Щеколдин, на которого никто не обращал ни малейшего внимания, ходил по парку и ужасался.
Все погибло!
Солдаты пили, кричали, дразнили у полевых кухонь собак, стреляли по птичьим гнездам.
Щеколдин пробрался в один из роскошнейших залов дворца, где потом, в 1945 году, во время Крымской конференции трех держав премьер Великобритании Уинстон Черчилль давал парадный обед, и ахнул: два солдата гоняли по редкостному паркету мраморный шар, отбитый от скульптуры.
Это и переполнило чашу щеколдинского терпения. Он подбежал к солдатам, решительно отнял шар, дерзко выругал их по-русски. Это неожиданно подействовало. Солдаты едва не вытянулись по стойке «смирно», отнесли шар на место и быстренько ретировались.
«Ага, вот что вам надо! Вам нужна, черт вас возьми, сила. Хорошо, я вам ее покажу!»
Щеколдин пришел домой, тщательно побрился, умылся, оделся в свой единственный, но вполне респектабельный костюм, повязал галстук и собранным, подтянутым вышел на улицу. Алупкинцы шарахались от него.
— Как он шел! — вспоминает рассказчик, старожил городка. — Немцы и те уступали ему дорогу! А мне хотелось плюнуть ему в лицо. «Выслуживаться идешь, гад!» — вот о чем я тогда думал.
Щеколдин остановился у двухэтажного особняка, на флагштоках которого трепыхались фашистские знамена. У парадного хода стоял немецкий часовой. Щеколдин обратился к нему вежливо и на его родном языке. И тот, улыбнувшись, пропустил его.
С кем он там встретился, о чем говорил — свидетелей нет. Известно лишь, что из особняка он вышел с крупным, дородным офицером, о чем-то оживленно беседуя. Они направились прямо во дворец.
В этот же день кавалерийский полк покинул Воронцовский дворец.
|
Первое, что стало совершенно очевидно Степану Григорьевичу: нужно как можно быстрее восстановить экспозицию, придать дворцу музейный вид. Только в этом спасение.
Музейные экспонаты лежали в ящиках. Некоторые, наспех упакованные, торчали на Ялтинском причале. Все собрать и выставить на обозрение! Это была сверхадская работа, она требовала потрясающей изворотливости. Щеколдин, два мальчика лет по четырнадцати-пятнадцати и пять женщин! Они на плечах перетаскали экспонаты, поставили там, где они стояли до войны. Особенно трудным был их путь от Ялты до Алупки. Они, например, по двое суток тратили на то, чтобы перенести золоченую раму большой картины. Ушло немало времени, пока музей принял свой «рабочий вид».
В один из дней, после полудня, под каменный свод башен, мягко шурша шинами, въехал «опель-адмирал». Из машины вышел седоватый немецкий генерал. Его встретил Щеколдин.
Генерал довольно долго осматривал дворец, вслух высказал одобрение, дал какие-то советы и на прощание пожал руку хранителю — Щеколдину.
Потом во дворце стал бывать ялтинский гебитскомиссар майор Краузе; он привозил гостей, по-дружески улыбался, был вежлив со Щеколдиным. А однажды алупкинцы прочли объявление о том, что Воронцовский дворец-музей открыт для всех желающих. За вход — две марки. И еще узнали: шефом дворца-музея назначен «господин С. Г. Щеколдин».
Начались будни. Степан Григорьевич собрал сотрудников и сказал:
— У меня одна цель — спасти дворец и его ценности!
Люди молчали, потупившись.
— Для этого я согласен быть шефом, дьяволом, чертом лысым. Любые средства хороши, лишь бы достигнуть цели! Сохранить дворец до дня победы наших войск.
|
Снова молчание.
— Мне нужны помощники.
Никто не отозвался. Тогда он обратился к старейшей, которую все почитали:
— Ваше слово, Софья Сергеевна?
— Я свое, сынок, отслужила. Мне скоро седьмой десяток.
— Вы будете получать паек, иметь пропуск.
Сбор на этом и кончился. Тогда Щеколдин стал ходить по домам бывших сотрудников, уговаривать, просить. Некоторых уговорил.
Никто не знал, чего это ему стоило, никто не догадывался, что он чувствовал, сидя в холостяцкой квартире один на один с собственной совестью.
Но люди прозорливы. Они наконец поняли, какую игру ведет этот мужчина в респектабельном костюме. Его самостоятельность бросалась в глаза. И потом, ни одному алупкинцу он зла не сделал, а выручать при случае выручал. Он никогда ничего зря не обещал, но люди знали: если сможет, непременно поможет!
Он не лебезил перед местным комендантом. Еще бы! Этот странный русский слишком самостоятелен, горд, смотрит на всех так, будто только лично он знает какую-то главную правду, которую не так легко постичь.
Пока все шло хорошо, музей продолжал существовать, принимал посетителей, ни один экспонат не пропал.
Одним словом, везло. Но беда нагрянула…
Ялтинские оккупационные власти принимали важную особу, эсэсовского генерала из Берлина. Город был поставлен на дыбы, наводнен жандармами.
Генерала привезли в Алупку.
Щеколдин был на своем месте. Комендант и гебитскомиссар пытались представить шефа музея высокопоставленному гостю, но тот так недружелюбно посмотрел на Щеколдина, что пришлось ретироваться.
|
Генерал знал историю дворца. Заметил:
— Граф Воронцов не лишен был вкуса, правда своеобразного! Мешанина стилей, немного мещанства, а в общем — оригинально! Покажите мне скульптуры этого самого итальянца…
Шесть скульптур охраняли парадную лестницу. Они были неповторимы. В фильме Эйзенштейна «Броненосец «Потемкин» есть глубокие мысли о «народе спящем», о «народе пробуждающемся», о «народе борющемся». Все эти мысли переданы в кадрах через образы алупкинских львов Бонани…
Генерал, видимо, знал толк в искусстве и восхищался мраморными львами. Он пришел в хорошее настроение и вспомнил один исторический факт. В голодный 1921 год английское правительство предлагало большевикам сделку. Просило дворец «со всей начинкой», а обещало хлеба на миллион рублей. Большевики отвергли это условие…
Генерал спросил возмущенно:
— Почему львы Бонани до сих пор не на земле рейха?!
Он сделал местным властям выговор, сел в машину и отбыл.
Утром был получен приказ снять с постаментов скульптуры Бонани, запаковать и отправить в Германию.
Мы не знаем, как провел день Степан Щеколдин, но вечером он постучался к Даниловой и рассказал то, что сам услышал из уст берлинского генерала. Он был в отчаянии.
— Они увезут!
— Что я могу поделать?
— Пусть партизаны отобьют скульптуры, унесут в лес, спрячут!
— Это невозможно.
— Все равно они их не получат! — крикнул Щеколдин и выбежал на улицу.
В тот же день исчез Степан Григорьевич.
Где он — никто не знал, только разговоры о вояже генерала быстро затихли, скульптуры Бонани оставались на своих местах.
Оказывается, Щеколдина держали под арестом.
Просидел почти месяц в одиночной камере, вышел оттуда почерневшим и постаревшим. Его, видать, били: лицо, руки, грудь были в багровых пятнах.
Но вот что удивительно: Щеколдин вернулся на свое прежнее место, еще энергичнее взялся за дело, хлопотал о дровах, текущем ремонте, в назначенные дни и часы открывал музей для посетителей.
Восемьсот девяносто дней оккупации!
Дворец стоял целым, невредимым, словно в мире не было войны. Журчали родники, искусственно превращенные в фонтаны, росла араукария, серебрились кроны пинусов-монтезума.
В гулких залах дворца с утра до позднего часа раздавались шаги хранителя музея. Он не имел ни семьи, ни дома. Все его богатство было здесь…
Ему пока все удавалось, ни один экспонат не исчез, — наоборот, музей кое-чем даже пополнился. Щеколдин скупал ценные картины.
Пришел апрель 1944 года и принес Крыму свободу. Она ворвалась через огненную Керчь, через пылающий Сиваш.
Степан Григорьевич воевал не в одиночку. Сотрудники знали, чего добивается их директор, и каждый что-то старался сделать для сохранения дворца, его экспонатов, картин, мраморных скульптур, редких растений зимнего сада и уникального парка.
И снова пришла машина со взрывчаткой, на этот раз немецкая. Она осталась на ночь, но утром бесследно исчезла. Появились немецкие саперы, но взрывчатку найти не смогли. Она была в тайнике, куда перенесли ее помощники Щеколдина. Саперы спешили: пошумели, покричали и ушли на запад.
Седьмая партизанская бригада — моряки Вихмана — спустилась с гор и заняла Байдарские ворота. Немцы бросали машины, снаряжение, через тропы просачивались на Севастополь.
Наконец в Алупку вошли наши войска.
Командующий фронтом маршал Толбухин публично поблагодарил Щеколдина и его сотрудников за спасение уникального сооружения, ценнейших полотен выдающихся мастеров живописи. Через день специальный корреспондент «Правды» писатель Леонид Соболев в очерке об освобождении Южного берега Крыма немало строк посвятил подвигу Степана Григорьевича Щеколдина.
Ушли передовые части… Щеколдин сдал государственной комиссии спасенные им ценности, включая даже рваный веер графини Воронцовой.
Председатель комиссии был умный человек. Он обнял Щеколдина:
— Спасибо Вам, Степан Григорьевич.
После всего этого тяжкое испытание выпало на долю Степана Григорьевича; там, вдали от Воронцовского дворца, он с волнением вспоминал время, когда отдавал детище свое в руки всего народа.
После падения Севастополя — это случилось 2 июля 1942 года — Ялтинский отряд как боевая единица перестал существовать.
В июльских боях, особенно в дни, когда Манштейн бросил в южные леса армейский корпус, немало ялтинцев пало в тяжелых боях, в живых же осталось тридцать два человека. Они вошли в состав знаменитого Севастопольского отряда, которым командовал бесстрашный пограничник Митрофан Зинченко. Кривошта стал комиссаром этого отряда и снова прославил свое имя, на этот раз не только как яркий и самобытный воин, но и как воспитатель партизан.
Но в глубоких недрах ялтинского подполья уже зрел новый партизанский отряд. Процесс становления отряда был сложным и поучительным, но это уже новая тема…
Нас она интересует постольку, поскольку это связано с именами людей, уже знакомых по этим запискам.
Время выяснило: подпольная борьба под началом бывшего майора Красной Армии Андрея Игнатовича Казанцева — новая страница героизма ялтинцев. Внимательно изучены документы, факты, опрошено много людей. В честь двадцатилетия победы над фашистской Германией десятки участников патриотического движения в Ялте отмечены правительственными наградами, среди них и Казанцев, и Людмила Пригон, и многие другие…
История же Казанцева такова. Майор был ранен, подобран солдатской вдовой, выхожен. Потом прошел пешком всю Украину и осел в Ялте. Никто не знал ни его воинского звания, ни мыслей, ни планов.
Ходил по Ялте худой, болезненного вида стекольщик: «Стекла вставляем! Стекла вставляем!» К его хрипловатому голосу привыкли и ялтинцы, и даже чины городской комендатуры. У него был алмазный стеклорез, была замазка, ну а стекла хозяйские…
Человек не болтливый, уступчивый, вежливый. Не надо было спрашивать, почему он не на фронте. Достаточно было увидеть его бледное, без кровиночки, лицо. Доходяга!
Бывало, он попадал в облаву, сидел в камерах, но все кончалось благополучно; выходил на свободу и брался за свое: «Стекла вставляем!»
Жил Казанцев на квартире у одинокой женщины, позже ставшей верной помощницей и хозяйкой явочной квартиры.
Стекольщик больше вертелся у порта, базара, часто поднимался по Симферопольскому шоссе, проходил мимо гестапо, заглядывал в большой двор напротив, охотно обслуживал немецкие госпитали, цепочкой нанизанные на трассу. Ничего особенного в его походах не было, Недалеко был порт, а на него нет-нет да и налетали советские самолеты. Стекольщику работы по. горло, только успевай…
Никто не замечал, как иногда стекольщик задерживался на дворе у одного человека, бывшего лейтенанта Красной Армии Александра Лукича Гузенко, который тихо и мирно работал в винном подвале, жил незаметно…
В маленькой уютной, комнатушке накрыт стол, на нем массандровские вина. Сидят два мужика, пьют, закусывают… Но заглянул бы кто-нибудь под кровать… Там были пистолеты, гранаты и типографский шрифт.
Казанцева больше всего интересовал шрифт. Он приносил его в ящике, прятал в тайник. Потом уходил вверх по Симферопольскому шоссе…
Всю ночь готовил выпуск подпольной газеты. Казанцев был и редактор, и автор, и наборщик.
Гузенко только для видимости вел себя тише воды ниже травы. Человек это был смелый и умный. Он сколотил сильную подпольную группу из рабочих, от него протянулись нити на городскую электростанцию, в Ливадийский поселок, в городскую больницу. Медсестра Нина Григорьевна Насонова проложила дорожку в Кореиз к Михайловой. А Людмила Пригон нашла людей в Алупке, а позже в Симеизе. Круг замыкался, и ключ от него был в подпольном центре Южнобережья у майора Казанцева.
Типографию расположили в узкой комнатушке под крышей санаторного корпуса. В самом здании размещалось отделение немецкого военного госпиталя.
Осенью вышел первый номер газеты под названием «Крымская правда». Он едко высмеивал оккупантов, звал к активной борьбе.
Газета с удивительной быстротой распространилась по Южному берегу Крыма, достигла Феодосии, Симферополя. Шоферы, участники подпольного движения, монтировали экземпляры газет в скаты своих машин и доставляли в самые далекие уголки побережья. Старожилы Ялты до сих пор помнят свою газету, а некоторые бережно хранят отдельные экземпляры.
«Крымская правда» отличалась остроумием, выдумкой, была дерзкой.
Вот один из ее номеров. Он напечатан на красочном портрете Гитлера.
Подпольщики вывесили газету на всех городских досках объявлений. Город читает газету, а оккупанты, ничего не понимая, удивленно поглядывают на ялтинцев, любующихся портретом фюрера.
Спохватились, но поздно — уже весь город говорил о смелом подвиге патриотов.
Вот шеф черного СД празднует свой день рождения. Банкет, телеграммы, поздравления, цветы…
Юбиляр открывает очередной конверт, достает… «Крымскую правду» с карикатурой на Гитлера.
Работа же подпольного центра шла в двух направлениях.
В городе начали действовать боевики. Подпольное звено во главе с электриком А. Р. Мицко на городской электростанции вывело из строя ведущий генератор. Потом была уничтожена радиоустановка. В грузовом парке выходили из строя машины. Это делалось так, чтобы аварии происходили далеко за пределами гаража. Транспортная группа подпольщиков испортила сотню грузовых машин и не была схвачена.
Но перед подпольщиками стояла более трудная и сложная задача: комплектование партизанского отряда. Лес есть лес, особенно южный. Он не прокормит! Началась тайная подготовка продовольствия, причем более тщательная, чем в 1941 году, когда возможностей было куда больше. Вдоль яйлы рассыпали мелкие продовольственные базы, склады трофейного оружия.
Кореизская группа пережила тяжелое время. Тогда, в 1942 году, Людмила Ивановна так и не дождалась Алексеева, который умер в санитарной землянке. Она ждала месяцами, часто наведывалась к дереву, заглядывала в дупло. Там лежал чемодан с медикаментами: а вдруг придут партизаны?
Но лес будто вымер. На дорогах шла война, а вот партизан не найдешь. Сколько троп облазил Нафе Усеинов!
Однажды узнали: кто-то из полицаев нашел в дупле чемодан с медикаментами. В больницу нагрянули с обыском. Он ничего не дал, но немцы долго принюхивались к кореизским и гаспринским жителям…
В 1943 году подпольная группа связалась с ялтинским центром и с тех пор действовала по его указанию.
В Кореизе был создан тайный склад оружия, медикаментов. Усеинов все это осторожно переправил в лес и надежно спрятал. Он по-прежнему водил машину гаспринской общины.
В октябре 1943 года до ста человек вышли в лес. Так родился новый Ялтинский партизанский отряд. Поначалу им командовал майор Казанцев, потом ветеран партизанской войны Крыма Иван Васильевич Крапивный.
Большая земля прислала комиссара — Михаила Дмитриевича Соханя, политрука — Александру Михайловну Минько.
Снова ожил тайный кореизский госпиталь Михайловой. Из леса поступали раненые. Их лечили, кормили, отправляли в лес.
Насонова теперь была в лесу и возглавила медицинскую часть отряда. Часто наведывалась в Кореиз, консультировалась у Михайловой и Пригон. Однажды она пришла расстроенной. В лесу тяжело ранен партизан, ему нужна срочная операция. Михайлова расспросила о ране, о состоянии раненого и неожиданно решила:
— Доставьте его ко мне.
Ей было почти восемьдесят лет, но она сама встретила партизан с раненым, помогла им добраться в свой госпиталь. Блестящая операция сохранила партизану жизнь.
Это случилось уже в дни массового партизанского движения, когда в лесах побережья действовало многотысячное партизанское соединение под командованием легендарного Михаила Македонского, бывшего рядового бухгалтера из Бахчисарая, Но обо всем этом я подробно расскажу в третьей тетради…
В Ялте многие здравницы были уничтожены начисто. К счастью, сохранился Дом-музей Антона Павловича Чехова. В 1946 году я впервые увидел Марию Павловну, сестру писателя. Она с горечью вспоминала дни оккупации, а потом неожиданно улыбнулась:
— Один дотошный корреспондент назвал меня партизанкой. Лестно, конечно, но увы…
— И все же вы встречались с нашими. Помните?
— А, с Костиком Мускуди?! Да он же мой сосед, какой это партизан? Впрочем, за газеты ему спасибо. Как он меня тогда напугал!
Разведчик Костя был отчаянным парнем с анархическими наклонностями. Как-то майор Казанцев направил его в Ялту на разведку, строго-настрого предупредив: «Не озоровать!» Даже оружие отобрал на всякий случай.
Костя обегал Ялту, встретился с кем нужно и вдруг увидел эсэсовского офицера, того самого, который месяц назад на глазах у парня сжег его дом, имущество, вырубил сад.
Костя забыл о предупреждении, побежал в тайник, что был под мостиком, взял две гранаты, снова выследил офицера и стал ждать удобного случая.
Офицер вошел в Дом-музей.
Волшебная дощечка майора Бааке к тому времени потеряла свою силу. Немцы наведывались к Марии Павловне.
Приходилось хитрить, выкручиваться, а порой и принимать этих господ. Настали самые трудные дни для затерянного на оккупированной земле скромного домика-музея. Мария Павловна имела в виду именно эти дни, когда сразу же после освобождения писала директору Библиотеки имени Ленина: «Тяжелые переживания переутомили мое сердце, и я немного ослабела. Надеюсь, что скоро поправлюсь и буду работать с такой же энергией, как и прежде».
Костя забыл, где находится, не думал о последствиях: он хотел мстить! Притаился за кипарисом у самого дома. Граната в руке.
Вдруг позади себя услышал осторожный шорох, обернулся — увидел Марию Павловну.
— Ты что тут делаешь? — спросила она.
— А меня интересует тут один тип.
— Сам откуда?
— Отсюда не видать.
— Тебя зовут Костиком, да?
— Ну и что?
— Твой дом сожгли немцы?
— Положим.
— Я знаю. Передай Евдокии Герасимовне, матери твоей, мой самый низкий поклон.
Костя молчал.
— Ты хочешь есть? Только тихо, спрячься, а я принесу еду.
Костя послушался.
Мария Павловна пришла со свертком.
— В дороге поешь. Иди, не задерживайся.
— Спасибо, — Костя спрятал еду за пазуху, а гранату в карман.
— Обожди, — Мария Павловна взяла Костю за руку. — А вы газеты получаете?
— О, много! Комиссар читает.
— Будет случай, принеси. Вот сюда положи, — Мария Павловна показала маленький тайничок рядом со скульптурой чеховского бульдога.
Костя побывал тут дважды, оставил в тайнике газеты.
Дом-музей был спасен Марией Павловной и ее помощницами: Диевой, Михеевой-Жуковой, Яновой. О Диевой Мария Павловна писала: «В течение годов оккупации П. П. Диева с необыкновенной трогательностью и любовью помогала мне сохранить последнее место жизни А. П. Чехова от возможного разграбления».
…Миллионы людей приезжают на крымские курорты.
Дорогой читатель! Наслаждаясь всеми прелестями чудесного уголка земли своей, подними голову, взгляни на горы, подумай о тех, кто не вернулся оттуда, чьи останки лежат под гранитными обелисками и в скромных могилах. Поклонись мертвым, скажи «до свидания» живым!
Тетрадь вторая. Живи, Севастополь!
На ялтинской набережной ко мне как-то подошел человек в железнодорожной форме и пресекавшимся от волнения голосом спросил:
— Это вы, товарищ командир?
Я буквально остолбенел:
— Не может быть! Томенко?
— Точно! Михаил Федорович Томенко и есть…
— Живой!
…Мы не виделись двадцать лет. Сколько раз выпадал и таял снег на крымских горах, сколько воды унесли бесчисленные горные речушки, как высоко поднялся тот дубняк, на опушке которого мы последний раз простились! Я оставался в глубоком тылу врага, а дорога Томенко лежала на запад: ему надо было перейти линию фронта, добраться до Севастополя.
Он ушел тогда в неуютный мартовский день и пропал. Исчез, и все! Мы давным-давно похоронили отважного партизана, бывшего машиниста депо станции Севастополь. Ведь нам достоверно сообщили: Томенко подорвался на немецкой мине.
И вот он жив, стоит рядом и не может скрыть слез.
Годы! Крепко они разрушают нашего брата. И на лице Михаила оставили отпечаток: глубокие борозды морщин, залысины, седоватые брови… Мы, пятидесятилетние, как правило, выглядим старше своих лет. Ведь не случайно в послужном списке солдата день, прожитый на войне, отмечается за три.
Это между прочим. Что касается всего остального — есть еще порох в лороховницах! Вон как живо смотрят глаза Михаила Федоровича, как энергично он рубит воздух рукой! Сразу чувствуешь: человек знает, зачем на земле живет, стоит на ней обеими ногами. Помнит такие детали, будто только вчера мы расстались, а не в холодный мартовский день 1942 года. Не забыл, как мы с ним докурили последнюю самокрутку, в которой трофейный дюбек был перемешан с сухим дубовым листом.
О чем говорят два партизана при встрече? Мы обходились без привычных восклицаний: «А помнишь?», «А знаешь?» Мы все помнили, знали. Рубцы на сердце не сотрешь. Снова переживали незабываемое, будто вернулись к тем дням, каких у человека бывает не так уж много, но которые являются, может быть, самыми важными днями всей его жизни. Он, наверное, для них и рождается на свет белый.
Их было пятьсот человек. Они сражались за свой город, голубые бухты, землю с полынными косогорами, за древние виноградники. Им принадлежит целая страница подвига героического Севастополя, которая до сих пор не была по-настоящему известной. Мало кто знает правду о них: корабельцах, железнодорожниках, балаклавских рыбаках — потомках знаменитых листригонов, о виноделах и виноградарях, сынах древней южной земли, с ее Херсонесом, с присягой его граждан, высеченной на партенитском мраморе и дошедшей до наших дней: «…Я буду единомыслен относительно благосостояния и свободы города и сограждан и не предам ни Херсонеса… ни земли, которыми херсонеситы владеют… ничего, никому…»
Встреча до спазм сердца напомнила: самые трудные и памятные дни моей партизанской жизни прошли среди севастопольцев и балаклавцев. Я появился у них в драматический момент их борьбы с атакующим Севастополь врагом. Судьба забросила к ним нежданно-негаданно и взвалила на мои плечи непосильную ношу.
И тетрадь моя — скромная дань тем дням. Я пишу не исторический очерк и даже не воспоминания бывалого человека. Это — что видели мои глаза, что прошло через сердце. Думая о прошлом, я смотрю на сегодняшние дни нашей жизни; живя сегодня, я четче вижу то, что было четверть века назад.
Мы едем в горы. Август дотла иссушил придорожные кюветы, и боковой горный ветер полощет в них свернутые листочки летнего листопада.
Нас много — киногруппа, поэтесса Римма Казакова, прозаик Георгий Радов, жена моя и мой сын. Среди нас женщина, к которой с нежной теплотой относимся мы все, особенно безусые солдаты, — Екатерина Павловна, жена бывшего комиссара Балаклавского отряда Александра Степановича Терлецкого.
Мы едем снимать кадры о подвиге Терлецкого, туда, в высокогорье, где я расстался с Александром Степановичем, ушедшим по нашему приказу в Севастополь, осажденный фашистами.
Дорога, легшая по пустынному телу яйлы, привела нас в Чайный домик.
Мимо идут туристы с транзисторами, в защитных очках, веселые, занятые собой. Девчонки твистуют под музыку, с любопытством поглядывая на нас: почему мы хмуримся, когда им так весело?
Что они знают? Что для них Чайный домик, да и все эти горы, черные буковые леса, раскромсанные быстринами рек, гигантские стены застывшего диорита, буреломы, тропы? Природа!
Молчат горы, шумят под ветром буковые леса, бегут вечно говорливые реки. Раны на деревьях затянулись сизой корой. Время стирает следы человеческих драм. Идут туристы, и только остовы землянок с испепеленными бревнами да надмогильные кучи дикого камня говорят о том, что не так уж пустынен был древний крымский лес. И сейчас растут деревья, четверть века тому назад начиненные свинцом. Их не любят дровосеки. И когда буран или время свалит такое дерево — оно так и лежит нетронутым: берегут лесорубы топоры и пилы от свинца.
Мы расселись под раскидистой дикой грушей, и я рассказываю историю поляны, которая вокруг нас, гор, что полукольцом охватывают Чайный домик.
Я веду своих лесных гостей в пещеру. Узкая замшелая горловина, скользкие камни, темень — глаз выколи. Солдаты храбро спускаются в черную пасть провала, я впереди со своим сыном Володей, наши женщины не отстают.
Горит факел, вырывая под темным сводом сталактитовые наплывы, вокруг стоит гробовая тишина.
Могильная сырость окутывает нас, но я веду гостей своих дальше и дальше.
— Трое суток лежали здесь раненые, на четвертые вход в пещеру был взорван… — Мой голос клокочет в каменном мешке.
Вышли на простор, жмуримся от яркого дня, который нам кажется в тысячу раз светлее, чем полчаса назад.
У всех бледные лица, но испуг похож на испуг человека, который уже миновал пропасть.
Мы на вершине Орлиного Залета. Над нами действительно парят с размашистыми крыльями дремучие орлы, вглядываясь в незваных нарушителей их царства.
Под нами весь Крым до евпаторийских берегов. Мы смотрим на ковровые дали яйлы, на села, ожерельем нанизанные на упругие жилы изгибистых дорог и речушек.
Простор! Простор!
Мы вернулись в переполненную Ялту — молчаливые, взволнованные. Трудно связать наши ощущения с курортным шумом, толкотней на пляжах, мелкими житейскими хлопотами. Мы прикоснулись к чему-то святому, и где-то в уголочках наших сердец на всю жизнь врезались минуты, пережитые в пещере. Римма Казакова написала стихотворение. Вот оно:
Партизанские тропы
Партизанскими тропами трудно идти,
хоть сейчас здесь — шоссе первоклассное.
Ярко-зелены
все кусты на пути,
а мне кажется
ярко-красные.
А седой партизан
аккуратно, как гид,
новобранцев проводит по прошлому.
— Убит… убит… убит… убит!
автоматною строчкою брошено.
А седой партизан — вот, ей-богу, седой,
как в романах описывать принято.
Ну а младший солдат
уж такой молодой!
Ни усинки еще не выбрито.
Ах, Орлиный Залет!
Чем-то в бездну зовет,
а ведь страшно и поглядеть с него.
А седой командир говорит нам: — Ну вот,
тут стоять довелось до последнего…
О жестокая служба!
Голб ты, яйлб.
Сколько здесь наших батек угробили!
Партизанские тропы, в Крыму. — до угла
вы — видней, чем на глобусе — тропики.
Были, правда, пещеры… Ползем в сырине
с дымным факелом, цепко зажав его.
И — все годы — по мне, все горе — по мне,
все пули — от времени ржавые.
Как дрожали пещеры. Продрогли в мороз.
И гранаты нашарили щели их.
… В тишине кипарисов,
средь лоз
или роз
вы, пещеры,
как люди пещерные.
А седой командир
так жена говорит
иногда — ну как будто бы бешеный.
Вдруг заплачет навзрыд…
Видно, сердце горит.
Слишком много на долю отвешено.
… Возвращаемся ночью с Ай-Петри, кружа.
Понемногу машина укачивает.
А ночь хороша.
А жизнь — хороша!
Ничего она — дрянь! — не утрачивает.
Кто-то рос сиротой.
Кто-то — мальчик! — и мертв.
Кто-то легким единственным дышит.
… Может, все ж их проймет:
кто не понял — поймет,
кто упрямо не слышал — услышит?!
Партизанские тропы,
кто вас исходил
время сердца тому не излечит.
… Ты кричи, ты ругайся, седой командир!
Ничего,
наши нервы покрепче.
Ноябрь 1941 года!
До трагических дней Чайного домика еще много-много времени. Пока я их даже не предчувствую. Только что вышел из здания обкома партии, шагаю по переполненному войсками Симферополю в Центральный штаб партизанского движения. Он уже создан, действует.
Мне предстоит встреча с командующим партизанским движением Крыма, легендарным героем гражданской войны Алексеем Васильевичем Мокроусовым.
Конечно, волнуюсь. Еще бы! В жизни не видел живого героя с таким прославленным именем. А тут не просто встреча, а, можно сказать, определение всей моей судьбы.
Женщина с пристальными серыми глазами внимательно посмотрела на меня, и я догадался, что передо мной Ольга Александровна — супруга Мокроусова, в гимнастерке без петлиц, с дамским пистолетиком на новом командирском ремне.