Неистовая молодость победы 22 глава




— Немцы должны были выступить в пять часов дня, к моменту выхода на операцию, но выступили немного раньше. Я не успел своевременно уйти.

— Вам известны силы, направленные против нас в данном наступлении, и его продолжительность?

— Нет, этого я не знаю. Знаю только, что наступление будет решающим.

Больше Камлиев ничего сказать не мог.

Мы расстреляли его тотчас же. Не мешало бы, конечно, сохранить предателя для дальнейших допросов, но трудно сказать, как сложатся наши дела завтра, может еще убежать.

 

 

Десять суток, десять страшных суток, десять дней и десять ночей. Они никогда не забудутся.

Я переживал их четверть века назад, но не забыл и сейчас ни одного часа. Разбуди меня в полночь, на рассвете, когда угодно, спроси: «Где был в десять часов утра третьего марта одна тысяча девятьсот сорок второго года, что делал, что переживал?» — отвечу не задумываясь: «Находился у родника Адымтюр, стоял за толстым буковым деревом и ждал цепь карателей. А что я чувствовал? Я хотел есть, хотел тепла — и даже больше, чем пищи!»

Тут не память, а рубцы на сердце!

Мои боевые товарищи, спутники тех дней!

Митрофан Зинченко! Он чуть выше среднего роста, будто литой, со стальными мускулами, легкий в походе, умеющий мгновенно засыпать и еще мгновеннее просыпаться, всегда точный в словах и поступках.

Глаза Митрофана! Вот делят трофейную конину. Калашников всячески хитрит, стараясь хоть на один кусочек объегорить кого-нибудь.

Но на контроле глаза Зинченко, они в одни миг, одним лишь взглядом разрушают всю калашниковскую тактику. И Калашников не случайно называет Митрофана «сатана глазастая» и старается быть от него подальше.

В минуты крайней опасности глаза Митрофана Никитовича сужаются, и зрачки куда-то тонут. Только слегка вздрагивают надбровные дуги.

Картина: откос, снежная вата на деревьях, падающая тропа, на ней люди. Не морозно, но сыро, ветер пронизывающе влажный. До двухсот партизан, одетых во что попало, небритых, с проваленными глазами от голода, полусонно стоят, безразличные к тому, что делается вокруг.

Мы — группа командиров — на пригорке. Внимательно прислушиваемся к собачьему лаю, который снова несется со дна долины. Он пока еле слышен, но медленно приближается к нам. Рядом севастопольцы — человек сорок, среди них Михаил Томенко — командир боевого взвода. Это наша надежда, все беды ложатся на их плечи, но ребята выносливы, им можно верить.

У Митрофана Зинченко сузились глаза.

— Топают сюда! — говорит он.

Я посмотрел на Зинченко. Он кивнул: севастопольцы бесшумно скользнули за командиром.

Проходят минуты, долгие как часы; лай совсем рядом. Приказано занять боевые позиции.

Напряжение — как перетянутая струна, вот-вот лопнет!

— Огонь! — зычный зинченковский голос.

Отчаянная трескотня автоматов, не менее отчаянный собачий визг, немецкие команды и двусторонняя пальба.

Я слежу за каждым шорохом, стараясь угадать, что происходит за горкой. Наконец сердце мое начинает стучать спокойнее: стрельба! Пошла левее, еще левее, собачий лай почти умолк.

Через час появляется Зинченко. Перекрещенный трофейными автоматами, флягами с ромом, а на широких плечах здоровенная овчарка с оскалом и потухающими глазами. Он бросает пса под ноги, подмаргивает:

— Чем не харч, товарищ командир!

За Зинченко показывается Черников. Мы называли его «тяжеловозом». Крупноплечий, крупнолицый, с широким мясистым носом, большерукий, с басовитым голосом. Физически на редкость силен. Однажды за один раз вынес из боя двух тяжело раненных партизан и не охнул.

Мастак был за пулеметом, классик в своем деле. Уж выберет позицию сам Суворов ахнул бы, похвалил. Много покосил немцев за эти дни.

Правда, на восьмые сутки мина разворотила пулемет, а самого Черникова так оглушила, что собственного голоса он не слышал, все спрашивал:

— Товарищи, голос у меня прорезывается, га?

Мы не могли сдержать улыбки, он нас при этом прямо-таки оглушал.

Поднял кулачище, потряс:

— Брешете, а все-таки вертится!

Вот он идет, проваливаясь по колено в глубоком снегу. На правом плече «дегтярь», на груди три автомата, за спиной ужасно вздутый вещевой мешок, а на руках раненый партизан, обливающийся кровью. Тащит все наш «тяжеловоз» и басит:

— Врешь, сволочь! А все-таки вертится!

…Когда мне трудно, невозможно трудно, я вспоминаю Алексея Черникова и его слова: «Врешь, сволочь! А все-таки вертится!»

Ну, а если совсем невмоготу, я еду к нему в Симферополь, и мы молча сидим друг против друга.

Еще один Никитович — Кузьма Калашников. Он старше нас, опытнее. Умел хитрить, обмануть врага, а если нужно, и соседей — лишь бы польза была степнякам, как мы называли акмечетцев.

Ушел из отряда Зинченко, отделился Черников, и примолкла боевая слава калашниковцев. Я уже говорил: хитрость Калашникова позволила отряду жить под носом у врага почти четыре месяца, жить при сносных харчах и в относительном тепле. Походами себя не утруждали, больше думали о том, как бы не навести на себя карателей.

А теперь отряд оказался в равных условиях со всеми, и дело пошло туго, очень туго.

Севастопольцы закалялись с самого начала партизанской жизни. Потому они не только держались сами, но и держали других. А вот акмечетцы сдавали на глазах.

Кто первым опухал от голода? Они. Кто поставлял людей в санземлянки? Снова они. А ведь еще месяц назад они выглядели рядом с севастопольцами прямо-таки откормленными дядями.

И совсем опустил руки наш Калашников, когда открылось предательство Камлиева. Как же так? Тысячу раз осторожный Калашников принял в отряд предателя-шпиона?!

Калашников растерялся, размяк и перестал командовать отрядом, все больше времени проводил в кругу семьи. А она была с ним, в отряде, — жена, сын. Может быть, этим частично и объясняется калашниковская осторожность?

Разговор Калашникова с комиссаром.

— Как настроение, Кузьма Никитович?

— Что там спрашивать!

— А все-таки?

Калашников пожимает плечами:

— Кому сдать отряд?

— Кто отстранил тебя? Командир?

— А чего цацкаться?! Не заслужил.

Обрушивается на него комиссар:

— Руки поднял — сдаюсь! А мы в плен тебя не возьмем и слабости твоей не отдадим. Командуй отрядом. И на этом точка!

Поначалу я не очень одобрил решение Домнина. Снимать Калашникова надо! Но потом согласился. Какой-то перелом все же в душе Калашникова происходил. Я это заметил по отряду. Появилось что-то похожее на порядок, да и сам Кузьма Никитович стал бодрее смотреть на мир.

Десять страшных дней и ночей!

Что нас держало, почему мы еще жили?

Продуктов у нас не было, о медикаментах даже забыли вспоминать, связи с Севастополем по-прежнему не имели, выход на яйлу блокирован. Пятьдесят партизан сбились в сырой пещере. Каждый день хоронили по пять-шесть человек. Голод, блокада, собаки, предатели, февральские ураганы, листовки пропуска врага, падающие на лес, костры вокруг, а на них каратели смалят жирных баранов.

Ох как трудно, до невозможности трудно! Но мы начинаем ощущать — враг тоже устает.

Вначале каратели старались не шуметь, нападали на нас врасплох. Это им не удавалось — мы держали ушки на макушке. В результате они несли большие потери. Мы становились хозяевами местности и уже не уступали самым опытным проводникам из местных уроженцев. Беда учит.

Теперь походы врага против нас начинаются шумно. Кричат, подают команды, перекликаются друг с другом, швыряют ракеты, стреляют и нужно и не нужно, будто специально обозначают: «Мы здесь!»

Сперва мы думали, что они пугают: «Нас много — всех перебьем!» Но, оказывается, мы были не совсем правы. Скорее было похоже на другое: «Мы идем, уходите и вы, вот и разойдемся».

Может быть, я и неточен. Возможно, враг желал нас доконать своей настойчивостью, системой прочеса, который всегда начинался ровно в шесть утра и в шесть вечера заканчивался.

Но мы замечали все больше: каратели боятся нас. Бывало, пяток партизан внезапно ударит по флангу наступающих, и вся линия ломается, как хрупкая сталь.

Каратели устают — признаков до черта!

А вот природа совсем безжалостна к нам. Морозы, оттепели, сырость, что еще хуже, чем морозы. Мы не смели жечь костров. Пытались — нас засыпали минами.

Холод вошел внутрь, и изгнать его не было никакой возможности. Даже форсированные броски нас не спасали: мы потели, задыхались, но ощущение холода не покидало. Оно было похоже на лихорадочное состояние, а возможно, «ас и лихорадило. Меня, например, мучили головные боли.

На девятые сутки выбрались из ущелья, поднялись на горку, перевалили через нее и оказались в густом кизильнике, перебиваемом крохотными полянками. Я пригляделся повнимательнее и приказал разжечь костры невысокие, бездымные.

Люди в момент разбежались за сушняком, и через десяток минут затрещал валежник. Так жались к теплу, что не замечали тления одежды. Многие попалили себе бока, ноги.

Целый час грелись. А потом стали лететь мины, не очень прицельные. Немцы стреляли до полуночи; только одна мина попала на полянку, но вреда не принесла.

Жгли костры и на десятые сутки. Мы рассредоточились, и получилось более полусотни очагов. Поначалу не придали этому никакого значения, но днем случайно взяли в плен разведчика. Оказалось: немцы ошеломлены. Они прикинули так: у каждого костра группа в 15–20 человек, значит, партизан не менее 750–1000 человек! Это же сила! Вот почему карательные меры не дают окончательного результата!

На одиннадцатые сутки день выпал спокойный. Ни единого выстрела, нас это даже напугало. Мы провели тщательную разведку: немцы подтягивают свежие батальоны. Вот чем обернулись наши костры! Было над чем задуматься.

Хочешь не хочешь, но под такой удар попадать нельзя — сомнут наверняка. Как же поступить?

Запас — два мешка муки — наш сверхсекретный резерв. И ни грамма мяса.

Мы предварительно провели интересную вылазку. Все знали: дорога с Чайного домика на яйлу одна.

Но оказалось: есть еще один ход. Правда, трудный, фактически там не дорога, а глухая тропа, пробитая когда-то заготовщиками древесного угля, но все-таки она существует.

Принимали одно из труднейших решений: будем выходить! На яйлу!

— Как с больными? — беспокоится комиссар акмечетцев Кочевой.

— Пока хватит сил, будем тащить. Никого не оставим!

Тех, кто ослаб, сильно истощен, распределяем поровну между взводами, ставим в строй рядом с более или менее крепкими товарищами, даем им наказ: за каждого несете ответственность.

На срочную разведку уходит Федор Данилович, уходит в единственном числе — никто не должен знать о запасном ходе, никто!

Приближается ночь, по-прежнему горят костры, правда теперь почти на поляне Чайного домика. Вокруг нас высоты, а на них костры немецкие.

Ночь лунная, хотя небо не совсем чисто. Порой набегают темные тучи, проглатывают луну, гигантские тени ползут над вершинами.

Немцы обстреливают нас. Подходит дежурный:

— Как с кострами?

— Жечь!

Жечь вовсю!

Разведчики донесли: после полудня по тропе из Коккоз поднялись в лес здоровенные солдаты. На ботинках шипы, на плечах канаты, крючки. Это пришел батальон альпийских стрелков! Именно он уничтожил наших раненых и больных. Завтра, наверное, начнет бить по нам.

Жду деда.

Вот он трет над огнем руки, на бороде сосульки, но глаза озорные:

— Никогисенько там нема.

— Далеко дошел?

— На Ветросиловой був, ей-богу!

— Круто?

— Не дай бог!

Отпускаем деда.

— Ну что, Виктор? — спрашиваю я.

— Надо уходить.

— Дойдем, комиссар?

Вдруг он говорит совсем о другом:

— Что-то обязательно должно случиться.

— Что, например?

— Помню, как моя мать встречала меня после долгой разлуки. Говорила: «Я знала, что ты сегодня приедешь». — «Откуда могла знать?» — «А мне сон приснился». Ее сны — мечта о встрече с детьми. А у меня сон — встреча с Терлецким.

— Неужели надеешься?

— Такой не может пропасть, — горячо убеждает меня Виктор Никитович.

И я легко поддаюсь его убеждению. Еще бы!

Мы имели два мешка муки. Знали о ней я и комиссар. И потому, что знали, еще больше испытывали муки голода. Домнин страшно осунулся и однажды признался мне, что страдает галлюцинациями. Я предложил немедленно вытащить последний запас. Он отказался наотрез:

— Еще не настало время!

А теперь настало.

Калашников, Черников, Кочевой, Якунин и другие пошли следом за Домниным, еще не зная зачем. Когда мы с комиссаром убедились, что неприкосновенный запас цел, Домнин предупредил:

— Здесь два мешка муки. Мы выдадим каждому отряду его долю, но не разрешим расходовать ни одного грамма.

Насколько это важно, вы без меня понимаете. Муку нести лично, или командиру, или комиссару отряда. Расходовать муку в каждом отдельном случае только по личному приказу моему или командира района.

Конечно, все были поражены. Никто и предполагать не мог, что имеется такой запас.

Муку тщательно разделили кружкой по количеству людей. Командиры отрядов спрятали драгоценный груз в вещевых мешках.

К полуночи партизаны собрались на поляне у Чайного домика.

Еще тлели оставленные карателями костры.

По небу неслись большие тучи. Пробиваясь между ними, полная яркая луна озаряла поляну и высоты, над которыми взвились ракеты гитлеровских застав. Горели заново разожженные костры. Морозный ветер заставлял партизан жаться к пламени. Многие спали сидя.

Обойдя лагерь, мы с Домниным разрешили командирам отрядов сварить затирку из расчета — полстакана муки на человека.

— Товарищ командир, а для чего вы растапливаете снег? — с какой-то странной надеждой спрашивали партизаны, еще не знавшие о муке.

— Сейчас увидите.

Вдруг послышался гул приближающегося самолета. Кто-то выругался: «Проклятый фриц, и ночью не дает покоя!»

— От костров! — раздалась команда.

Но самолет сделал круг, потом второй, третий… Все ниже, ниже… Вдруг зажглись бортовые сигналы. Они закачались.

— Сигнал! Сигнал! — закричали партизаны.

Да это же сигнал, переданный нами в Севастополь!

— Скорее, скорее ракету! — бегая по поляне, кричал я сам не зная кому.

Мне подали ракетницу. Я заложил в нее единственную оставшуюся у нас белую ракету. Руки дрожат. Не могу нажать на крючок ракетницы.

Совершенно неожиданно для меня раздался выстрел, и что-то белое, шипя, вспыхнуло ярким пламенем у моих ног. Оказывается, я бросил ракету себе под ноги, но и этого было достаточно, — летчик ответил сигналом.

Самолет развернулся, от него отделились большие белые купола парашютов. Потом что-то со страшным свистом полетело к нам, врезалось в землю.

Торпеда-мешок сорвалась с парашюта.

Люди бросились к месту падения грузов. Несколько минут прошло, пока я сообразил: «Ведь надо немедленно все собрать!»

— Командиры и комиссары, ко мне!

Домнин и Кочевой навели порядок. Летчик еще несколько раз зажег бортовые сигналы и взял курс на Севастополь.

По поляне бегал дед, больше всех крича и ругаясь. Видать он уже успел кое-что припрятать. Что-то уж слишком вздулись его карманы. Увидев меня, он увильнул в сторонку.

— Искать всем парашют с радио! — крикнул Домнин.

Через несколько минут из глубокого ущелья донесся голос радиста.

— Есть батареи, целый мешок, только побитые.

И этот мешок сорвался с парашюта!

Я пошел к опечаленному радисту. Собрали немало полуразбитых банок. Кто-то нашел записку.

— Товарищ командир, бумага!

«Уважаемые товарищи, — прочли мы с комиссаром. — Ваша связь пришла после десятидневных скитаний. Маркин здоров, Терлецкий в госпитале. Они герои. Теперь мы знаем о вас и ваших делах все.

Гордимся непреклонной волей партизан к борьбе в этих тяжелых условиях. Будем помогать всеми силами — завтра выходите на связь: мы бросили достаточно батарей. Скоро пришлем рацию. Ждем в эфире ежедневно: 10.00, 14.00, 22.00. Будем ждать всегда. Вам лучше перейти в заповедник. Пожмите за нас руки тт. Мокроусову, Мартынову, Северскому, Никанорову, Чубу, Генову… И всем народным мстителям Крыма. Будьте севастопольцами, помогайте городу. Разрушайте немецкий тыл, убивайте фашистов и их приспешников.

Обком партии».

Эта записка, прочитанная нами при свете луны, пошла по рукам и вернулась к нам настолько истертая, что с трудом удалось разобрать буквы. Теперь все заговорили о Севастополе, все предлагали свою помощь радисту Иванову, который возился с банками разбитых батарей.

Мы собрали полтонны сухарей, двадцать килограммов сала, триста банок консервов, десять килограммов сливочного масла, тысячу пачек двухсотграммовых концентратов и даже мешочек сушеных груш. К затирке, которая два часа назад была неожиданным пиршеством, прибавились продукты, сброшенные для нас с самолета.

Каждому партизану выдали по три сухаря, куску сала и налили из десятилитровой банки по нескольку граммов спирту. Затирку заправили консервированным жиром и мясом из разбитых банок.

В лагере наступила необыкновенная тишина. На снежной поляне, освещенной лунным светом, темнели фигуры партизан. Люди молча ели.

Это была одна из самых чудесных партизанских ночей. Есть правда на земле, когда такое случается!

Приближалось утро. Мы решили немедленно выходить, чтобы до рассвета подняться к северным склонам горы Беденекыр. Там переждать день, набраться сил, а на рассвете следующего дня начать подъем на яйлу.

Растянувшись цепочкой, друг за другом, окрыленные надеждой на будущее, шли мы на яйлу, шли все до единого, неся в вещевых мешках небольшой запас сухарей, консервов, концентратов из самого Севастополя. Рядом со мной шагал богатырского роста лейтенант Черников. Он нес пару ручных пулеметов, автомат и еще старался помочь мне.

Утром до нас донеслись разрывы мин и треск вражеских автоматов на месте нашей ночной стоянки. Но мы уже были в пяти километрах от нее, на занесенной снегом опушке леса. С запада на северо-восток на десятки километров тянулась яйла — наш путь в Госзаповедник.

Южный мартовский ветер нагнал тучи. Дождь, смешанный со снегом, весь день поливал нас, прижавшихся к расщелинам скал. К вечеру ударил сильный мороз. Одежда обледенела. В сумерках командиры решили разжечь костры. Рискуя загореться, люди теснились у огня, стараясь растопить ледяную корку на одежде.

Внезапно со стороны Коккозской долины с пронзительным свистом и воем налетел вихрь, забивая наши костры. Мгновенно вырастали дымящиеся снежной пылью сугробы. Люди жались друг к другу, каждый старался укрыться за что-нибудь. Холод никому не дал заснуть. Карабкаться по скалам на яйлу ночью при таком ветре было невозможно.

С рассветом мы продолжали идти. Ветер не утихал. С еще большей силой одолевал нас сон, словно нарочно стремился сбросить в обрыв обессилевших людей. Поддерживая один другого, мы по скалам подымались вверх.

— Эй, проводник, сбились с пути, что ли?

— Идем правильно! — едва донесся ответ.

Отставшие ругали идущих впереди, те — проводников, и все вместе немилосердную природу, обрушившую на нас еще одно испытание.

Вот и яйла. Разбушевавшаяся на просторе метель осыпает нас снежной пылью, слепит глаза. В двух шагах ничего не видно. Держимся друг за друга. Лишь по ощущению подъема догадываемся, что идем правильно.

Нам нужно было во что бы то ни стало добраться до бараков ветросиловой станции.

Ветер стих так же внезапно, как и налетел. Порывы его становились слабее, реже, и через несколько минут мы разглядели контуры недостроенного здания ветросиловой станции.

 

 

В бараках ветросиловой станции жарко горели печи. Мы топили не маскируясь. Едва ли карателям придет в голову, что в бараках — мы. Партизаны умывались, некоторые даже брились.

Мы с радистом заняли маленькую комнату, запретив тревожить нас.

— Ну как, Иванов, есть надежда?

— Попробую, может, и выйдет.

— Ну, давай, давай. Судьба наша в твоих руках.

Я всячески старался помочь радисту соединить банки. Заряд в банках не пропал. С включением каждой банки стрелка вольтметра все ближе подвигалась к заветной красной черте — «норма».

Только слишком медленно работали руки радиста. За последние дни он очень сдал, тень осталась от человека. Работает, соединяет банки, но делает все это как-то безжизненно. Мне и жалко его до смерти, и обругать хочется, но тогда, пожалуй, он будет совсем ни на что не способен.

— Иванов, родной, скорее, ведь надо выходить на связь.

— Я знаю, я тороплюсь.

Батарея анода готова. Подбираем накал. Дело пошло лучше. Подобрав несколько штук четырехвольтовых батарей, мы соединили их параллельно. В приемнике раздалось характерное потрескивание.

— Шифр не забыл? — с замирающим сердцем спросил я Иванова.

— Нет.

— Возьми, — я протянул ему бумажку с набросанным коротким текстом: «Обком партии. Продукты получили, батареи разбились, бросайте рацию с питанием. Переходим в заповедник. Завтра ждите в эфире».

Иванов долго возился. Я страшно боялся, как бы он не запутался. Десятки раз повторяя позывные, Иванов посылал в эфир наши отчаянные сигналы.

И вдруг!

— Что-то есть!.. — не своим голосом закричал радист.

Я схватил наушники и наконец услышал, да, услышал долгожданный сигнал. Все отчетливей и отчетливей Севастополь посылал в эфир тире и точки: «Мы вас слышим, мы вас слышим, переходим на прием, переходим на прием».

— Иванов, давай передачу!

Оба мы дрожали от нетерпения. Наконец-то связь, такая долгожданная!

Через каждые десять минут мы взаимными сигналами проверяли связь. И только через сорок минут получили ответ.

Здорово ругал я себя в ту минуту, что не удосужился изучить радиодело. Иванов долго возился. Карандаш в его руках дрожал, и потребовалось более получаса, пока он протянул мне готовую радиограмму:

«Переходите заповедник. Ждем координаты на выброску. Сообщите сигналы для летчиков. Налаживайте разведку. До свидания.

Секретарь обкома Меньшиков».

Это был праздник! Каждый хотел лично прочесть радиограмму. Бумажка пошла по рукам. Люди читали и чувствовали: новые силы вливаются в их сердца.

Теперь все смотрели на радиста с уважением. Еще вчера этот человек ничем не отличался от остальных, а сегодня он стал самым почетным членом коллектива. Каждый предлагал ему свои услуги. Подсовывали даже сухарики из своих мизерных запасов.

Но радист был скучен, вял и почти не реагировал на внимание товарищей. Видимо, он чувствовал себя очень плохо…

Мы все встревожились.

— Что с тобой, Иванов?

— Ко сну что-то клонит.

— Ложись, вот ватник. Парочку часов успеешь поспать.

Радисту тотчас отвели место. Его берегли. Он стал необходим, как никто другой.

…Темнело. В горах подозрительно тихо. Тусклая луна большим круглым пятном показалась из-за гор, едва освещая яйлу, окутанную огромным белым саваном. Все мертво. Нам предстоял большой, трудный переход: за ночь пересечь Ай-Петринскую и Никитскую яйлы и у Гурзуфского седла по горе Демир-Капу спуститься в буковые леса заповедника.

К утру переход необходимо было закончить.

Как обычно, растянувшись в цепь, мы вышли из этих гостеприимных, теплых бараков, где за один день испытали столько хорошего: поговорили с Севастополем.

Гурзуфская яйла — самая высокогорная часть Крыма. Она пустынна, пейзаж ее однообразен. Зимой бывают здесь ураганы исключительной силы. Они внезапны, коротки и сильны.

Когда мы вышли, ночь была тихая, морозная. На снегу образовался наст, ноги не проваливались, идти легко. И все-таки с первого же километра наш радист стал сдавать.

Отдав другим свой автомат и мешок, я взвалил на плечо рацию и распределил радиопитание среди партизан штаба. Только вещевой мешок с продуктами Иванов никому не решился отдать.

Мы уже пересекли утонувшую в сугробах Коккозскую долину, когда с востока внезапно подул ветер, вздымая смерчи снежной пыли. А с ветром стала надвигаться черная туча, подбираясь к диску уже поднявшейся луны.

— Нэдобра хмара, товарыш командир, — сказал шагавший рядом со мной дед.

— Похоже на пургу, как думаешь? — забеспокоился я.

— Нэдобра хмара, — вздохнул он.

В ушах зашумело. Наверно, понизилось давление.

— Не растягиваться, держаться друг за друга! — дал я команду. — А ты, дед, иди сзади, следи, чтобы не отставали.

С ним пошел Домнин. Они мгновенно растаяли в снежной дымке.

Другого пути у нас не было. Люди насторожились. Застигнет пурга спрятаться негде: по сторонам обрывистые скалы, до леса далеко. Если спуститься вниз — сомнительно, хватит ли сил подняться обратно. Да и опасно спускаться. Можно опять наткнуться на противника.

Все сильнее и сильнее становились порывы встречного ветра. Нас запорошило. Впереди не видно ни зги — густой белый туман.

Со страхом я видел, что радист выбивается из сил. Он от; дал уже свой вещевой мешок с продуктами.

— Иванов, тебе плохо?

Радист не сказал, а прошептал:

— Я дальше не могу… Оставьте меня.

Я сам остановился как вкопанный, и все остановились за мной.

— Да ты понимаешь, что говоришь? Как это оставить? Ты должен двигаться!

— Но я не могу…

Я схватил его руки. Они были холодные. Да ведь он умирает! Что же делать?

— Иванов, Иванов, мы тебя понесем. Ты только бодрись…

Партизаны без команды подхватили почти безжизненное тело радиста.

Ветер налетал на нас с бешеной силой, забивая дыхание, Все чаще и чаще преграждали путь только что наметенные сугробы. С каким трудом преодолевали мы их!..

Вдруг я услышал шепот комиссара:

— Командир, он умирает!

— Кто?

— Радист.

— Не может быть! — закричал я и осекся…

Люди окружили Иванова, пытаясь сделать все возможное, лишь бы помочь ему. Спинами загораживали его от ветра. Жаль было товарища, да и каждый понимал, что значит для нас сейчас смерть радиста.

Радист умер.

С Ивановым, казалось людям, ушло все: надежда, силы, вселенные в нас вестью из Севастополя. Я не знал, на какой волне работал Иванов.

Быстро вырыли яму в глубоком снегу. Простившись, опустили тело и забросали снегом. В гнетущем молчании снова пошли вперед.

Двигаться становилось все труднее и труднее. Люди выбивались из сил.

Никогда в жизни не испытывал я такого урагана. Невозможно было удержаться на ногах. Ветер отрывал ослабевших партизан от земли. Что-то со звоном пронеслось в воздухе и сгинуло в пропасти, — партизанский медный казан.

Ураган стал убивать. Первыми жертвами оказались наиболее слабые. Ветер как бы подстерегал мгновение, когда партизан выпускал руку товарища. Самостоятельно один человек не мог удержаться на ногах.

Ураган усиливался.

Не хочу скрывать правды: я пережил минуты, когда силы покидали меня и хотелось только одного: зарыться в снег и спать. Спать, не думая о последствиях. Я не мог слышать воя этого сумасшедшего урагана.

Как мне хотелось тишины! Хотя бы минут пять покоя, чтобы в слабые легкие попал хоть глоток воздуха, чтобы было чем дышать. Наверное, была права мой врач Мерцалова: «Куда вам с такими легкими?»

Но я был командир, и мне нельзя было сдаваться, нельзя… Виктор Домнин, Артем Ткачев, Митрофан Зинченко, Алексей Черников, Кузьма Калашников, Михаил Томенко, Николай Братчиков, комиссар акмечетцев Кочевой, пограничники! Они не сдавались, не прятались в сугробы. Они шли и вели других!

Но были такие, что не выдерживали, падали на снег и больше уже не поднимались.

Мы поступили так: к самым сильным привязали слабых — ремнями, лямками вещевых мешков, тряпьем. И группы в пять-шесть человек ползли по яйле, вытаскивая друг друга…

Отряды растянулись на большое расстояние. Была опасность: кое-кто мог остаться без помощи.

Зинченко, Черников и я поотстали немного и начали поджидать партизан. Вот движутся черные точки, растут, приближаются.

Сильный бросок ветра, человек сгибается в три погибели, руками хватаясь за воздух, поворачивается к ветру спиной. Ветер с посвистом умчался, партизан почти на четвереньках ползет вперед.

И так человек за человеком.

Кто-то истошно кричит, слышится: а… аа… ааа… ааа!

Иду на крик. Вокруг тишина, а за ней устрашающий рывок, будто спрессовали воздух до стальной плотности, а потом швырнули все это мне в спину. Я теряю точку опоры, ураган подхватывает меня и с необыкновенной легкостью бросает в пропасть…

Пулей влетаю в исполинский сугроб, и мне сразу становится тепло-тепло, будто меня окутывают горячей шубой.

Я тут же засыпаю — сладко-сладко. Видится синее-пресинее небо и почему-то одинокий сип, склонивший к земле белую голову… Сип летает надо мной, кричит, я даже слышу шорох его могучих крыльев.

И только где-то в недосягаемо далеком-далеком живет тревожная мысль. Она в тумане, но все же я ее чувствую, как чувствует глубоко спящий человек неожиданные шаги постороннего, неизвестно откуда появившегося в комнате.

Человек внезапно просыпается и готов к защите.

Так случилось и со мной. Вдруг что-то меня подтолкнуло, и я начал раскидывать снег.

В гвалте и свисте урагана я услышал далекий голос:

— Эй, командир!

Я шел на голос, он будто удалялся, но я беспрерывно слышал:

— Эй, командир!

Стал искать Большую Медведицу. В разрывах быстро бегущих облаков увидел Полярную звезду. И пошел.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: