Неистовая молодость победы 18 глава




— Понимаешь, другого выхода не было.

У меня надсадно ныла рука; выбрал время, рассмотрел, что с ней.

Оказывается, пулей разорван кончик безымянного пальца.

Меня тошнило. После перевязки, которую мастерски сделала лобастая Дуся Ширшова, стало легче, но в штаб дошел в полубессознательном состоянии. Мне дали глоток чистого спирта, уложили, и я проспал десять часов.

Быстро оделся в дальнюю дорогу. Амелинов подсел рядом, ткнулся плечом к моему плечу:

— Отночуй еще, пророк!

— Пойду, Захар.

— Возьми! — Он положил с десяток лапандрусиков и два куска сахару. — В дороге чайку с «церемонией» хлебнешь. Ну, держи хвост пистолетом.

Киндинов был официален:

— Свяжись с ялтинцами, знай: в беде поможем.

— Спасибо, товарищ капитан.

С Иваном Максимовичем Бортниковым прощался с глазу на глаз: старик ждал меня на тропе. Он до сих пор не знает о гибели супруги — так мне кажется. Но я, как и Амелинов и Киндинов, очень ошибался.

Иван Максимович обнял меня, заплакал:

— Хотел тебя борщом накормить, а вот какая беда стряслась.

Я стиснул старика покрепче и молча ушел.

 

 

И снова распроклятая крымская яйла, и снова горный ветер.

Вышли мы на нее при сильном морозе. Однако чувствовалась перемена погоды. Нас догоняла плотная туча, похожая на дождевую: налитая, с темными краями, которые резко выделялись на фоне беловатого неба.

И гора Демир-Капу — оголенная, ветреная — враз потемнела. Туча и нагнала нас, сыпанула густым и необыкновенно теплым дождем. На глазах яйлинский снег оседал, ломался наст, и мы стали тонуть в мокром месиве. Еле выбрались на пик одной из скал и засели там, потрясенные парадоксом природы. С неба падал поток воды и будто мощным прессом вдавливал снег, и горы как бы стали униженно уменьшаться и чернеть.

Но когда мы, промокшие до костей, перевалили через южную кромку яйлы, дождь мгновенно прекратился, и повеяло ледяным холодом. Снег начал замерзать, замерзала и наша одежда, вздуваясь от морозного ветра, подкравшегося с таврических равнин.

Мы бежали по насту и боялись остановиться. Азарян отыскал карстовую воронку, спустился по ней в пещеру, уходящую в землю уступами.

Азарян, обычно веселый, любящий побрехать всласть, подначить, на этот раз просто удивлял меня. Сел и сидит, низко опустив голову. Куда подевал винодел-щеголь свои кокетливые кавказские усики, улыбку покорителя сердец? Ничего этого и в помине не было. Усталый, постаревший человек, который не соблюдает даже элементарное правило: не чистит оружие. А ведь у него автомат.

Азарян застрял на нижнем уступе, мостится к сухой стене.

— Иди за сушняком, — приказываю я.

Он смотрит на меня обиженными и просящими глазами: «Не трогай меня, командир!»

Идет, покряхтывая, и долго не возвращается. Мне хочется пойти помочь ему. Нет, нельзя!

Он приносит коряги, засохшую картофельную ботву, зябко дует на руки.

— Растапливай, только осторожно, — приказываю ему.

Растапливает, посапывая носом.

От лапандрусиков он все же веселеет, а два стакана кизилового настоя приводят его в норму. Но это не прежний говорливый Азарян, а человек, который горя хлебнул по горло.

Меня, конечно, интересуют партизаны, отряды. Я знаю, что там новый комиссар, знаю то, чего не знает до сих пор и Азарян: Акмечетский отряд подчиняют штабу нашего района, а в нем, как мне известно, есть и харчишки кое-какие. Я прикидываю: сколько же там всего будет партизан? Пятьсот с лишним! Так неужели мы так-таки ничего не сможем сделать?

Я мало что знал о севастопольских и балаклавских партизанах, ведь, по существу, дважды видел Красникова, группу Верзулова, Иваненко, видел голодный штаб, чувство растерянности, неуверенность Красникова, понимал, что над отрядами что-то нависло, что преодолевать это надо срочно, иначе не выкарабкаешься.

Потом рассказы связных, которые непременно проходили через штаб нашего района. В них, конечно, была правда, но не вся. Не было той самой, которая может быть до конца понята только при непосредственном и длительном соприкосновении с ней.

Что-то мой Азарян скрывает от меня: такое впечатление складывается после неоднократного расспроса.

Почаевали, подсушились, переобулись.

Я неожиданно:

— Какая беда стряслась, выкладывай! Ну!..

Азарян растерялся, но скрывать дальше не мог:

— Беда страшная, товарищ командир. Какой народ пропал…

…Сколько всякого горя пережил я в крымском лесу, каких только испытаний не падало на мои плечи, как иногда горько разочаровывался в близком человеке; узнал хорошее и плохое, но никогда прежде у меня не было таких тяжелых минут, какие я испытал в часы раздумья в карстовой пещере.

Но, должно быть, человеку положено перейти и через такое. Не скрою, вышел я в Пятый район с твердой мыслью: взять людей в руки и с ними воевать, бить тех, кто осадил Севастополь.

Мы шли тихо, проскочили дорогу Ялта — Бахчисарай. Шагали, и восточный ветер толкал нас в спину. Таким манером мы скатились на площадку Чайного домика. Встретил нас опаленный остов полуразрушенной печи; обгоревшие кроны сосен сиротливо торчали над пустынным местом, где пахло гарью.

Стволы деревьев исчирканы пулями, косяк леса, что клином уперся в бугорок над домом, торчал рассеченными верхушками.

Комиссара я нашел в трех километрах от поляны.

— С прибытием, командир! — Голос у него спокойный, только немного простуженный. Он посмотрел на Азаряна, который стоял рядом с опущенными глазами. — Он все тебе рассказал?

— Да, я потребовал.

…Журчит хрустально-чистый родник, по ущелью стелется дымка. Севастопольский фронт дышит мне в лицо; внизу, в долине, — облако густого дыма над станцией Сюрень: бьют дальние морские батареи.

— Неужели достают? — удивляюсь я.

Никак не могу привыкнуть к такой близости фронта, мне кажется, что это каратели идут на нас, а пока жарят из пушек, мне хочется сейчас же объявить боевую тревогу.

— Привыкнешь, командир, — говорит Домнин.

Мы сидим на буреломе, между нами идет большой разговор, но почти без слов, смысл его один: с чего начинать?

Я час назад побывал в Севастопольском отряде, вернее — встретился с остатками его.

Впечатление жуткое. Люди оборваны, опалены кострами, не глаза, а бездонные колодцы.

Боже мой, как смотрят на меня!

Мне и Домнину командовать этими людьми, но прежде — поднять их на ноги… А как, чем? Пока одно чувство наваливалось как стена — чувство ответственности.

Я ничего не обещал, только в два раза уменьшил охрану да велел убраться из сырой полупещеры, построить легкие шалаши под сосняком.

Отряд имел в резерве одну лошадь.

— Забить ее и накормить людей мясом, — приказал я категорически.

Красникова нашел на тропе, ведущей к фронту. Рядом с ним был Азарян, который, по-видимому, успел вручить Владимиру Васильевичу приказ командующего.

— Наследство сдаю не из легких, — сказал он виноватым голосом.

В приказе Мокроусова сказано: судьбой Красникова распорядиться самостоятельно. Я могу назначить его командиром группы, политруком, послать в рядовые. Не знаю, какой шаг будет правильным, но мне захотелось оставить Владимира Васильевича при штабе района. Его опыт был нужен, да и нельзя человека в таком состоянии удалять прочь.

Ведь Бортников остался при штабе и не был лишним, почему же Красникова нельзя оставить?

Появился начштаба Иваненко, как-то вымученно козырнул нам.

Мне хотелось узнать кое-какие подробности трагического похода на старые базы.

Рассказывал Иваненко обстоятельно, при этом больше смотрел на Красникова, чем на меня и комиссара, словно искал одобрения словам своим у бывшего командира района, будто всю ответственность подчеркнуто перекладывал на плечи Владимира Васильевича.

Он начал подробно говорить о самих базах:

— Если помните, там есть три ямы, вроде колодцев. Вернее, вход в яму напоминает колодец…

И остановить нельзя, дотошность во всем, будто докладывает о дебетах и кредитах на балансовой комиссии.

Меня невероятно возмущало холодное спокойствие этого человека. Но что я мог сказать, видя его второй или третий раз в жизни, ни разу не видя его в бою?

Красников прервал доклад, задумчиво заявил:

— Не может того быть, чтобы кто-то из наших не пробрался в город. — Он на что-то еще надеялся.

— Город сумеет дать об этом весть? — спросил я.

— Трудно, но возможно. Он знает, где мы.

— Давно нет радиосвязи с Севастополем?

— Пусть радист доложит.

Худой партизан в старом морском бушлате, в заячьей шапке с наушниками медленно подошел к нам:

— Я слушаю.

— Рация в порядке?

— Рация? Она в порядке, да толку… Батарей нет, — безнадежно отвечал радист. Видно было, он уже ни во что не верил и на все махнул рукой.

…Немой диалог между мною и комиссаром продолжается под аккомпанемент фронта.

И в этом диалоге я слышу разные слова, но все об одном: не суди людей с ходу, поставь себя на место Красникова, в положение его партизан. Сто с лишним суток жить под носом, двухсоттысячной армии, на виду у сел, в которых тебя не ждут, где шагают в немецкой форме предатели-полицаи, готовые идти в лес по первому фашистскому приказу. О, они знают этот лес получше тебя! Да, ошибки были, и горько за них расплачивается Владимир Красников, но эти ошибки от исключительности обстановки.

В таком положении мне не приходилось бывать, да и в больших партизанских командирах я не ходил…

Я об этом вслух не говорю, но удивительное дело: догадывается Домнин о ходе моих мыслей:

— А ты думаешь, я ходил в комиссарах? У нас три задачи, командир: накормить людей, установить связь с Севастополем, бить фашистов! А теперь пошли к балаклавцам.

 

 

Их, балаклавцев, потомков листригонов, до ста человек, они недавно потеряли своего командира Нафара Газиева. Погиб он в бою. Получил тяжелую рану и, увидев бегущих к нему карателей, последнюю пулю пустил в себя. Был он человек тихий, осторожный, вперед не рвался, но при случае умел и показать себя.

Сейчас командует отрядом пограничник лейтенант Ткачев, бывший начальник Ялтинской пограничной заставы.

Он где-то на старых базах у Кара-Дата; основной костяк отряда перешел к Чайному домику и расположился в затхлой и сырой пещере.

Нас встречает худоплечий человек с немецким карабином за спиной. Он осторожен. Дважды или трижды уточняет: а нет ли за нами «хвоста»? «Вполне может быть, — утверждает он, — тропу-то к нам пробили вы».

Ведут по каким-то лабиринтам, — невольно хочется позади себя разматывать катушки ниток, иначе из этой пещеры и не выберешься. То гулкий простор, то узкая горловина, через которую надо проползти по-пластунски. В тусклом свете горит трофейный кабель.

Увидели людские тени.

Худоплечий — он, оказывается, исполняет обязанность комиссара отряда представляет нас партизанам. И сразу голоса:

— Выводите нас отсюда!

— Тут живая могила.

— Придет командир — выйдем! — кричит комиссар.

Мы с Домниным переглянулись, и я тут же дал приказ:

— Выйти всем из пещеры.

Ко мне подошла высокая девушка с решительными глазами:

— Я медицинская сестра Надежда Темец! У меня есть раненые, им нужно тепло.

— Будет тепло, Надя! — успокаивает ее Домнин.

Она недоверчиво смотрит на него и потом, улыбнувшись, спрашивает:

— И марлю дадите?

— Постараемся.

Вышли на свет божий. Лица бледные, но живые. Тут, на мой взгляд, меньше отчаяния, чем у севастопольцев; да оно и понятно: отряд не пережил такую трагедию, хотя и ему досталось по первое число.

За перевалом находим тихую поляну, строим шалаши. Я делюсь тем, что когда-то увидел у Македонского… Бахчисарайцы расчищают от снега площадку, в центре роют яму для костра, на три метра от ямы вбивают восемь кольев, образуя квадрат. На колья натягивают плащ-палатки, а на полметра ближе к костру еще восемь кольев повыше, к которым прикрепляют концы палаток. Одна палатка служит дверью. В таком легком жилище сравнительно тепло, и в нем могут расположиться двадцать партизан.

Строим — получается, разводим костер — тепло отдается от палаток и греет спину. Хорошо!

Главный наш сюрприз — партизанская баня! Тут сгодилась бортниковская выучка. Стоит о ней сказать. Снежная поляна, на ней восемь жарких костров из граба. Они бездымны. Час горения — и снег, вокруг тает, земля подсыхает, и можете между кострами купаться, как под доброй крышей. Жарко, удобно и воздуха — на все легкие: дыши!

Домнин — главный кочегар. Он выкладывает костры, поджигает их, как заправский добытчик древесного угля. Он первым сбрасывает с себя одежду — и плюх на себя ведро чуть ли не кипятка.

Я не выдерживаю, влетаю на площадку между двумя пылающими кострами, кричу:

— А ну, поддай!

Кто-то обливает меня до жути горячей водой, я вскрикиваю и начинаю выкамаривать какой-то танец, который в нынешнее время приняли бы за твист.

Худоплечий комиссар смотрит на нас, как на сумасшедших, кривится в улыбке, но наш азарт его не трогает. Однако ему не удается остаться в стороне, мы силком тянем его в кучу.

Перемыли всех до одного, а вот накормить было нечем. Правда, кое-какой запасец конины был, но комиссар никак не хотел отдавать его без командирского приказа.

Заставили отдать, утешив обещанием, что завтра кое-что мы выделим для отряда.

Мы не ахти что совершили, и все-таки какая-то искорка надежды пробежала через партизанские сердца.

Среди партизан я увидел знакомого пограничника: начальника Форосской заставы Терлецкого, того самого, что был ко мне придирчив у Байдарских ворот.

Он меня, конечно, узнал, но, как и приличествует дисциплинированному человеку, держался в стороне.

— Здравствуйте, товарищ Терлецкий.

Он четко приложил руку к козырьку пограничной фуражки, на которой не было ни единого пятнышка.

— Здравия желаю, товарищ командир района!

— Посидим, — пригласил я.

Он стоял по команде «смирно».

— Как партизанится?

— Плохо! — Ответ решительный, глаза стального оттенка — на меня.

— Объясните.

— Много отсиживаемся, мало бьем фашистов.

Третья встреча у меня с ним, и все так уставно, словно экзамен сдаем по строевой дисциплине.

— Как вас величают по имени и отчеству?

— Александр Степанович.

Я подошел ближе, тронул его за рукав обгоревшей, но аккуратно заштопанной шинели:

— Есть у вас что-нибудь конкретное?

— Прошу разрешить напасть на фашистскую батарею у деревни Комары!

— Там линия фронта?

— Не совсем. Подступы отличные, знаю каждую тропинку.

Развернули карту, и Терлецкий точным военным языком доложил все, что знал о батарее, добавил:

— Убрать ее надо, товарищ командир района. Она бьет по Севастополю.

Чувствую: Терлецкий уже давно в мыслях совершил эту дерзкую операцию.

Спрашиваю:

— Когда будете готовы к выходу?

— Через час.

— Сколько людей надо?

— Пять пограничников.

— Действуйте!

Двое суток ждали Терлецкого. Я сомневался: вряд ли фашисты, допустят до Комаров. Хотя надежды не терял, особенно после того, как поближе познакомился с группой, которой командовал Терлецкий. Тут народ был боевой, походивший по тылам со своим командиром. Домнину пришлось даже удивиться: партизаны выпускали собственную газету, в которой высмеивали своего товарища за неряшливость. Будто дело обычное, удивляться тут нечему, но в такой обстановке люди думали о чистоте не только душевной, но и телесной.

Волосы у солдат подстрижены, щеки побриты, даже ногти содержатся в порядке.

В отряде нет комиссара. А почему им не может стать младший лейтенант Терлецкий, человек характера, видать, крутого, но умеющий работать с людьми? «Да, именно работать», — утверждает Виктор Никитович, и я не могу с ним не согласиться.

Вот сжатое изложение похода Терлецкого на батарею.

Методично, через равные промежутки времени, ухают немецкие орудия. Вспышки тревожат ночь; воздух, как живой, перекатывается по ущелью, с силой бьет в лицо, В небо взлетают ракеты, часто татакают пулеметы.

Рядом бродит одинокий луч прожектора с иссиня-розовыми краями.

Терлецкий, прижимаясь к холодной жесткой земле, ползет по увядшим травам с терпким талым запахом. Когда луч погас на мгновение, партизаны перемахнули через проселочную дорогу и нырнули под колючий можжевельник.

Тишина была долгая, томительная, но вот снова ударили пушки, — прямо над ухом четырежды раскатисто лопнул сжатый воздух.

Терлецкий увидел, как в отсветах выстрелов у орудий копошились немецкие артиллеристы, посылая на Севастополь снаряд за снарядом.

— Скорее, — прошептал Терлецкий.

Партизаны поползли, а потом залегли у самых пушек, передохнули и бесшумными тенями подобрались вплотную к расчетам. Пахло угаром. Терлецкий вложил в противотанковую гранату капсюль.

— Файер! — кто-то скомандовал над самым ухом.

И через миг ударила пушка, другая, третья, четвертая…

Терлецкий ждал новой команды. На этот раз она раздалась без промедления:

— Файер!

Граната Терлецкого ударилась о лафет и отлетела под ноги наводчика. Терлецкий отпрянул от земляной насыпи. Взрыв догнал его за кустом и с размаху бросил на землю. Он поднялся… Опять взрыв… Он качнулся, но устоял на ногах.

Еще дважды ночной воздух содрогался от партизанских противотанковых гранат.

Четыре автомата полоснули свинцом в темноту, и только тогда ожила долина от криков, трескотни автоматов, беспрестанно взлетавших в бархатное небо ракет.

— Пошли, хлопцы, — сказал Терлецкий и увел партизан по тропе, известной только ему.

…Рапорт Терлецкого был краток, как и его подход под Комары. Доложил, козырнул и замер.

— Молодцы! — говорю ему.

— Служу Советскому Союзу!

— Отдыхайте.

— Есть! — Поворот и твердым шагом прочь в группу.

— Так просто? — смотрю на Домнина.

— Созрело.

— И все же…

— Не удивляйся. За ним особый подвиг — Байдарские ворота.

— Неужели он? — Я ахнул.

— Точно.

…Тогда немецкие полки и дивизии рвались к Севастополю, Шли по шоссейным дорогам, просачивались через тропы, перевалы и ущелья, искали любую лазейку — лишь бы скорее обложить город с суши. Вдоль берега горели курортные городки и поселки, от их отсветов пламенело море.

На «Чучеле» кто-то прикидывал:

— Ох, у Байдарских ворот придержать бы их!

— У тоннеля?

— Конечно! Там двумя пулеметами можно батальон уложить.

А через день или другой — не помню — народ лесного домика был взбудоражен: какие-то пограничники у Байдарских ворот такое натворили, что и поверить трудно. На целые сутки задержали немецкий моторизованный авангард. Трупов там — не счесть.

…Александра Терлецкого — начальника Форосской пограничной заставы срочно вызвали к командиру части майору Рубцову.

— Где ваша семья, младший лейтенант?

— Эвакуирована, товарищ майор.

— Хорошо. Отбери двадцать пограничников и явись с ними ко мне.

Никто не знал, зачем их выстроили так внезапно. Командир части лично обошел строй, посмотрел каждому в глаза.

— Мы уходим, а вы остаетесь. Будете держать немцев у тоннеля целые сутки. Запомните — сутки! И сколь бы их ни было, держать! Кому страшно признавайся!

Строй промолчал. Командир дал время на подготовку, на прощание отвел Терлецкого в сторонку:

— Ежели что случится, Екатерину Павловну и Сашкб будем беречь. Иди, Александр Степанович.

В тесном ущелье гудят дальние артиллерийские взрывы — бьется Севастополь. На каменном пятачке, нависшем над пропастью, стоит табачный сарай — толстостенный, из звонкого диорита.

Внутри пусто, под ветерком играет сухой табачный лист, шуршит. Только на чердаке едва слышны голоса — там пограничники.

Кто-то подходит к сараю, стучит прикладом в дверь. В ответ — ни звука.

Неожиданная автоматная очередь прошивает дверь. Узкие пучки света от карманных фонариков обшаривают темные уголочки.

Немцы входят скопом. Дышат повольнее, тараторят, рассаживаются.

Медленно подползает рассвет.

Глаза с чердака пересчитали солдат. Их было восемь — рослых, молодых, без касок, с автоматами на животах. Они слали.

За стенами, подпрыгивая на сизых камнях, шумела горная вода, далеко на западе просыпался фронт.

В этот уже привычный шум стали осторожно вплетаться новые звуки немецкие машины ползли к тоннелю.

С чердака полоснули автоматной очередью — ни один солдат не поднялся.

— Забрать оружие, документы! — Терлецкий первым спрыгнул с чердака. Убрать, прикрыть табаком!

Никакого следа не осталось, лишь под ветерком, как и прежде, играет сухой табачный лист, шуршит.

Светло. Терлецкий посмотрел на тоннель, ахнул: ночной взрыв оказался не ахти каким сильным.

Показал своим пограничникам:

— Плохая работа! Вы меня поняли?

Ниже тоннеля остановились бронетранспортеры, из них высыпали солдаты.

— Вы меня поняли? — еще раз спросил Терлецкий и лег за пулемет, установленный на чердаке. — И тихо!

— Иоганн! — голос снизу.

— Не стрелять! Подойдет — штыком. Бедуха, тебе поручаю.

— Понял.

— Иоганн! — голос у самых дверей.

Двери скрипнули, приоткрылись, показалась каска и тут же скатилась на желтые табачные листья.

Мотопехота подходила к тоннелю. Солдаты сбились, начали отшвыривать камни.

Одновременно ударили два пулемета. Те, кто был у тоннеля, удрали. Остались лишь убитые и раненые.

Пулеметы строчили по транспортерам.

…Прошли сутки. Уже на табачном сарае ни чердака, ни дверей. Остался каменный остов, остались в живых пять пограничников с Форосской заставы.

Терлецкий, черный от гари, в изорванной шинели, лежал за последним пулеметом.

— Десять гранат, два набитых диска, товарищ командир, — доложил сержант Бедуха.

Подошли танки. Орудия — на остов сарая. Ударили прямой наводкой.

Пограничники выскочили до того, как новый залп до основания срезал всю правую часть сарая.

…К начальнику штаба Балаклавского партизанского отряда Ахлестину ввели пять пограничников — опаленных, с провалившимися глазами, едва стоявших на ногах. Один из них, высокий, сероглазый, приложив руку к козырьку, отрапортовал:

— Группа пограничников Форосской заставы из боевого задания… Пограничник упал.

— Так это вы держали Байдарские ворота? — спросил Ахлестин, поднимая Терлецкого.

…Александр Терлецкий стал комиссаром Балаклавского отряда.

 

 

Теперь нам предстоит труднейшее: встреча с командиром Акмечетского отряда Кузьмой Никитовичем Калашниковым.

Пока Терлецкий ходил на Комары, а мы поджидали его, балаклавцы послали своего делегата к Калашникову за солью. Не дал, человека и в лагерь не пустил, ни единым сухариком не угостил.

Нас останавливает патруль, требует пароль. Но мы не знаем его. Ко мне подходит человек в черной шапке; наставляя винтовку, командует:

— Сдать оружие!

К счастью, меня узнает один из патрульных: он видел, как я гостевал в калашниковской землянке в свой прежний приход.

Нас ведут под конвоем.

Навстречу сам Калашников.

— О, гости, рады, рады. — Кузьма Никитович протягивает теплую ладонь, а глаза в ожидании: с какой новостью пришел к нему, за каким чертом привел севастопольского комиссара? Для блезиру спрашивает у Домнина: — Как житушка, сосед?

— Твоими молитвами, Кузьма Никитович. А вы как?

— А мы перед своим начальством отчет будем держать, — он кивает на меня, все еще думая, что я начальник штаба Четвертого района.

— Теперь нет соседей, товарищ Калашников, а есть вот что, — даю приказ Мокроусова, где черным по белому написано, кому подчинен отряд и сам Калашников.

Молчание затягивается; наконец акмечетский командир переводит дыхание:

— Худо, будет всем.

Колоритен Кузьма Никитович: плотен, широкоплеч, по-мальчишески белобрыс, ноги, как у кавалериста, бубличком. Как ни щурит глаза, но спрятать затаенную хитрость в них не может…

— Решим так… — говорит Домнин, голос которого с каждым словом твердеет. — Пять мешков муки отдашь Севастопольскому отряду, два Балаклавскому, мешок — штабу района. Это приказ.

Я дополняю:

— Штаб будет располагаться у тебя под боком. Десять партизан на охрану, троих на связь. И чтобы боевые…

Мне где-то и жаль Кузьму Никитовича.

Калашников разводит руками:

— Откуда у меня мука, товарищ комиссар!

Он продовольственные базы рассредоточил так, что самый опытный предатель обнаружить их не смог бы. И все же Домнин знал — продукты есть, иначе скупой Калашников так щедро не кормил бы своих партизан. А кормил он по тем временам сытно. И нас сейчас потчует недурно, и землянка у него теплая, и вообще в отряде порядок, достойный хозяйственного человека.

Калашников партизанит семьей. Только природный ум, смекалка позволили ему почти под носом у врага жить без больших происшествий, жить и сохранить боевой состав, базы. Тот кровопролитный бой с фашистами, когда каратель и партизан стояли за деревьями с глазу на глаз, Кузьма Калашников принял в пяти километрах от собственного лагеря, там потерял более десяти партизан, оттуда приволок одиннадцать раненых и тихо их выходил.

Это все же было удивительно: существовать в двадцати километрах от переднего края, насыщенного войсками, иметь с начала декабря соседей севастопольских партизан, на пятки которых беспрестанно наступают каратели, мало того — быть рядом, всего в четырех километрах от Коккоз, крупного гарнизона врага, и оставаться там, где начинал партизанскую борьбу. Три с лишним месяца прожить под носом у гитлеровцев, и прожить в теплых землянках, с пищей и санитарным пунктом.

Как это удалось?

Из многих источников, которые сейчас стали известны, есть основание предположить, что майор Генберг знал о существовании отряда Кузьмы Калашникова. Почему же он не трогал его?

Да потому, что был уверен в его бездействии.

А отряд воевал, однако с калашниковской хитрецой. Корень его тактики: бить фашистов там, где бьют их севастопольские партизаны, не обнаруживать перед противником своего существования.

Он снаряжает партизан в засаду, прикидывает так и этак, но больше присматривается к соседям: где они вчера бабахнули фашистскую машину? Ага, под Шурами! Туда он и посылает своих да наказывает: идти по натоптанным тропам и отходить по ним. Своего следа не должно быть.

Существовал мокроусовский приказ под номером восемь. Подписан был он в начале декабря 1941 года, и в нем имелся главный пункт: каждый партизанский отряд в течение месяца должен совершить не менее трех боевых операций! Это железный закон! Откуда взята такая норма — неизвестно, и почему именно такая — непонятно, но приказ был доведен до каждого отряда, в том числе дошел и до Калашникова.

Кузьма Никитович шел по нему как по натянутому канату: и ни влево, и ни вправо. В декабре три операции, в январе — три. Сейчас февраль, и наметка у Калашникова прежняя: три операции!

Акмечетцы пришли в лес из далекого Тарханкута, стороны ветра, полынной степи. Отряд состоял из молчаливых степняков, знаменитых чабанов, которые больше общались с небом, степью, солнцем, чем с человеком, — людей, никогда и никуда не спешащих.

Они оказались в горах не по своей охоте, хотя в партизаны пошли добровольно, мечтая бить фашистов не сходя с места, в степи, но попали в горный край полуострова.

Им назначили командира — Кузьму Калашникова, комиссара — секретаря райкома партии Анатолия Кочевого, вооружили, снабдили продовольствием и приказали: «Следуйте на Южный берег — это километрах в ста тридцати от того района, в котором вы родились и жили, — ищите место для стоянки отряда и базируйтесь».

Вот и оказались они у Чайного домика, никогда не видавшие ни гор, ни лесов. Им еще повезло: у них командир — голова, цепкий человек.

И еще в одном повезло: народ был свой, знающий друг друга. Из отряда никто не бежал и никаких тайн врагу не принес.

Я все это говорю к тому, что тогда у меня было такое ощущение, что акмечетцы никогда не приспособятся к лесной жизни, что из них получились бы настоящие партизаны не здесь, а там, на просторах Тарханкутской степи, на берегу Каркинитского залива с его глубокими пещерами, древними колодцами, хуторами и кошарами.

На Тарханкуте в конечном счете было партизанское движение, но возникло оно стихийно, без того главного костяка, который отсиживался в глухом углу Чайного домика.

Калашников и комиссар Кочевой сразу же смекнули, и это делает честь их прозорливости: отряд сам по себе боеспособным стать быстро не сможет, его надо без промедления подпирать настоящими солдатами, понюхавшими пороху, бывавшими в переделках.

Шло отступление на Севастополь; по лесным тропам, горным дорожкам отходило немало бывалых людей: и матросы, и кавалеристы, и пограничники. Ближе и понятнее были последние: тарханкутцы знали их по службе на заставах у себя на родине. А тут подвернулся начальник именно Тарханкутской заставы — старший лейтенант Митрофан Зинченко. У него человек двадцать хлопцев как на подбор, да при автоматах, пулеметах, таких бравых, будто только что вышли на строевой смотр.

Позже, в декабре 1941 года, в отряд пришел политрук пограничных войск Алексей Черников во главе солдат, вооруженных автоматами, двумя ручными пулеметами и одним минометом.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: