению, Томенко не вспомнил, но знал: прислал его Красников, было ему известно, что за этим человеком гоняются предатели, потому он скрывает свою фамилию. Проводнику около двадцати пяти, фигура как из бронзы, литая, выносливость потрясающая, ходок — днем с огнем такого не найдешь. Он коммунист, работал не то колхозным бригадиром, не то учетчиком бригады. В партизаны попал во время отхода наших войск на Севастополь. Пришел в обгоревшей красноармейской шинели, голодный, продрогший, чем-то понравился, хотя в те времена настороженно принимали незнакомых людей.
|
Парень показал себя на боевом деле. Он презирал фашистов, но еще более презирал местных предателей и двурушников. Помимо всего — удивительное чутье местности, прямо кудесник какой-то. Принюхается, раздувая тонкие точеные ноздри, и возьмет абсолютно верное направление… И понимает товарищей. Посмотрит в глаза кому — открытую книгу читает или сердце будто руками ощупает.
Вслед за проводником шел сам командир группы. Томенко вообще-то числился тогда в рядовых, но ему доверяли отдельные операции. Он за эти дни и сам стал «чуять» лес, отлично в нем ориентируется.
За командиром шагает Петр Кириллович Ларионов — старший по возрасту. Он и Томенко — давнишние друзья: на одном паровозе работали, в одно время в партию вступали, у обоих сноровка людей, стоящих за штурвалом локомотива.
Правда, в последние годы их пути как-то разошлись. Ларионов секретарствовал в парткоме Симферопольского депо, но за несколько месяцев до начала войны снова вернулся в родной Севастополь, на паровоз, к старым друзьям. В отряд прибыл вместе с сыном и тяжело переживал: парень еще до паспорта не дорос, ему учиться надо, а не воевать.
Был в томенковской группе еще человек — составитель поездов, отец большого семейства, скромный и сдержанный Александр Дмитриевич Васильев. Из тех, о ком говорят: «Он муху не обидит». Жалостливый к людям, исполнительный и во всем обязательный. Пришел в партизанский отряд добровольно, точнее — напросился туда, и никто не посмел ему отказать. Товарищи по работе давно пытались подсказать ему: «Дядя Саша, ты по духу человек партийный. Просись — примем, а?» Он волновался, но не нашел смелости подать заявление о приеме, в минуту откровенности признавался: «А вдруг откажут, больно смирный для партии я человек».
|
Но в лесу от его видимой робости и следа не осталось. Как-то пришлось Александру Дмитриевичу собственными глазами наблюдать картину, которая перевернула всю его душу: у лесной сторожки Адымтюр каратели облили керосином глубокого старца деда Матвея и заживо сожгли. Васильев похоронил его, в тот же день разыскал комиссара и твердо, на «ты» обратился:
— Дашь рекомендацию в партию?
— Пиши заявление.
Такова была эта группа, шагающая на перевал.
Проскочили через голый известняк, стали спускаться по северному склону гор. Узел троп, взгляд проводника направо, потом налево — и уверенный шаг в нужную сторону. Ну и чутье! Сильным броском преодолевает сырое ущелье и точно выходит к дороге.
Лес тут кончается, и будто на глазах все пространство вокруг сразу оголяется. Прячась под низкими кустарниками, партизаны ползут ближе к краю обрыва, боясь шевельнуть даже камушек какой, который может своим падением вызвать шум. Колючий можжевельник. Под ним и залегают плотнее, вжимая тело в каменистую землю.
На дороге лежит снег, но жидковатый. Черная колея говорит о том, что недавно прошли машины на Севастополь.
Ждали недолго. Сначала появились три мотоциклиста. Они гнали машины с треском и шумом. Вообще немцы старались на дорогах создавать как можно больше шума, грохота, будто им была в том особая нужда. Они и пугать нас хотели, и свой страх этим шумом обволакивали.
Проводник посмотрел на командира, но Томенко дал понять: «Этих пропустить!»
Умчались патрульные, оставив на дороге плотные кольца синего дыма.
Затихло на минуту, а потом стало слышно, как в лесу вспыхивала то там, то ближе к дороге короткая перестрелка и сразу затухала. Видны были зеленые ракеты, лениво падающие в темнеющем небе.
Воя перегретым мотором, полз на перевал чем-то похожий на доисторического мамонта семитонный «бенц», крытый брезентом. За ним натужно тянулся другой, обдавая задние скаты сизо-огненным дымом, который странно закручивался.
Ну и моторы — силища! Даже горы от них мелко дрожат.
Вот первая машина рядом с Михаилом Федоровичем. Он чуть приподнимается и с силой швыряет под задний мост противотанковую гранату.
Гигантская машина по-козлиному подпрыгивает, гулко валится набок, с грохотом высыпав ошалевшую пехоту.
Еще, еще гранаты…
Раскололась и осела другая машина. Из нее несутся душераздирающие крики.
Партизаны строчат из автоматов. Надо отдать должное противнику: какой-то офицер что-то зычно скомандовал, и все, кто были на ногах, моментально подчинились этой команде, сходу заняли боевые позиции, и шквал свинца прошелся по кромке обрыва, где лежали партизаны.
— Отходить!
Бежали за молодым проводником, вслед — свинцовый дождь. Пули секли верхушки крон. Немцы успели выскочить на обрыв, пули заплясали ниже, отбивая осколки у скал.
Вдруг проводник замер, будто его пригвоздили на месте.
— Что?! — заорал Томенко.
Тот по-звериному оглянулся — так оглядывается олень, внезапно настигнутый человеком, — круто вильнул в сторону и скатился на дно скользкого ущелья, ведущего не куда-нибудь, а снова на… дорогу.
— Куда ведешь, гад? — Томенко сжал цевье автомата.
— Туда, командир!
Ущелье привело к водосточной трубе, лежавшей под дорогой, поперек. Втиснулись в нее и выскочили на другую сторону дороги, в густой дубняк — аж на душе полегчало. Тут снега почти не было, и под ногами стлались медно-ржавые листья. По ним шагать можно без следа.
Надо передохнуть малость, но в чем дело? Арслан и не думает здесь задерживаться.
— Ты куда?
— Э, нельзя, фашист быстро придет!
Покинули дубняк, который казался таким безопасным местом, ткнулись носом в голую поляну. Увидели одиночный сарай, длинный и приземистый. Рядом — низкие богуны, в них сушат табачные листья. Сарай находился метрах в трехстах от села с крупным немецким гарнизоном и почти рядом с той самой дорогой, по которой и следовали немцы, разгромленные партизанами на перевале.
Томенко понял мысль проводника — дерзкую, отчаянную: идти на риск, переждать опасность на виду у врага.
Подогнала стрельба, которая уже неслась из дубняка.
— Давай!
Проводник пополз по табачной делянке, среди прошлогодних стеблей с потемневшими от мороза листьями ценного крымского дюбека. Он полз, не смея и на секунду поднять голову. За ним остальные, плотнее прижимаясь к холодной и неуютной земле. А на дороге двигались немцы, слышался лай собак, и от этого лая душа уходила в пятки.
Собаки! Правда, очень мокро, но черт их знает, этих приученных немецких овчарок: может, они в любую погоду умеют брать след?
Через разбитое и перекошенное окно забрались наконец в самый сарай, огляделись. На скорую руку распотрошенные тюки. Аромат вялых листьев, и никаких следов пребывания человека.
Заняли, на неожиданный случай, боевые позиции и притихли, глядя во все глаза. Отсюда выхода сейчас нет, но одно лишь пребывание за толстыми стенами сарая, выложенными из плотного горного камня, в какой-то мере успокаивало. Врешь, запросто нас не возьмешь!
По дороге нервно двигались немцы. Стрельба шла на перевале и в дубняке.
Бывали минуты, когда стрельба настолько приближалась, что казалось: фашисты вот-вот появятся на опушке дубняка, присмотрятся и поймут, где спрятались партизаны.
Партизаны с нетерпением ждали темноты, но понимали, что могут и не дождаться ее. Все боеприпасы выложили перед собой, и каждый был готов на худшее.
К вечеру увидели на дороге похоронный эскорт немцев. Они медленно везли убитых; каски в руках, плечи солдат опущены.
Потемнело неожиданно: сперва на перевал упала черная туча, вслед за тем стала чернеть и будто провалилась куда-то вся долина.
И все одновременно почувствовали голод. Пошла в ход конина, запили ее водой из фляг. Каждому почему-то хотелось выговориться, но страсти сдерживали. Ночью партизаны оставили спасительный сарай. Шли далеким кружным путем.
…Летом 1966 года я и Томенко искали этот самый сарай, но нашли только фундамент от него. Дубняк стал мощным лесом, на табачной делянке блестела гладь небольшого водохранилища. И то место на обрыве, откуда партизаны швыряли гранаты, узнать было трудно. Будто сама гора осела, и перевал показался не таким крутым. Мы нашли старую полуось, разорванную силою взрыва противотанковой гранаты.
…Верзулов чуть не задохнулся.
— Живы, черти! — Он обнял каждого в отдельности. — То-то, Биюк-Узень-Баш!
Биюк-Узень-Баш, Кучук-Узень-Баш — названия двух горных речушек, бегущих в ущельях за Главным Крымским каньоном. Верзулов в смысл не вдавался; ему, по-видимому, нравилась звонкость произношения. В хорошем настроении он всегда напевал: «Биюк-Узень-Баш, Кучук-Узень-Баш».
Проводник был счастлив — его похвалил сам Верзулов — и даже от избытка душевных чувств «оторвал» танец горных пастухов, правда вместо ярлыги пастушьего посоха — размахивая полуавтоматом.
Настроение было неплохим, но не обошлось и без ложки дегтя.
Я уже упоминал о начальнике штаба Иваненко — человеке с трагическим взглядом.
Он вызвал к себе командира группы Федора Верзулова, строго спросил:
— Кто разрешал действовать на перевале?
Верзулов готов был взорваться, но, к счастью, в разговор вступил сам Красников:
— Молодцы железнодорожники! Только надо было штаб информировать своевременно. С этим все! Как настроение рабочего класса?
— Нормально. Лошадь в расход пустили.
— Сухари есть?
— Нет!
Красников раздумывал, а Верзулов ждал. Он давно добивался разрешения побывать на продовольственной базе, которая была в километре от переднего края фронта.
— Нельзя! — выдавил командир. Он снял пенсне. Три глубокие складки собрались у переносицы.
Штаб нашего района держится на том самом месте, на котором я встретился с Бортниковым, по-прежнему через нас проходят севастопольские связные. Бывает это обычно так: вдруг за нашим утепленным шалашом раздается знакомое:
— Кто меня карским шашлычком угостит, а?
Азарян вваливается в шалаш, пошуршит промороженным плащом, набрешет с три короба: вот встретился чуть ли не с эсэсовским взводом, да провел их вокруг носа; потрясет автоматом, постукивая сухим пальцем по цевью:
— Друг… Ни разу не подвел!
Я слушаю его с улыбкой, не верю ни одному слову и убеждаюсь в том, что правильно поступаю: достаточно глянуть в канал ствола оружия, чтобы понять — из него не стреляли.
— Раф! А ведь чистить друга все же надо, а?
— Чистим-блистим, шип шима! Много понимаешь, механик! Мой друг от стрельбы поржавел!
Но после шутливой перебранки связной рассказывал о делах отряда, и мы ахали от восхищения.
Севастопольцы все еще держались во втором эшелоне фронта. Их постоянно преследовали не только каратели, но и регулярные немецкие войска, которым очень хотелось обезопасить свой тыл.
Красников все же умел маневрировать, а его летучие партизанские группы, наподобие фоменковской, непрерывно изматывали врага на самом что ни на есть «нервном» месте.
Красниковская тактика путала карты врага, ставила его перед неразрешимой проблемой. Немцам не верилось, что с тыла их бьют те самые партизаны, за которыми так упорно гоняются каратели. Они снова вернулись к своим прошлым догадкам: Севастополь нашел где-то лазейку на линии фронта, и через нее-то и просачиваются матросы в черных бушлатах, наводя ужас на тылы. Был случай, когда в руки врага попал матрос-разведчик, взорвавший дот в трех километрах от переднего края. С тех пор враг еще больше усилил охрану линии фронта, заминировал абсолютно все тайные тропы, чтобы раз и навсегда закрыть дорогу людям в черных бушлатах, бесшумным теням, скользящим по тылам и моментально исчезающим, стоит только обнаружить их. «Они, — рассуждали немцы, — имеют, наверное, тайные ходы в Севастополь! А почему нет? Тут, в этом смертельно опасном месте, все может быть». Враги каши и на самом деле искали эти тайные ходы.
Пусть ищут, пусть будет так, как они думают. Севастопольские партизаны не возражают, чтобы их удары приписывались защитникам родного города. Они даже горды этим.
Но настроение настроением, а та объективная обстановка, которая стала складываться вокруг отрядов, стала работать против партизан.
Голод! Он начал подкрадываться медленно, но угрожающе. Ибраимов выдал не все базы. Однако те, которые оставались, находились на линии артиллерийских позиций противника. Вот пойди туда и попробуй вынести хотя бы мешок сухарей!
Ибраимов знал все базы, но почему-то выдал только часть их, а другие дли чего-то сохранял.
Тут был, по-видимому, свой умысел: предавать, но так, чтобы внакладе не остаться. Ликвидируется под Севастополем фронт, уберутся войска, тогда можно и базами распорядиться по-своему. Как-никак, а там есть и мука, и сахар, и консервы, и всякие другие продукты.
Правда, опасно поступать так, ведь узнают фашисты — не простят.
Но вся жизнь стала риском, так почему не рискнуть в свою пользу…
Так, а возможно, и не так рассуждал предатель, но некоторые базы пока никто не трогал. Не трогали их и партизаны, хотя и наблюдали за ними.
Ударили морозы, удивительно не по-крымски мучительные, а костра не распалишь — сразу выдашь себя.
Еще одна беда — прервалась всякая связь с Севастополем. А была отличной: партизаны легко пробирались в штаб морской бригады и оттуда по телефону могли связаться с секретарем Крымского обкома партии Меньшиковым и первым секретарем Севастопольского горкома партии Борисовым.
Увы! Немцы поняли, какими дорогами идет информация в город, и прикрыли их. Секретные заставы и засады ждали партизанских связных на всех тропах. Сколько было попыток пробраться через фронт, но все они, как правило, стали кончаться печально.
Была бы рация! Радист Иванов сумел бы отстукать свои точки и тире. Но… кто-то недоглядел: Красникова снабдили старой станцией системы «5-АК», и она никуда не годилась, как ни бился над ней радист Иванов. И ценнейшие рзведданные, как воздух, как свободное дыхание нужные Севастополю, туда не попадали. Вспомнить страшно!
Уже находились отчаянные головы, которые на свой страх и риск пытались перейти линию фронта. Фашисты ловили таких, пытали. Товарищи наши гибли в гестаповских подвалах, но истинное состояние отрядов скрывали и никакой информации врагу не дали.
Поступки этих «беженцев», которых строго осуждали партизаны, имели и некий результат, работающий на отряды. Немцы вдруг стали утверждаться во мнении: конечная цель Красникова — уйти в Севастополь. Уверовав в это, они все свое внимание сосредоточили на подступах к линии фронта. Блокада на востоке ослабла, а через некоторое время практически исчезла. Остались лишь подвижные патрули, не особенно старательные. А тут ударили сильные морозы, и вражеские дозоры только для блезиру являлись в районы патрулирования.
Решение: не мешкая покинуть второй эшелон фронта. Готовились тайно; мало того, пустили слух, что отряды далеко не уйдут, «закружатся» в районе Кожаевской дачи.
Еще раз попытались связаться с городом. Выбор пал на партизана томенковской группы Александра Дмитриевича Васильева, того самого, который в отряде вступил в партию.
Это безотказный человек. Однако товарищи приметили: что-то неладное с ним творится. В походе, например, особенно на подъеме, он задыхается, отойдет в сторону, спрячется от людей и, ухватившись за сердце, дышит тяжело, с хрипом.
Поняли: болен, очень болен, но скрывает болезнь. В своей партизанской практике я встречался с такими людьми, и они меня поражали. Вспоминается одна из трудных операций, час, когда мы уже вышли из боя. Объявляем привал, отдыхаем, а потом снова марш. Кто-то вдруг не поднялся, подходишь к нему, а человек мертв. Потом узнаешь: уже давно мучался, но скрывал свои мучения: не хотел стать обузой для других.
Васильев болен, ему надо помочь. Он пойдет на Севастополь, непременно пройдет туда, и там его полечат.
Комиссар Василенко не любил напутствия. Вручая пакет связному, сказал:
— Иди и дойди! В нем и протокол собрания о твоем приеме в партию.
— Дойду, товарищ комиссар.
Ушел Васильев и, как водится, пропал.
Так мы о нем ничего и не знали, пока не была установлена прочная связь с Севастополем, а это случилось тогда, когда тех, с кем прощался Васильев, осталось в живых очень мало.
Он сумел обойти засады и заставы, секреты и тайные тропы, напичканные противопехотными прыгающими минами, и до Севастополя дошел. Мы не знаем его дороги, но догадываемся: она была тропою смерти. На пятые сутки он появился в городе, в горкоме партии, получил партийный билет и уплатил первые в жизни взносы. Он дважды повстречался с секретарем горкома и с председателем Комитета обороны города Борисом Александровичем Борисовым, но вторая встреча была для него и последней: Александр Дмитриевич Васильев скончался от разрыва сердца.
Чайный домик находится чуть севернее Ай-Петри. А добраться до него можно так: на автобусе из Ялты до плато гор, а потом на своих двоих отмахать километров шесть. Сам домик был построен еще князем Юсуповым для Екатерины Второй. Но настырная императрица все же не добралась до него, у ее величества закружилась голова от «небесных высот». Зато ее далекий потомок Николай Второй — последний русский царь — попивал здесь чаек да картежничал. Как след былых времен остался лесной домик с вычурными наличниками. Рядом выросли другие постройки. До войны в этих местах лечили горным воздухом детей от тяжелого недуга — туберкулеза, недалеко от санатория процветала молочная ферма ялтинского курорта. Здесь луговые чаиры, высокотравье, дороги лесные и удивительной чистоты воздух. Сюда теперь многих тянет. Ведь здесь и природу в первозданном виде встретишь да в придачу легенду услышишь. А легенды разные — про далекую старину и про новину. О белых башнях Сюренской крепости, где жили красавицы турчанки, заточенные навечно за любовь свою к христианским монахам, но больше всего про партизан. Я сам слышал одну из легенд. Нас как-то подвели к кромке скалы Орлиный Залет и стали говорить о подвиге четырех матросов, которые, мол, в феврале сорок второго года предпочли смерть и прыгнули в пропасть.
Те, кто слушал эту легенду, на всякий случай отодвигались подальше от края скалы, женщины белели от страха, а я помалкивал, хотя и знал: никто с нее не прыгал, разве сбросили однажды труп предателя, расстрелянного по приговору партизанского суда. Я не стал уточнять факты, ведь легенды рождаются независимо от нас. И не надо их развенчивать.
Вот сюда-то Красников и привел свои отряды. С ним было более двухсот партизан.
Еще живо глядели глаза партизан, еще на их лицах не было страшной печати голода, еще у каждого жила мечта о родном городе, который и днем и ночью говорил: «Я жив, я борюсь!»
Партизаны явились сюда с отарой овец, прихваченной у врага на марше. Овцы, конечно, были наши, но гнали их на убой немецкие солдаты. Солдат не стало, а мясо на первых порах здорово подкрепляло усталых людей.
Недалеко от Чайного домика жил партизанский отряд — Акмечетский, которым командовал Кузьма Калашников. Мужик себе на уме, вроде и воюющий с врагом, вроде и нет. Говорят, что там были пограничники. Они вошли в состав отряда осенью, в дни, когда шло отступление наших на Севастополь. Вот они, мол, воюют, а Калашников их за это кормит.
Во всяком случае, такой слух тогда был, и Красников не знал, насколько он верный. Было ясно только одно: Калашникову соседство шумных севастопольцев не понравилось. Он пришел в отряд, колом подал Красникову суховатую ладонь, сказал:
— Выходит, что прибыли?
— Как видишь.
— Оно, конечно, без хвоста не обойдется.
— Что, не встречался с немцами? — рассердился комиссар Василенко.
Калашников надвинул на лоб серую кубанку и, что-то бормоча на ходу, скрылся за горкой, обсыпанной кизильником.
— Тугой, видать, мужик! — сказал Красников и тут же велел начальнику штаба установить с Акмечетским отрядом прочную связь, договориться о единой охране подступов к лесу.
В котлах варилось мясо, жарилось оно, наколотое на штык, партизанский кебаб.
Красников за несколько дней подтянул народ. Новый район казался безопасным, очень уж далеким от фронта. На самом деле фронт был не далее двух десятков километров и отчетливо прослушивался. Но партизаны, выйдя из кромешного ада, чувствовали себя так, как чувствует человек, возвратившийся из большого и шумного города в свое местечко, которое кажется ему чуть ли не пустынным уголком земли, хотя раньше таким не казалось.
Мясо, соль, сколько хочешь ключевой воды — не помрешь.
И желанный, нужный, как глоток воздуха, отдых!
Шутили:
— Много ли партизану надо: тепло, кусочек мяса да пудика два хлеба, хотя бы аржаного!
Тепла вдоволь — жадно палили костры. Мяса прибавилось — разгромили румынский обоз. Но вот насчет хлеба — увы! В глаза не видали. Говорили, у Калашникова есть мука. Обхаживали Кузьму Никитовича и таким манером, и другим, но жмотом он оказался.
Потом, правда, совесть заговорила, расщедрился Калашников и отвалил три мешка муки. Так это ж капля в море! Севастопольцев двести двадцать хлопцев, да балаклавцев за сотню. И все-таки затирку ели все.
Пули не свистят, каратели не кричат, собаки не брешут, связные с застав не бегут, чтобы доложить набившее оскомину: «Немцы!»
Одним словом, блаженные партизанские дни. Особенно они подняли дух начальника штаба Иваненко. Зашевелился он — аж пыль столбом. Брит, подтянут, даже щеголеват. Может и по команде «смирно» поставить, дать нагоняй за вольность младшего в обращении к старшему вроде: «Разреши, Иван Павлович!» или: «Чего расшумелся, Дмитрий Карпович?» Постепенно у партизан стало складываться определенное мнение о начштаба района. Верзулов так оценил Иваненко: «Активен в строю и трусоват в бою!»
Но «райские» дни продолжались недолго. Они вроде зимнего крымского солнца: распалится ярко, весело, по виду ни конца ему ни края, вдруг бац! — запеленается изморосью и утонет в облаках, которым долгие дни так ни разу и не щегольнуть синим просветом.
Враг точно установил, где находится Красников, что делается в отрядах, каково настроение партизан.
В окружающих селах распухали гарнизоны. Они уже усилились в два раза.
Помрачнел Иваненко и погнал всех на охрану. Караулы выдвигать стал поближе к долинам: район распадался на мелкие группы.
Немцы и это поняли и применили оригинальную тактику — дерзкую, надо сказать.
Вот возвращается группа партизан из караульной службы, никаких признаков опасности, лес свой, даже сойки-шнырялки не кричат. И вдруг: трах-тарарах-рах!
Кто ж это? Откуда, какая сила?
Раскусили позже, когда поймали пленного. Оказывается, немцы переняли наш метод — засады. Организовали так называемые ягдт-команды (охотничьи) из состава добровольцев головорезов. Один удачный выход — две недели отпуска, который можешь провести, если желаешь, даже в Германии. Недурная приманка! И на нее шли охотно — отбоя не было.
Удары таких команд ощутительны. А они умели бить, а главное — не боялись забираться даже в лесные дебри, в глубину ущелий.
Отвечали мы поисковыми командами, охотниками на охотников, но безуспешно: ягдт-команды имели отличных проводников.
Ко всему этому разбушевалась зима. Она стала не по-крымски лютой, день и ночь валил снег, похоронил все тропы. Вслед за снегом — ледяной ветер, а потом двадцатипятиградусный мороз. С треском отстреливались древние дубы.
Овечью отару не уберегли. Ее проспали часовые из Балаклавского отряда.
Тяжело стало. Нет тепла, хлеба, одежды. Ни одна боевая группа не могла выйти на операции: почти все тропы, ведущие к большим и малым дорогам, были заблокированы.
А, как известно, безделье — веревка на партизанской шее.
Почему же прекратились дерзкие выходы во вражеский тыл?
Голод, холод, блокада — это все понятно. Но был факт и психологический.
Вышли партизаны из смертельно опасного района, где каждый жил словно под петлей. А на Чайном домике в упор не стреляют, можно и костер распалить, сказать громкое слово, спеть даже. И получился нервный спад. Он был не менее опасен, чем налет ягдт-команд.
Это понимал Василенко. Понимал и Красников, но скорее умозрительно. Командир района считал, что есть предел человеческих возможностей, а комиссар утверждал: «А ты нашел этот предел? Человек неуемен».
У Чайного домика Василенко готов был дважды в сутки преодолевать снежные заносы и ходить на дороги; уверял, что никаких застав фашистских бояться не надо. С ним соглашались, пытались даже идти за ним, но ничего из этого не получалось. Это было похоже на буксовку колес на ледяной дороге. Все ни с места, подсыплешь под скаты песок, шагнешь чуток — и снова холостое вращение.
Комиссар ходил к Кузьме Калашникову. Какой там между ними разговор был — никто не знает. Можно только догадываться: осторожный командир Акмечетского отряда делал все, чтобы освободиться от шумного и беспокойного соседства.
Комиссар от встречи с Калашниковым ничего не добился. Без малого сутки он помалкивал. О чем же думал старый севастопольский рабочий? Может, о том, как в двадцатом году под началом Мокроусова налетал на Судак? Алексей Васильевич на белом коне в полковничьих погонах, его встречают судакские дамы, машут платочками, а он подгарцовывает на своем дончаке, только глаза ощупывают все сразу: и дам, и офицеров, отдающих честь, и свиней, барахтавшихся в канаве, и ленивый строй солдат, марширующих в переулке, и белый флаг, полощущийся под морским ветром. И неожиданный поступок партизана 3-го Симферопольского полка чуть не «угробил» удачный маскарад. Парень развернул знамя партизан и с криком: «Бей буржуев!» — кинулся на белых офицеров.
Взяли город с боем, а матрос-партизан Василенко чуть-чуть не полонил начальника Судакского гарнизона полковника Емельянова.
А может, об этом он вообще сейчас не думал, а прикидывал: как сломить упорство Красникова и увести отряды туда, в центр Государственного заповедника, где лес полон партизан? Ведь в конце концов отряды должны иметь тыл. Пусть он будет в дикой глуши, куда не то что дорог, но даже торных тропинок вовсе нет. Да, по-видимому, с этой главной мыслью и жил севастопольский комиссар.