Первые мои самостоятельные шаги 6 глава




Сразу нашлись темы для оживленных разговоров. И они, и мы перебирали достоинства Юши Самарина; они рассказывали и о других участниках экспедиции, особенно о руководителе — профессоре Юрии Матвеевиче Соколове, директоре московского Исторического музея. За оживленной беседой незаметно прошло время. Пароход повернул к пристани.

С тех пор как появились на русских реках пароходы, их всегда сбегались встречать толпы. Так и в Сенной губе. На пристань в праздничных одеждах собралось множество народа, гармошка весело играла, молодцы и девчата улыбались, дети глазели разинув рты, старухи молча стояли.

Но не на толпу я глядел, пока пришвартовывался пароход, а на ряд изб на высоком берегу. Ах, какие высились: видно, недавно срубленные, в один, в два этажа, с ярко выкрашенными в разные цвета резными наличниками! Нарядны были избы. Поодаль стояла, видно, недавно подновленная, трехглавая деревянная церковь.

Еще раз хочется повторить: за всю русскую историю 1928 год был для крестьянства лучшим и обильнейшим. Бухаринский, многажды раз тогда повторяемый призыв — "Обогащайтесь!" — осуществлялся в жизни.

И хоть слухи, исполненные тревоги, уже расползались по всей стране и злобные статьи о кулачестве заполняли газеты, крестьяне трудились на полях и лугах не разгибаясь. А на суровом севере еще приходилось выбирать камни из земли и складывать их грядами по межам делянок. Очищали земледельцы нивы, удобряли, распахивали, засевали, убирали урожай. Знали они: для себя стараются…

Полвека спустя один мой знакомый рассказывал, как на пароходе также причаливал к Сенногубской пристани, и также народ встречал. Но что-то не заметил он праздничных нарядов, и гармошки не услышал. И точно так же, как и меня, поразили его красота изб на горе и затейливость резьбы. Но многие из них стояли заколоченные, от ветхости потемневшие, набок похилившиеся…

Поповны повели нас к самому нарядному и большому двухэтажному дому, стоявшему невдалеке от церкви. Мы поднялись по лестнице. Они оставили нас одних в парадном зале под иконами.

А через некоторое время внутренние двери раскрылись на обе створки, и появилась целая процессия: впереди шла старшая поповна с кипящим самоваром, далее ее сестра, далее их мать с посудой, с подносами, наполненными разной снедью, последним шествовал сам батюшка, высокий, с длинной седой бородой, в добротного сукна рясе, дородный, величавый, значительный. Так величаво выглядели тогда иные сельские священники — утешители верующих своей паствы.

И началось обильное пиршество. Андрей меня потом упрекал, что я опять не постеснялся ухватить третий кусок пирога с рыбой.

Сам батюшка ел мало, пространно отвечал на любопытные наши вопросы о сказителях былин, о сказочниках, о судьбе олонецких монастырей, называл села, где сохранились старинные храмы; он посоветовал нам сперва пройти за пятнадцать верст на южную оконечность Климецкого острова, посмотреть тамошний, недавно закрытый монастырь, затем вернуться. Пообещал нам устроить путешествие на лодке в Кижи. А далее — куда посоветует нам направить свой путь кижский священник.

Переночевали мы на широкой перине, постеленной нам на полу парадной комнаты, под иконами, а утром, сытно позавтракав, мы отправились ко Климецкому монастырю.

Там был дом для престарелых. Заходить внутрь мы не стали, а долго сидели на каменистом берегу Онего, глядели, как накатываются одна за другою волны с пенистыми гребнями, вглядывались в безбрежную даль…

Запомнилась мне на росстанях дорог маленькая бревенчатая часовенка с крылечком на четырех резных стобиках, с нехитрой резьбой под крышей. Ужаснуло нас увиденное внутри — разломанный пустой иконостас и загаженный пол. Тогда такое кощунство только еще начиналось.

А теперь — страшно сказать! — ведь мы привыкли к поруганным святыням. Случается и мне заходить в развалины храма. Войду, посмотрю по сторонам — и выйду, думая совсем о постороннем. И другие остаются равнодушными, потому что… привыкли.

Переночевали мы опять у сенногубского батюшки. Сердечно распрощались с ним и его семьей. Он благословил нас на дальнейший путь.

А года полтора спустя Юша Самарин мне говорил, что Юрий Матвеевич Соколов получил от одной из поповен письмо. Она писала, что ее отец арестован, сидит в Петрозаводской тюрьме, просила помочь. Но чем в те времена мог помочь даже известный ученый?!

 

 

Сейчас не помню, сколько верст мы плыли до Кижей, огибая маленькие, поросшие лесом островки. Гребли два парня, временами одного из них сменял Андрей; меня до весел как неумеху не допускали.

О Кижах много написано, повторяться не буду. Тогда оба храма были обшиты толстыми плахами. Как они выглядят теперь — не видел. Любуясь их фотографиями в книге Грабаря, мы были подготовлены их лицезреть. И все же впечатление от их огромности, от многоглавия было грандиозное.

Кижский батюшка был, наверное, лет на двадцать моложе сенногубского и столь же гостеприимен. После обеда, достаточно обильного, повел он нас внутрь сперва двадцатидвухглавого храма, потом двенадцатиглавого. В сенях первого из них он показал нам бумагу, в рамке и под стеклом висевшую на бревне стены. Надпись гласила, что храм может быть использован только для богослужений, а не для каких-либо иных целей. Внизу, после упоминания многих должностей и званий, стояла подпись того же профессора Ю. М. Соколова и печать приложена. Слышал я, что был он не только крупнейшим ученым-фольклористом, но и просто хорошим человеком.

Когда храм был закрыт для богослужения — не знаю, и о дальнейшей судьбе кижского батюшки мне нечего неизвестно. А тогда ножичком он отколупнул щепочку с бревна стены — оказалась двухсотлетняя сосна бледно-желтой, точно совсем недавно знаменитый храм непревзойденного мастерства срубили плотники.

С нескольких рядов иконостаса глянули на Андрея и на меня томные скорбные лики святителей. Андрей перекрестился, зашептал молитвы. Перекрестился и я. А сколько еще поколений людей будут являться сюда, будут поражаться искусству и зодчих и иконописцев… А иные останутся равнодушными к былой красоте. Но вряд ли хоть один перекрестится перед поруганной святыней. А впрочем, я слышал, что внутрь обоих храмов теперь не пускают.

За несколько дней, еще плывя на пароходе по Мариинской системе, мы издали любовались другим храмом, весьма схожим очертаниями с Кижским, воздвигнутым на несколько лет ранее и, верно, теми же искусными мастерами-плотниками. Но тот храм в Андомском погосте был о семнадцати главах.

Страшна была его участь: вскоре после войны он — безнадзорный — был сожжен злоумышленниками. Зачем? Да просто так. Говорили, что зарево виднелось за тридцать верст. Теперь о том злодействе стараются забыть…

Переночевали мы у кижского батюшки и отправились дальше — сперва на лодке, затем пешком, сперва на север, потом на запад, шли поперек Заонежского полуострова, переплывали через узкие, обильные дичью и рыбой озера, пробирались по совсем глухим местам. И везде встречали нас гостеприимно, даже радостно, но одновременно и настороженно: чувствовалось, что люди встревожены, а чем встревожены — они и сами не знали, нас выспрашивали. И мы не знали, что ждет и нас, и всю Россию впереди.

Вышли мы к Мурманской железной дороге возле поселка Кондопога. Там тогда велось строительство огромного бумажного комбината.

И в той же Кондопоге на берегу Онего увидели мы высокий стройный храм, как обычно на севере, срубленный из дерева. У Грабаря его фотографии нет. Поэтому тот храм XVII века для нас оказался подлинной неожиданностью. Он уцелел, и его изображение помещается во всех книгах о древнерусском зодчестве. Но изображен он одиноким. А мы видели рядом столь же стройную, но пониже и не менее древнюю колокольню. Искусствоведы утверждают — не было колокольни, а колокола, вероятно, висели на перекладине малой звонницы.

Во время нашего похода Андрей везде старался запечатлеть карандашом хоть сколько-нибудь примечательные церкви и дома. Не знаю, цел ли тот альбом. Отдельные рисунки из него сейчас были бы очень ценны — ведь Андрей запечатлял многое, что ныне исчезло, как исчезла безвозвратно Кондопожская колокольня…

Мы отправились вверх по реке Суне, побывали на знаменитом водопаде Кивач, затем на порогах Грвас и Пoрпорог, видели много красивых и глухих мест, добрались почти до финляндской границы, где у нас впервые за время путешествия проверил красноармеец документы. Те места населяли карелы. Они встречали нас холодно и пускали ночевать только за плату. В конце концов мы вышли к Медвежьей горе — самой северной точке Онежского озера и железнодорожной станции. Всего мы прошли пешком около пятисот километров.

Тогда Беломорско-Балтийский канал и не помышляли копать, и ГПУ основывало редкие концлагеря для лесозаготовок, чтобы отправлять великолепный строевой сосновый лес за границу. А основной концлагерь заключенных находился на Белом море в Соловках.

Много разных красот мы насмотрелись по дороге — леса, озера, горы, реки, овраги, деревянная затейливая резьба на избах. Медвежья гора, вернее, горы, поросшие лесом, огромной подковой окаймлявшие Онего, были особенно живописны.

Именно тут через год началось строительство Беломорско-Балтийского канала и раскинулся многолюдный концлагерь. За колючей проволокой были упрятаны страдания безвинных, потерянные надежды, разбитые жизни. И покоятся тут не в могилах, а во рвах, выкопанных на скорую руку, сотни и сотни тысяч…

А мы с Андреем будущую страшную участь той красоты и не предвидели и в ожидании поезда любовались обширным видом.

Поехали на север до станции Сорока, будущего города Беломорска, построенного на костях заключенных. Там, в дельте порожистой реки Выг, на сорока сплошь каменистых островах стояло по три-четыре избы, а сзади каждой виднелось отдельное кладбище, всего по нескольку могилок. Но вместо крестов поднимались узкие доски с вырезанными на них узорами и надписями. Тут с древних пор жили и покоились под камнями старообрядцы.

Из Сороки мы поплыли на пароходе вдоль берегов Белого моря, останавливались у старинных поморских сел, причалили к малому городку Онеге. Ехали во втором классе, то есть в общем, человек на десять, салоне. Плыли три дня. На пристанях с парохода сгружались мешки с крупами, сахаром и мукой, нагружались бочки с соленой рыбой; на ночь пароход становился на якорь.

Тогда в Архангельске было много церквей, стоявших одна за одной по правому берегу Двины. Поражал своим величием огромный каменный пятиглавый собор Михаила Архангела. Рядом высилось столь же величественное длинное каменное здание XVIII века — таможня. Из-за тумана левый берег широкой Двины был едва виден. А в воде, вдоль всего ее правого берега, теснились лодки и ладьи, парусные и весельные, стояли грузовые пароходы — и наши, и разных государств. Грузчики тяжело стучали по сходням, несли, волокли, накатывали, нагружали бревна, доски, бочки, мешки. Крик, шум, свист слышался со всех сторон, но без матерной ругани. Терпкий запах рыбы щекотал ноздри.

Наш пароход причалил, мы пошли по дощатому тротуару главной улицы, мимо деревянных, изукрашенных резьбой двухэтажных домов, мимо церквей, каменных и деревянных.

 

 

Весь поход я сберегал в особой тряпочке два письма. Одно было от брата Владимира к его другу, впоследствии ставшему известным писателем Борису Викторовичу Шергину. О нем я рассказывал, когда описывал свадьбу Владимира. Другое письмо было от знакомого моих родителей — Василия Сергеевича Арсеньева. Когда-то он служил чиновником в Туле, а после революции занялся генеалогией, исследовал и прославлял дворянские рода.

В Архангельске жили его мать и две сестры, сосланные туда за службу у иностранцев и, думается мне, также и за легкомыслие. Проживая в Москве, они все вечера проводили с этими иностранцами и танцевали с ними фокстрот. А тогда такое времяпровождение наши власти считали отвратительнее нынешних выпивок на работе.

Обе девицы Арсеньевы — Алекса, то есть Александра, и Ататa, то есть Анна, — не знаю чем занимались в Архангельске. Возможно, они жили на те доллары, которые им посылал их старший брат Николай, известный профессор Кенигсбергского университета. Они были лет на пять старше нас, однако очень нам обрадовались. Впоследствии все Арсеньевы уехали за границу — когда их ученый брат заплатил за разрешение на отъезд изрядную сумму долларов. Сестры водили нас по городу от одной церкви к другой. По дороге мы угощали их мороженым, а сами не ели — берегли деньги. И жили мы у них.

Они были не только легкомысленны, но и набожны. Побывали мы с ними и у всенощной, и у обедни. Они привели нас к весьма чтимому старцу-монаху, потом к столь же чтимой старице-монахине. Но и тот и та встретили нас недоверчиво: очевидно, сочли за безбожников.

Известного архангельского художника Писахова в городе не было, но зато два или три раза посетили мы Шергина, и хорошо, что без сестер Арсеньевых. Полвека спустя я написал о нем воспоминания. Когда выйдет сборник, посвященный ему, — не знаю.

Тогда Борис Викторович только еще мечтал стать писателем. Весь его вдохновенный облик, его плавная окающая речь о любимой им архангельской поморской старине произвели на Андрея и на меня большое впечатление. О его трудном пути писателя, когда он был жестоко обруган в газетах, я подробно рассказываю в своих воспоминаниях о нем. Мы намеревались плыть из Архангельска вверх по Двине, и Шергин, когда мы пришли с ним прощаться, вручил нам склеенную из двух листов ватмана ленту. На ней наискось тянулась голубая полоска, означавшая Двину, а по обоим ее краям стояли черные крошечные церковки, копии настоящих, с указанием времени их постройки, да в честь какого праздника, да название села. Ту ленту мы непростительно забыли на одной из наших последующих ночевок.

На сутки мы остановились в Великом Устюге. Тогда там по набережной храмы стояли подряд один за другим, а краеведческий музей изобиловал стариной. Судя по современным фотографиям, уцелела лишь малая часть тех храмов.

В Вологде сели мы на поезд и еще на сутки остановились в Ростове Великом. С тех пор я там бывал много раз, но то, первое посещение города никогда не забуду. Так и пахнуло на меня славой и благолепием древнего города, наполненного храмами.

В Москву мы вернулись совсем голодные — в последний день нам не хватило денег даже на кусок хлеба, даже на трамвай. От Каланчевской площади я пришел домой пешком.

 

 

На следующий день Андрей и я отправились в Глинково. Для моих сестер и для их подруг мы выглядели героями.

— И неужели ни разу за все полтора месяца вы не поссорились? спрашивали они нас.

— Ни разу! — дружно отвечали мы.

Причины для ссор изредка возникали. Но я так ликовал, что Андрей именно мне, а не кому-либо другому предложил отправиться с ним путешествовать, что подчинялся ему беспрекословно, а он пользовался своей властью и постоянно понукал: иди купи хлеба, принеси дров, разожги костер — и в этом роде… И еще, все эти полтора месяца, несмотря на усталость, на потертые ноги, на дожди, на комаров, я постоянно пребывал в состоянии эдакого поэтичного и восторженного вдохновения, с неутомимой жадностью впитывал ворохи впечатлений от всего разнообразия красот природы, от изящества храмов, от резьбы на избах и на предметах крестьянского быта, от неторопливых бесед с крестьянами, со священниками. И, право, мне было не до обид…

Кончалось лето. Я жил больше в Москве, чем в Глинкове, усердно чертил карты. И одновременно продолжал пребывать в том же состоянии вдохновенного восторга. Перечитывая дневник нашего путешествия, я загорелся и решил написать несколько очерков, разумеется, не для печати, а для себя.

Всю следующую осень и часть зимы я ловил редкие часы, когда оставался в одиночестве, и, вспоминая пережитое, писал, черкал, опять писал… Моя мать переписала эти очерки в отдельную тетрадку. Несмотря на переселения, на обыски и аресты, эта тетрадка уцелела и сейчас находится в моем личном архиве.

Недавно перечитал я тот свой сборник очерков — "По северным озерам". Вспомнились прекрасные и счастливые дни моей в общем-то темной юности. Но написано было очень уж наивно и восторженно. Явно не хватало мне писательского мастерства…

 

 

Чтобы закончить рассказ о Северной Руси, передам о том беспримерном путешествии на лыжах, которое совершил Андрей полтора года спустя на зимние каникулы начала 1930 года.

Тщетно искал он спутника, предлагал поехать с ним и мне. Никто не отваживался отправиться в многоверстный поход от станции Коноша Северной железной дороги на запад, до Мурманской железной дороги.

Андрей был решителен и упрям: что задумал — исполнить! Запасся он мясными консервами и, казалось бы, солидными документами и поехал один. Слез с поезда и зашагал. Сперва он делал по тридцать километров в день, успевал, несмотря на морозы, рисовать попадавшиеся ему по пути церкви, ночевать стремился у священников, которые принимали его гостеприимно и делились с ним своими беспокойными мыслями.

А тогда начиналась коллективизация. Везде по селениям чувствовался ужас страшных и для крестьян не объяснимых перемен. Самых трудолюбивых раскулачивали, арестовывали, ссылали с семьями, подкулачников, то есть тех, кто, несмотря на уговоры и угрозы, не хотел идти в колхозы, тоже ссылали с семьями.

И по той глуши, куда редко заглядывали посторонние люди, поползли слухи невероятные: идет неведомый мужик, говорит, что московский студент, по дороге рисует церкви, ночует у попов.

Бдительные власти всполошились: кто он? Беглый заключенный, бандит, белогвардеец, шпион, снежный человек, марсианин?.. Поймать, связать, привезти живого! Комсомольцы были сорваны с основной работы — раскулачивания несчастных. Во главе с начальником местного ГПУ на двух подводах организовалась погоня.

Они бы не догнали, да началась оттепель. Андрей делал всего по десять километров в день: тяжелый снег налипал на лыжах. А все же из Вологодской области он успел перебраться в Карелию. Утомленный до последней степени, остановился он у очередного священника, поужинал и рухнул на перину на полу.

Проснулся он от резких толчков ногами в бок. При тусклом свете керосиновой лампы он увидел троих дрожащих от страха молодых парней. Они наставили на него охотничьи ружья. Сзади протягивал револьвер военный. А еще сзади стояли испуганные священник и его жена.

После тщательного обыска храбрые вояки повезли преступника в Коношу и втолкнули в помещение бывшей церкви. Там на полу томилось более сотни заключенных — старых и молодых — крестьян, сельских учителей, сельских священников, из коих Андрей, к своему ужасу, узнал и тех, у кого ночевал. Один из них сказал ему с упреком: "Ты меня погубил".

Кормили плохо. Некоторые получали передачи. Люди, ошалелые, удрученные, не понимавшие, за что их посадили, лежали, прохаживались, изредка переговаривались друг с другом. Впоследствии Андрей рассказывал, что словно побывал в одном из кругов Дантова ада.

Ежедневно его водили на допросы. Следователи и, кажется, большое начальство никак не могли осознать, как это студент московского вуза — да рисовал церкви, да останавливался у попов.

Значит, документы у него хоть и с фотокарточкой, а фальшивые. Кроме удостоверения личности и студенческого билета, у Андрея было командировочное удостоверение из Осоавиахима, что студент МВТУ отправляется в лыжный спортивный поход туда-то и туда-то, просьба ко всем организациям оказывать ему всяческое содействие. Подозревали заговор, измену, черт знает что еще.

Однажды некий чин, показывая на отобранный компас, спросил Андрея:

— Что это такое?

— Компас, — отвечал тот.

— Нет, это адская машина, очень опасная.

…Андрею удалось переправить письмо родителям. Приехал отец, увидел сына, отощалого, бородатого — ужаснулся. И сумел его выручить. Андрей как-то сумел объяснить декану, почему опоздал на занятия. Он кончил вуз, стал крупным ученым-химиком, профессором, доктором наук. О том страшном приключении юности вспоминать не любил.

 

 

Беды надвигаются

 

 

Новый, 1929 год мы, подростки и молодежь, все между собой друзья, решили встречать вместе, в складчину у Урусовых, живших в высоком доме в Большом Знаменском переулке.

Большая часть семьи уходила встречать Новый год куда-то еще, и просторная квартира предоставлялась младшим — сыну Кириллу и дочери Лёне. Кирилл мечтал стать геологом, но ему как княжескому сынку ставились всякие препятствия. Лёна была подругой моей младшей сестры Кати. Она училась в восьмом классе школы и вместе с другой своей подругой, Леночкой Желтухиной, подрабатывала в частном кафе на Пречистенском бульваре, сзади церкви Святого Духа (теперь там здание входа в метро Кропоткинская).

Только во Франции, и то далеко не везде в ресторанах, видел я таких проворных, очаровательных и веселых официанток. Со стопками тарелок, с переполненными подносами они носились между столиками, да еще успевали кокетничать с гостями. В том кафе Леночка Желтухина прельстила красавца студента университета — химика Петра Александровича Ребиндера, ставшего впоследствии академиком, весьма известным ученым. Когда полвека спустя я встретился с нею и напомнил ей о ее ранней молодости, мои сестры на меня напустились: важная академическая дама не любит вспоминать некоторые эпизоды из своего прошлого.

Судьба Лёны Урусовой сложилась иначе. Я расскажу о ней позднее. А тогда владелец кафе, очевидно, задушенный налогами, закрыл свой шалманчик, и Лёна поступила работать девочкой на побегушках в библиотеку Института красной профессуры.

На встречу Нового года явились мои младшие сестры — Маша и Катя, наши двоюродные — дети Владимира Владимировича Голицына — Саша и Олечка: Саша где-то работал, Олечка еще училась в школе; пришли наши четвероюродные — три брата Раевских. Старший Сергей работал фотографом при некоем электроинституте, был в подчинении у знаменитого ученого и священника — отца Павла Флоренского. Второй брат Михаил Раевский — мой ровесник — учился на математическом факультете университета, его считали будущим крупным ученым-математиком. И еще он учился пению. Младший Раевский — Андрей учился в студии Хмелева и мечтал стать артистом.

Еще среди гостей была подруга моей сестры Маши — Ляля Ильинская, с которой моя сестра Маша и я учились на литературных курсах (ВГЛК).

Еще была моя двоюродная сестра Леля Давыдова, ее мать — тетя Катя была родной сестрой моей матери, а ее отец — Александр Васильевич, иначе дядя Альда, недавно до того изгнанный вместе с семьей из своего моршанского имения Кулеватова, занимал должность юрисконсульта при тамбовском базаркоме, иначе говоря, защищал интересы мелкой буржуазии — базарных торговцев, что уже само по себе являлось весьма предосудительным. Председателем базаркома был Палеолог — потомок византийских императоров.

Еще явилась подруга Ляли Марина Чельцова — внучка последнего царского министра внутренних дел Протопопова, девица чересчур манерная и, по моему мнению, весьма противная.

Уже около полуночи неожиданно пришел с бутылкой шампанского большой друг нашей семьи Юша Самарин. Был он старше всех нас, однако предпочел нашу веселую компанию чопорному обществу в частном особняке Герье в Гагаринском переулке у моей двоюродной сестры Сони Бобринской — жены англичанина Реджинальда Уитера. Туда отправились брат Владимир с женой Еленой и сестра Соня.

Наша компания угощалась в сравнении с нынешними временами весьма примитивно — винегрет, картошка, клюквенный морс, самодельное мороженое, печенье. Алкоголя подавалось в меру, главным образом крюшон из столового вина с сахаром и яблоками.

А веселились мы от души, искренне и беззаботно, без устали шаркали ногами по полу, танцуя, строжайше запрещенный фокстрот, заводили одну и ту же пластинку; заунывный голос то блеял, то завывал нечто вроде молитвы: А-а-а-ллилуия, а-а-а-ллилуия… Когда садились отдыхать, Михаил Раевский услаждал девиц своим чересчур громким, резавшим слух баритоном. Пел он всегда одну и ту же арию: "Пою тебе, бог Гименей, бог новобрачных".

Больше всех наслаждалась моя самая младшая сестра пятнадцатилетняя Катенька, которая впервые удостоилась быть приглашенной в общество "больших".

Между прочим, писатель Анатолий Рыбаков в своем в целом потрясающем романе "Дети Арбата", рассказывая о молодежи тех лет, передает факты весьма вольных отношений между юношами и девушками, на что снисходительно смотрели их родители. Вспоминая сейчас годы своей молодости, скажу: да, любовь между отдельными парочками возникала, но отличалась она благородным целомудрием.

Часа в четыре утра явились родители Урусовы — Юрий Дмитриевич, в прошлом товарищ прокурора в Москве, и его жена Евдокия Евгениевна, дочь когда-то известного исторического писателя графа Салиаса; к сожалению, в наши времена его несомненно интересные романы не переиздавались: отпугивал, очевидно, титул графа.

Следом за родителями Урусовыми явились их старший сын Никита и дочь Эда с мужем Михаилом Унковским — двоюродным братом Раевских. Супруги были артистами в той же студии Хмелева и считались там наиболее талантливыми — им обоим предрекали блестящую будущность.

Нам пора было уходить. Мы разошлись в разные стороны. Я шел вместе с сестрами вверх по Пречистенке и был переполнен мечтами о будущем. Оно казалось мне лучезарным, счастливым. В уме я подбирал эпитеты к очередному моему очерку из серии "По северным озерам". Кончу литературные курсы и стану писателем. Так я мечтал.

Ах, как жестоко сложилась дальнейшая судьба многих из тех, кого я сейчас назвал!..

 

 

Когда я вспоминаю о той жизни шестьдесят лет тому назад, то прежде всего на ум приходит ненависть, упорно и злобно насаждаемая сверху — от Сталина, которого тогда еще не называли «великим», и от его окружения. Та ненависть подхватывалась нашей подобострастной прессой, газеты пылали злобой к капиталистическому строю, который нигде и никак не думал низвергаться. Еще с большей ненавистью писали газеты о классовых врагах, которые притаились в разных учреждениях, во всех глухих углах нашей многострадальной страны. Почему государственная машина еле двигается и скрипит? Да классовые враги вредят. Бдительность! Это слово изобиловало в каждой газете. Кто враги? Самые первые враги — это кулаки, то есть крестьяне, которые трудятся для себя, для семьи, а не для строительства социализма. Еще: враги — это специалисты — инженеры, ученые, служащие. Они сознательно вредят в промышленности, на транспорте, на стройках, в учебных и научных учреждениях, еще враги — попы, а иначе представителей духовенства в газетах не называли. В церквах проповедуется чуждая и враждебная идеология. Закрывать церкви, сажать попов!

Еще непримиримые враги — это бывшие люди: помещики, чиновники, офицеры — царские и белые, фабриканты. У всех у них отняты прежние привилегии, разные блага, и потому все они ненавидят Советскую власть, а среди бывших особо выделялись титулованные — князья, графы, бароны. А если быть более точным, то на первое место ставились князья, как якобы близкие к царскому трону; потом шли бароны, по аналогии с бароном Врангелем, а графов иногда "прощали".

Князь С. Д. Урусов, бывший губернатор и товарищ министра внутренних дел и чудом уцелевший, когда его два младших брата погибли в лагерях, в своих интересных воспоминаниях с иронией замечает, что до революции никогда княжеский титул не ставился так высоко, как позднее.

Главным раздувателем ненависти к бывшим, к церкви, ко всем, кто осмеливался высказывать свои мысли, называли секретаря Московского комитета партии Лазаря Моисеевича Кагановича, а главным исполнителем его предписаний в духе ненависти считали Емельяна Ярославского. Это псевдоним, в энциклопедическом словаре дается его настоящая фамилия — Губельман Миней Израелевич.

Писательница Н. Гинзбург *[23]в своих потрясающих воспоминаниях о лагерях — "Крутой маршрут" упомянула о Ярославском. Она обратилась к нему за помощью, а он не только не защитил ее, наоборот, предал. Как-то недавно заглянул я в Музей Революции. А там выставка-юбилей "лучшего ленинца" Ярославского, и экскурсоводша на все лады расхваливает деяния этого страшного ненавистника России, русской истории, всего русского. А школьники слушают и запоминают.

Ярославский первый проводил в жизнь разрушение памятников старины. Но это началось позднее, а тогда, в 1928 году, именно Ярославского называли инициатором законов о лишении избирательных прав и о чистках учреждений.

Сперва закон о лишении прав встретили без испуга, а скорее с обидой, особенно на селе. Все голосуют за подставленного властями избранника депутата, а тебя голосовать не пускают и в списках вывесили на показ и на позор.

А на самом деле лишение избирательных прав стало страшным орудием, карающим людей, не совершивших никаких преступлений с точки зрения простого здравого смысла, более того, карающих их детей, в том числе и малолетних.

В основу была положена трактовка весьма краткой формулы Карла Маркса "бытие определяет сознание". Разъяснялась эта формула так: "Вы сами, ваш сын или ваш внук по социальному происхождению принадлежите к ранее привилегированному сословию — дворян, купцов, духовенства, а раз вы эти привилегии потеряли, значит, чувствуете себя обиженными Советской властью, значит, ненавидите ее, значит, являетесь ее врагом, значит, вас надо преследовать.

В 1928 году, до начала индустриализации, существовала безработица. Тогда и была властями придумана так называемая чистка учреждений.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: