Неистовая молодость победы 16 глава




— Фросенька-душенька, чай будет с церемонией или без оной?

— Вчера еще кончился сахар. Три кусочка было.

Комиссар трезво и требовательно:

— Я понимаю: раненых надо жалеть, но это не дает права нарушать мой приказ.

Фрося виновато мнет передник.

Амелинов любит секретный разговор. Останемся в штабной землянке четверо: командир, комиссар, я, разведчик Иван Витенко — бледнолицый аккуратист, любящий говорить больше шепотком, Захар выйдет из землянки, глянет туда-сюда, вернется и скажет: «Можно деловой разговор начинать!»

Бортников злится:

— Да что мы, предателями окружены, что ли?

— А ваш горький опыт, Иван Максимович? Куда денешь коушанского предателя?

Старика будто трахают обухом по голове, он низко нагибает голову и молча сопит.

Бортников вообще стал замкнутым, я знаю: он написал личное письмо Алексею Васильевичу Мокроусову. Я приблизительно догадываюсь, о чем оно: просьба об отставке.

На письмо быстро откликнулись и прислали нового командира района человека в капитанской форме, с маленькими усиками, сероглазого, по-армейски четкого и на шаг и на слово, башковитого. Фамилия Киндинов, до этого был в штабе Мокроусова.

Киндинов мне понравился. Он рассмотрел систему охраны штаба и пункта связи, сразу понял ее слабости, коротко приказал, где заново поставить посты. Уже через день мне стало ясно, насколько надежнее стала наша караульная служба. Людей в ней занято было в два раза меньше, а эффект наблюдения повысился.

Киндинов — кадровый воин, участник испанских боев, предельно требовательный, суховат, больше любит положения армейского устава, чем наши партизанские, как он назвал, «стихийные выверты». Четкость, четкость, еще раз четкость — вот что он требовал от всех служб. А гармония этой четкости ломалась раз за разом и выводила Киндинова из себя. Он даже пытался создать собственную гауптвахту, но Амелинов сумел отговорить от этой затеи. Зато Амелинов согласился с предложением переселить из штабной землянки Ивана Максимовича в шалаш обслуживающего состава.

Я восстал решительно, заявил: «И я уйду с Бортниковым!» К счастью, Киндинов отменил свое решение, а Иван Максимович так и не узнал, какую обиду ему готовили.

Киндинов знакомился со мной, выслушал мою биографию, особенно подробно в той части, что касалась военной службы.

Я служил в основном в авиации, до военной школы около года провел в горах Дагестана, в горнострелковом полку, там из меня и сделали солдата. Чему-чему, а умению подчиняться научили, наверное, на всю жизнь. А я был нелегким материалом. Выросший без отца и будучи старшим сыном в семье, привык больше командовать братьями, чем слушать команду матери. Вытравляли из меня эту привычку не без помощи толстостенной комнатушки с решетками на окне — гарнизонной гауптвахты, стоявшей на крутой скале с красивым названием «Кавалер-батарея». Жители Буйнакска знают ее. Оттуда вид «Кавказ подо мною…».

Говорят, что комнатушка эта сохранилась до сих пор и что в ней посиживают такие же молодые солдатики без ремней на гимнастерках, каким был в свое время и я. Во всяком случае, комнатушка на «Кавалер-батарее» — не самое страшное место на земле.

Буйнакск научил меня шагать в строю, петь песни, чувствовать локоть товарища. Наш старшина Хижняк частенько гонял нас — упорных — на гору Темир и кричал: «Запевай!» В конце концов мы все же запевали.

А потом, между прочим, исполнять приказ легче, чем отдавать его. Это я понял значительно позже.

Отряды нашего района — Акшеихский, Бахчисарайский, Красноармейский, Ялтинский — воюют, добывают трофейные продукты, правда в очень мизерном количестве, и уже давно живут впроголодь, отбиваются от карателей, лечат раненых, хоронят убитых, отличившихся принимают в партию, выпускают стенные газеты, охотятся за оленями. Одним словом, живут трудной горной жизнью. Гремит фронт на западе, и звуки его для нас как музыка. Да, да, именно музыка. Не дай бог затихнуть под Севастополем — борьба наша потеряет свою главную остроту. И станут перед нами такие проблемы, к решению которых, честно говоря, мы сейчас не готовы.

Каждый из нас просыпается; как локатор ловит отраженный радиолуч, ловит звуки, идущие из-под стен города, где живут и действуют приморцы защитники морской крепости. Каждый из нас произносит как молитву: «Живи, Севастополь!»

Молчит только один отряд, самый далекий от нас и самый близкий к Севастополю, — Акмечетский.

Киндинов посылает туда меня и комиссара.

Итак, новый марш по студеной и снежной яйле. Мы ползем по пояс в снегу, крутой бок Демир-Капу мучает нас который уж километр! Амелинов тянет как добрая лошадка, только пар идет от его широких ноздрей, но зато мне каково?

Муки мученические претерпел, пока добрался до одинокой кошары с заброшенной сыроварней посередине.

Только комиссарский чаек с «церемонией» привел меня в чувство.

Взлохмаченное солнце щурится из-за гор, бросая на снежную целину бледные лучи. Ничего живого вокруг, одна оледенелая тишина.

Шагать трудно, нудно. Глянешь вперед — вроде равнина, думаешь: наконец-то!

А идешь меж хребтинок — вниз, вверх, снова вниз. Не только тело, но и душа изматывается.

Выручает один бесхитростный приемник: поищу точечку, за которую можно взглядом зацепиться, прикину: сколько до нее шагов-то?

Вот и считаю: шаг, другой, третий… и так до самой точечки. Глянь, и не ошибся. Может, потому я и сейчас почти точно определяю расстояние до любой видимой точки, только на море ошибаюсь — тут свой глазомер.

Перед вечером начали спуск к Чайному домику. Переход был изнурительный. И перемерзли.

Теперь дорога удобно бежит между могучими дубами, которые сторожко стоят по сторонам заслоном ветру и смерчу. Все вокруг спокойно, только на западе под Севастополем что-то поурчивает и хрипло охает, покрываясь татакающим языком пулеметов. То фронт, то свое, и нас сейчас некасаемо. Нам чтобы рядом пули не пели. Устали до того, что одним окриком можно с ног свалить.

И вдруг этот окрик:

— Положить оружие, лечь на землю!

Амелинов довольно спокойно:

— А, стреляй, коль хочешь. — Сам, правда, стал белым, а стоит на месте.

Из-за дерева вышел рыжеватый человек в кожаной обгорелой куртке, небритый, с отечной синевой под глазами.

— Кто такие? — автомат в мою грудь.

Я приказал:

— Убери, слышь!

Попятился назад, но автомат на меня.

Представились, спросили:

— Вы севастопольцы?

— Положим.

— Мы знаем Красникова, а он нас. Пошли человека, пусть доложит.

Ждали долго, пока наконец повели нас по поляне к полуразбитому сараю с перекошенными дверями. Показалась в стороне вооруженная группа. Впереди человек в железнодорожной форме, без поясного ремня и шапки — Томенко! Я сразу узнал его. За ним автоматчики, а потом следовал Иваненко. Он меня не узнал, а может, и не хотел узнавать. Плечи его еще больше сузились, глаза провалились, и губы — нитки синевы. Посмотрел на меня:

— Кто такие?

Представились более подробно.

Иваненко выслушал, извинился:

— На минутку.

К Амелинову подскочил рыжий партизан в обгорелой куртке, успел шепнуть:

— Шлепнуть хорошего человека хотят. Выручайте!

Имя Захара Амелинова больше было известно как специального уполномоченного командующего. Наверное, знал его и Иваненко.

Амелинов подошел к нему:

— Товарищ начштаба, я прошу вас отойти в сторонку.

Иваненко замешкался, но взгляд Захара Амелинова был чрезвычайно твердым: требовал безотлагательного подчинения.

— Обращаюсь к вам как специальный представитель командующего! Куда ведете машиниста товарища Томенко?

Иваненко насторожился: откуда нам известно о Томенко? Но все же ответил.

Итак, партизана Михаила Томенко собираются судить. Но чем-то не похож он на человека, умышленно нарушившего командирский приказ. Это нам не объясняли, но мы чувствовали, что именно так. Да и не случайно нам сказано: «Шлепнуть хотят!»

Амелинов просит настойчиво:

— Отложите суд до прибытия товарища Красникова.

— Томенко арестован по его личному приказу.

— И все же я требую! — Голос Захара — металл.

— Есть! — подчинился начштаба и ушел распорядиться.

Амелинов недоумевал:

— Непонятный человек!

— Обыкновенный пунктуалист, — подсказал я.

— Тут сложнее.

Красников был на Кара-Даге — у балаклавцев. Узнаю его и не узнаю. Это совсем не тот человек, кто поучал нас, бывших массандровцев, как командовать землей, кто считался передовым директором совхоза.

И вроде аккуратен, выбрит, подтянут, но все же не тот, кого я видел в последний раз на Атлаусе. Сразу видно — устал, до нестерпимости устал. Так глядят сердечные больные перед очередным тяжелым приступом. Их глаза как бы обволакиваются тончайшей кисеей.

Принял нас Красников по-братски, но был вял и совсем неразговорчив.

Амелинов- сразу признался, что превысил свои полномочия и вынужден был вмешаться в дела района, в частности в действия начальника штаба.

Красников ответил:

— Томенко — человек боевой, но он нарушил строгий приказ.

Мы расспросили, где находится Акмечетский отряд; нам ответили, но холодновато.

— У вашего Калашникова кулацкий дух. Он на чужом горбу в рай едет, бросил обвинение Красников.

Тут я увидел Захара Амелинова в новом качестве и абсолютно поверил, что он не зря был первым секретарем райкома партии.

С большой выдержкой сказал:

— Владимир Васильевич! Мы постараемся разобраться.

Такая форма ответа на довольно резкую оценку действий Калашникова удивила Красникова и смягчила его.

— Нельзя оплетать собственный лагерь проволокой с навешенными на ней пустыми консервными банками, нельзя отказывать товарищу в беде, — совсем мирным тоном заметил Красников.

— А были случаи?

— Да! Отказал принять раненых, а у нас выхода не было.

— Факт подтвердится — накажем…

— Да я не к тому, я хочу, чтобы мы локтем чувствовали друг друга.

Амелинов выбрал момент и шепнул мне:

— Нам надо остаться.

Переночевали в закуточке сарая, заделанного хворостом. Было мучительно холодно и неудобно. Вспоминался Кривошта, ялтинские партизаны и ночь в кошаре. Следовало бы и здесь поступить так, но в чужой монастырь со своим уставом не лезут.

Какая-то внутренняя скованность и вялость чувствовалась у Красникова. Неужели это он так классически действовал во втором эшелоне фронта, где тылы вражеских дивизий?

А вся обстановка?

Она совсем иная, чем в нашем штабе, в наших отрядах. И у нас базы пограблены еще в ноябре, и мы мерзли — морозы у нас даже пожестче, и на нас нападали каратели, и мы хоронили боевых товарищей. И все-таки жили, даже в самые отчаянные минуты находили живое слово. На что уж наш Киндинов строг, но и он в хорошую минуту, бывало, спросит: «Куда наша «церемония» поцеремонила?» Это он об Амелинове. Меня, например, называли пророком, посмеивались над тем, как однажды я оленя-самца принял за лазутчика и пальнул из пистолета, а попал в старый дуб. Я забывал об этом факте, иногда хвастался умением отлично стрелять, но меня слушали и шутливо поддевали: «А кто попал пальцем в небо!»

Все это никого не обижало.

Здесь же вообще шутки немыслимы, а жаль.

Утром мы умылись с особенной тщательностью — так у нас заведено, — и на нас посматривали как на людей с того света.

Завтрак начался с того, что мы вывалили содержимое наших вещевых мешков в общую кучу. Оно не ахти какое, но килограмма два вареной конины было.

Иваненко жевал как-то украдкой, будто боялся окрика, Красников ел молча. Он ко всему еще был тяжело простужен, белки глаз в красных прожилках. Встретишь такого на улице и непременно подумаешь: болен, сильно болен.

После завтрака нас повели к партизанам-железнодорожникам, боевым друзьям Томенко, познакомили с их командиром — Федором Тимофеевичем Верзуловым.

Он худ, но широкоплеч, с твердой постановкой серых глаз. Человек с собственной жилочкой. Понравился и тем, что был рад нам, извинился за скудность угощения (а нам все-таки выставил тонкие кусочки конины), и тем, как слушал наш рассказ о действиях крымских партизан.

Амелинов с этого и начал. Честно признаюсь: поначалу слушали обычно, как слушают всегда, когда говорящий вспоминает: где-то рядом не так, как здесь, а намного лучше. Назидания люди не любят.

Захар был прост, но не простоват. Его простота была той самой, за которой стоят большие дела. Он как-то сразу расширил границу Севастопольского партизанского района, как бы поднял слушателей на самую высокую точку Крыма — Роман-Кош, и сказал: «Смотрите, сколько в лесах нашего брата, и вот какие дела мы творим. Партизан из отряда Чуба под Судаком свалил в кювет машину врага. Можно считать его бойцом за Севастополь? Конечно!»

— Двадцать пять отрядов защищают Севастополь, — говорит комиссар. — Но ваши отряды — правофланговые. А на правом фланге не всем устоять, а вы стоите три месяца, и мы снимаем перед вами свои шапки, мы учимся воевать у вас. Учат нас ваши рейды во втором эшелоне, ваша победа над карательной экспедицией…

Даже Красников не мог остаться равнодушным к таким словам — я исподволь наблюдал за выражением его лица. Он был взволнован, посмотрел на партизан, на самого себя как бы со стороны.

Иногда очень полезно послушать со стороны оценку собственным действиям, конечно объективную, честную.

Рассказ как-то расшевелил всех, вызвал взаимную откровенность.

И хотел того Красников или нет, но ему пришлось услышать слова Николая Братчикова, самого смирного человека среди партизан-железнодорожников:

— А мы сейчас как потерянные. Жить не хочется!

Кто-то вспомнил о Томенко, о том, что он настоящий человек, смелый, а вот его собираются чуть ли не расстрелять. И за что? За то, что он спасает своего проводника, который убил предателя и поднял шум на весь лес.

Красников только тут узнает правду о походе своих разведчиков. Он при всех допрашивает Арслана и дает приказ немедленно освободить Михаила Томенко.

Мы прощаемся с севастопольскими партизанами.

Красников провожает нас, говорит:

— Не забывайте.

Мне почему-то грустно: всех, кого я увидел на Чайном домике, где-то в душе я считаю сейчас на время оторванными от основного партизанского организма. И самый лучший выход из положения — слить их с нами, для чего отряды Красникова без промедления перебросить в заповедные леса.

Амелинов со мной согласен, обещает написать специальную докладную на имя командующего Алексея Мокроусова.

 

 

Мы вернулись на свое трехречье. Амелинов послал рапорт в Центральный штаб. Последствия были неожиданными.

Партизанская связь! Ах, если бы она была пооперативнее!

Связь от Центрального штаба до Чайного домика ползла со скоростью арбы в воловьей упряжке.

С этой связью в Пятый район шел новый комиссар — Виктор Никитович Домнин; он шел очень и очень медленно.

И всему виной яйлинский буран. Каждый километр брался штурмом, а когда этот штурм не удавался, то единственное спасение — карстовая пещера. Но ее надо голыми руками очистить от залежалого снега.

Пятеро суток в пути! А эти дни, по существу, решили судьбу многих и многих людей из Севастопольского и Балаклавского отрядов.

Успел бы комиссар — все могло принять другой оборот, наверняка другой.

Но он не успел.

…Над Севастопольским районом продолжал висеть нерешенный вопрос: как быть дальше, где держать отряды?

Иваненко продолжал гнуть свою линию: настаивал на полной ликвидации района, на отходе в Севастополь. Он рассуждал: «В заповедные леса идти? А зачем? Разве нас ждут там целехонькие базы? Или партизаны тех отрядов, что живут там, по горло сыты? И там голод!»

Командир Севастопольского отряда Константин Трофимович Пидворко заявлял:

— Правильно думает начштаба! Все, что могли сделать, сделали. А теперь — шабаш! Севастополь от нас не откажется. Мы еще покажем себя!

Пидворко — авторитет: смел, с партизанами добр, но без панибратства. Он постоянно утверждал: пробьемся в Севастополь, голову на отсечение даю будем там! На линии обороны мы принесем пользы куда больше, чем здесь, в лесу, где бегаем как зайцы или отсиживаемся словно в гробу.

Ему казалось, что «бегаем», но сам он никогда не бегал и умел смотреть смерти в лицо. Пидворковские засады известны, о них передавало Совинформбюро.

Красников чего-то ждал, скорее всего решительного слова от самого Мокроусова. Это слово уже шло, но на его пути стал зимний буран.

На человека по-разному действуют равные по значимости обстоятельства; убедительнее те, что под руками. Их видишь, ощущаешь, они давят не только на мысли, но и на чувства. Ты видишь, как с каждым часом слабеют люди. И тебе больно, на тебя смотрят, от тебя ждут последнего слова.

И Красников поддается всему этому и принимает решение. Он начинает с того, что переформировывает район. Балаклавский отряд не трогает — он никогда не приближал его к себе, и там были свои беды, своя драма, не менее трудная, чем собственная.

Из сильного Севастопольского отряда командир формирует три самостоятельные боевые группы, в каждой — командир, комиссар, по сорок пятьдесят партизан. Была еще группа штаба района — около пятидесяти человек.

Командирами групп были назначены Пидворко, Томенко, Верзулов.

Они получили четкий приказ: готовиться к большому маршу! Но куда?

По некоторым приметам — на запад, в Севастополь!

Вот эти приметы: отдали балаклавцам два станковых пулемета; поменяли противотанковые гранаты на пехотные; котлы, палатки и другое имущество оставили при штабе.

Михаил Сергеевич Блинов — комиссар томенковской группы. Он, как и Михаил Федорович, из железнодорожников, бывший заместитель начальника Севастопольского вокзала. Дотошный: любит во всем порядок. Кое-кто в Севастополе помнит Блинова и до сих пор. Один из них как-то недавно сказал мне: «Как же, Михаил Сергеевич! Аккуратный был начальник! Увидит на путях соринку какую — бледнеет. Очень уж порядок любил!»

За день кончили формирование, еще день подождал Красников, а потом отдал приказ: трем боевым группам в составе 140 партизан выйти в район старых баз — Алсу, Атлаус. Старшим — Константин Пидворко, сопровождает начштаба Иваненко.

Это был шаг отчаяния, но тогда непосредственным исполнителям красниковского приказа он не казался таким.

Томенко размышлял так, точнее — сейчас размышляет:

— Надо было на что-то решаться. Ясного плана у Красникова не было. Одни думают так: Красников бросил людей на базы с тем, чтобы забрать продукты, какие есть там, а потом всем махнуть в заповедник; другие — ближе к истине: настроения Пидворко и Иваненко взяли верх, и Красников нацелил отряды на Севастополь.

Пидворко на седьмом небе, он возбужден; как метеор, появляется то там, то тут, энергия у него зажигательная: на ходу других воспламеняет.

Начался марш в никуда!

Шли быстро. Летучая разведка бежала впереди групп и докладывала утешительные вести: «Тихо. Каратели не обнаружены. На дорогах обычное движение».

Но эти вести принимались по-разному. Для Пидворко — как укол морфия при почечном приступе: сразу приходит блаженно-кроткое состояние; для Томенко и его комиссара Блинова — как неожиданный провал дороги, развернувшаяся на глазах бездна, куда и заглянуть страшно.

И еще: Михаил Федорович не верил, что какая-нибудь база могла уцелеть. Как же она может уцелеть после того, что случилось: сколько немцев там перестукали!

Такое везение, чтобы и враг не видел марша трех партизанских групп, чтобы на базе были продукты и поджидали партизан, — практически невозможно.

Надо остановить этот безумный поход!

Бросился к Пидворко, отдышался:

— А не слишком ли тихо, Константин Тимофеевич?

— А что тебе — шума хочется?

— И все же! — настаивал Михаил Федорович.

— Фрицы нас не ждут! Нет человека, которого бы мы потеряли с той минуты, как был объявлен приказ Красникова. Значит, Генберг тут не зряч. Нагрянем на базы, подкрепимся и… — Пидворко посмотрел в глаза Томенко, но ничего такого, что располагало бы к полной откровенности, по-видимому, в них не прочел. — И будем действовать по обстоятельствам.

Базы… Те самые, которые «сушил» Томенко, те, возле которых он набил кучу карателей. И они целы?!

«Ловушка, да?» — вот первая мысль, которая встревожила каждого.

Решили так: основную массу оставить в районе Кожаевской дачи, а Верзулова послать за продуктами.

Так и поступили. Верзулов бросился к базам. В настороженной тишине, прерываемой редкими залпами немецкой батареи, стоявшей за пригорком, выставив тайную охрану, партизаны срочно и до отказа нагружались продуктами.

Они доставили их товарищам.

В эту ночь и надо было уходить. Но не ушли, решили все же подкрепить себя поосновательнее.

Расчет — через двое суток покинуть главную базу. Самое важное: не потерять ни единого человека, не дать врагу даже случайного «языка».

Надо понять состояние людей: после голодных дней проделали нервный марш.

А тут еды вволю. Разрешили по сто граммов спирта. Всех разморило.

Томенко вспоминает:

— И я, человек осторожный, ничего против большого привала не имел. Мы так устали!

Через два дня на рассвете с поста исчез партизан Иван Репейко. Как в воду канул — никакого следа.

Дезертировал?

Не было, кажется, никаких оснований для такого подозрения. Парень из железнодорожников, воевал, как все, как умел, был безотказен. И сушняк соберет, и землянку выроет, и на посту без ропота постоит, и голод по-мужски переносит…

Полчаса ушли на поиски пропавшего — никаких следов. Странно все же, человек — не иголка в стоге сена.

Томенко подошел к тому месту, где был пост. Ночной снег присыпал следы, но если быть поглазастее, то можно заметить небольшие углубления. Они явно вели от поста в сторону Атлауса.

Пошел по ним Томенко, метров через четыреста вынесло его к натоптанной тропе.

След человека — от поста на тропу. Сам ушел?

Томенко вдруг вспомнил сигнал, данный фашистской «раме». Постой, постой, а ведь и тогда исчезал Репейко! Правда, начальник разведки района Николай Коханчик — человек, подозрительно относящийся ко всем, кто по той или иной причине исчезал из отряда, — тогда дотошно допрашивал Репейко и ничего дурного в его поступке не обнаружил.

Прошляпил разведчик! И все прошляпили!

— Репейко предатель!

Пидворко не стал выяснять подробности.

— Тревога! — приказал поднять всех.

Но было поздно.

Сразу же затарахтели автоматы. Пули прямо-таки секли верхушки кизильника. Потом густо заработали пулеметы. Они знали, куда бить.

Ранило Пидворко, рядом с ним охнул начальник штаба группы Гуреенко.

Томенковская группа раскололась на две части. Большую увел политрук Блинов, а с Михаилом Федоровичем осталось несколько человек.

Цепь карателей прорвалась между томенковской и верзуловской землянками. Томенко с фланга атаковал ее, отбросил и залег за камнями.

Верзулов выскочил из-за пригорка, крикнул:

— В атаку! — Увидел Томенко. — Поднимай своих!

Но уже через секунду он плашмя упал на снег.

— Миша, я готов!

— Иду!

Но прийти к командиру, учителю, другу, с кем водил тяжелые составы по родной таврической степи, не успел.

Раньше его выскочили фашисты и штыками добили Федора Тимофеевича.

Томенко снял троих очередью, но в это время раздался рядом другой зовущий голос:

— Командир, меня убили!

Это проводник Арслан, Минный осколок разворотил ему живот.

Оттащил умирающего, шепнул:

— Прощай, друг!

Не было сил, не хотел подниматься, так бы и лежать, лежать. Пусть что будет, хуже не станет, куда уж хуже.

Кто-то схватил цепко за руку.

— Скорее! — Это был Братчиков. Он поднял Михаила Федоровича.

Бежали, ветки хлестали по лицам, кто-то на ходу пристал — Алексей Дергачев, свой, железнодорожник; потом кого-то сами чуть не силком подхватили: человек полубезумными глазами смотрел на все, что окружало его, и ничего не видел. Харьковчанин — так звали его в отряде. Томенко до сих пор помнит его. Все фотографию жены и двоих детишек показывал. И еще всем говорил: «Я с самого ХТЗ!»

Эти безумные глаза напугали Михаила Федоровича больше, чем свист пуль, которые вихрем носились повсюду.

— Вон немцы! — Братчиков показал на бугорок. Там стояла кучка фашистов.

Кинулись влево — обрыв! Первым прыгнул Томенко. Катился, не помня как, очнулся от удара в бок: харьковчанин плюхнулся на него. Братчиков и Дергачев не отстали, но оказались немного левее.

Сверху ударили очередями, но не доставали — скрывал уступ. Можно было переждать в этой «мертвой» зоне, однако каратели нашли спуск — они знали тропы получше партизан.

Пришлось снова бежать. Завернули за уступ и наткнулись на убитых фашистов.

— Взять автоматы и гранаты! — приказал Томенко. Он становился более хладнокровным; перенасытясь всем, что было с ним сегодня, понял: бежать бесполезно.

Мелькнули тени карателей. Харьковчанин было рванулся, но Томенко силой остановил его:

— Стой!

Спрятались за деревья, стали поджидать преследователей. Увидели их полоснули струйками свинца. Перебрались через речку, вышли на острую кромку каменистого хребта. Вилась барсучья тропка, но она быстро оборвалась перед известняковой пещерой. Вход в нее был, а выхода запасного не было.

Отступать некуда — тропку пересекли немцы. Они внимательно огляделись и поняли: партизаны в ловушке.

Вот и все, крышка захлопнулась.

— Что ж, будем устраиваться поосновательнее, — почти по-домашнему сказал Томенко.

Никто не спешил к развязке — ни те, что были внизу, ни те, кому, может быть, остались считанные минуты жизни.

Занимали боевые места. Все улеглось, наступало время, когда человек начинает примиряться с чем-то неизбежным. Ясно было: или продержаться до вечера, или никакого вечера не будет.

Каратели перестали перекликаться, наступили секунды, как бы повисшие над пропастью.

Залп!

Сотни пуль впились в известняк — взвихрилась желтая пыль. Еще и еще залпы…

Минут двадцать кромсали вход пулеметным и автоматным огнем.

Лицо харьковчанина стало белее камня.

Затихло.

— Сейчас пойдут, — шепнул Томенко.

Боковой ветер тут же рассеял синий пороховой дым над хребтиной: по кромке осторожно ползли каратели — около взвода.

— Тихо, — сдерживал Томенко.

Он был абсолютно спокоен и знал, что делать. Все похоже было на то, как он однажды в ледяную стужу вел тяжеловесный состав на Джанкой. Перед ним лежал крутой подъем. Он знал только одно: останавливаться нельзя. Скорость, скорость… Ему, знавшему свой паровоз, как крестьянин знает собственную лошадь, не надо было смотреть на стрелку манометра. Дыхание паровоза говорило больше, чем все приборы, вместе взятые. Он находился в том состоянии, в котором бывает летчик и его самолет в минуты критического напряжения — в слитном. И он верил: подъем будет взят!

Но человек никогда не может всего предвидеть: на одном из переездов он напоролся на стадо овец, — что может быть хуже для машиниста, ведущего состав на подъем!

Надо остановиться — так требовали правила. Нарушишь это требование покаешься. Ему как человеку было выгодно следовать букве инструкции. Никто его не осудит, скажут — случай помешал.

Но те, кто сопротивлялся, не верил в обещания молодого машиниста, скажут другое: нельзя водить такие тяжеловесные составы.

Томенко состава не остановил, не тормознул даже, он только давал тревожные гудки для пастухов, если они были там, где кружилось стадо.

Побил немало овец, лишился надбавок, премий, его прорабатывали при всех возможных случаях, даже пересадили на маневренный паровоз, но все-таки было то высшее, во имя чего он вполне сознательно шел на отчаянный риск: «Томенко состав до Джанкоя довел!»

И через годы составы, подобные томенковскому, шли по этой дороге, и все считалось в норме. Главное: хоть одному перейти черту невозможного, и оно станет возможным, обыденным.

Томенко, рассказывая мне об одном критическом дне своей жизни слишком много их у него было! — почему-то вспомнил именно о первом своем тяжеловесном составе. А тогда не думал об этом, тогда глаза его видели острую кромку хребта, по которому хотят подняться фашисты; видел и тех, кто был рядом.

Братчиков и Дергачев держали себя в руках, но с харьковчанином творилось что-то неладное: тот почему-то был уже оголен до пояса.

Однако выяснить времени не было, немцы были в двадцати шагах.

— Давай! — скомандовал Томенко и очень расчетливо чиркнул длинной очередью из одного конца тропки в другой. Точно стреляли и его товарищи.

Цепь поспешно отступила.

Затихло, но чувствовали: только на время.

Каждая минута длиною в год!

Худо и непонятно было с харьковчанином. Он держал в руках фотографию и неожиданно запел.

Через двадцать минут атака возобновилась. Вход в спасительную пещеру стал совершенно неузнаваем: будто не лавиной свинца, а тесаком обрабатывали бока каменных выступов — до того они были ровно срезаны.

Харьковчанин стал разуваться, снимать брюки, кальсоны и все аккуратно складывал в тесный угол приплюснутой пещеры.

— А я буду купаться! Нельзя быть в грязном белье. Я буду купаться. Улыбаясь, стал протискиваться к выходу… — Не дурите, ребята! Неужели вам жаль шайки воды!..



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: