Первые мои самостоятельные шаги 9 глава




А народу в камере все добавлялось, редко вызывали кого с вещами. Ждали этапа, то есть эшелона из нескольких вагонов. Каждый день впихивали новых, прямо с воли. Они входили, останавливались у двери ошарашенные, растерянные. Староста указывал каждому место. Вскоре нары были забиты до отказа, лежали ночью тесно, все на одном боку, поворачивались по команде; староста указывал место прямо на каменном полу под нарами.

Из новых назову курсанта-летчика с отпоротыми петлицами, молодцеватого парня, уверенного, что его не сегодня завтра освободят. Однажды впихнули молчаливого, обросшего, в лохмотьях, босого маленького человечка. Его поймали на Ярославском вокзале. У всех он вызывал брезгливость, казался сумасшедшим. Рядом с ним положили представительного, толстого, в хорошем костюме, в американских круглых очках зава одной из московских больниц. Наверное, там он выглядел божеством, а здесь лежал скрюченным под нарами.

Еще появился крестьянин из Коломенского, чернобородый, красивый. Он как пришел, так и лег на пол, закрыв руками лицо, лежал и шептал молитвы. Позднее он разговорился, рассказал, что у него и отец, и дед, и прадед были огородниками, кормили Москву овощами; несколько братьев с семьями живут вместе, все они старообрядцы и всех их арестовали. За что?..

Передачи бывали раз в неделю. Многим приносили богатые блюда, пироги, разрезанные на куски, булки пополам. На букву «г» передачи полагались по понедельникам. Я очень удивился, что и меня выкликнули. Только перевели в Бутырки, и какая прыть — уже гостинец, уже весточка из дома. Почерком матери был составлен список продуктов. Я должен был на этом списке написать "получил все сполна" и расписаться. И ни слова больше. А я осмелился добавить еще букву «ц», то есть "целую".

Режим дня был такой: в течение дня заключенные из "рабочего коридора" трижды приносили бадьи, утром — кипяток, хлеб и три кусочка сахара на весь день, днем баланда-похлебка и каша-размазня, вечером еще что-то, раз в день водили в туалет и на прогулку. Ночью не давали покоя — открывалась дверь, и то одного, то другого выкликали на допрос.

 

 

Однажды ночью вызвали и меня. К моему удивлению, сопровождающим ментом оказалась юная девушка, более или менее хорошенькая, которой очень шла военная форма с портупеей наискось. Она взглянула на меня, на миг глаза наши встретились. Мне показалось, что в ее глазах мелькнуло нечто вроде жалости: "такой молоденький, и уже преступник"… Мы пошли, я впереди, она за мной и изредка бросала — направо, опять направо, налево… У других ментов глаза были холодно-стеклянные, точно смотрели не на человека, а на стену. А у нее… Я оглянулся и ей подмигнул. Знакомым девушкам я так никогда не подмигивал.

— Не оглядываться! — крикнула она звонко, но приказывающего окрика у нее не получилось.

Спускаясь по лестнице, я опять оглянулся и опять ей подмигнул, да еще с некоторой лихостью.

— Не оглядываться! — В ее голосе я почувствовал и обиду, и бессилие. Возможно, если бы я в третий раз оглянулся и подмигнул, ей захотелось бы заплакать.

Она ввела меня в комнату с каменным полом, с очень высоким сводчатым потолком. Посреди комнаты стоял обшарпапный одинокий письменный стол, под потолком висела лампочка без абажура, а в столь же обшарпанном, верно, еще со времени царского деспотизма, кресле сидел знакомый следователь Горбунов, но не в военном плаще с ромбами, а в простецкой синей рубашке-косоворотке.

"Вот его настоящая одежда", — подумал я.

Он начал допрос с того, что лояльность — это мало. Я должен доказать преданность Совесткой власти, должен ей помогать. Я сразу догадался, куда он клонит, но сделал вид, что не понимаю, и молчал. Следователь прямо сказал:

— Я сейчас вам дам подписать одну бумагу, вы обяжетесь нам помогать, более того, мы вам будем давать определенные задания.

— Нет, — тихо ответил я и опустил глаза.

— Или завтра же освобождение, или я вас сгною в Туруханске.

Я весь сжался, взглянул прямо в красивые темные глаза следователя и тихо сказал:

— Пусть будет Туруханск.

Всю жизнь я гордился этим своим ответом, только не люблю о том рассказывать.

Следователь откинулся к спинке, кресла, долго смотрел на меня. Я с тоской думал, как он будет мне грозить, будет меня уговаривать. А он неожиданно сказал:

— Я не настаиваю. Я так и думал, что вы не подпишете. От таких, как вы, нам помощи на копейку.

Он начал писать, кончил, протянул мне бумагу. Я прочел, прочел другой раз. Фразы были длинные, в мозгу не сразу укладывались, да и спать хотелось. Сейчас текст привожу почти дословно. Такое и через шестьдесят лет не забывается:

Обязательство:

Я, нижеподписавшийся — такой-то, настоящим обязуюсь, что никогда, никому, даже своим самым близким родным, ни при каких обстоятельствах не буду рассказывать, о чем говорилось на допросе такого-то числа июня месяца 1929 года. Если же нарушу это свое обязательство, то буду отвечать по такой-то статье УК РСФСР, как за разглашение важной государственной тайны.

Я подписался. Следователь неожиданно встал и заговорил совсем другим голосом, наверное, так он разговаривал с женой, с друзьями.

— Допрос окончен. Я хочу дать вам совет от себя лично. Сейчас по всей стране началось грандиозное строительство. А вы фокстроты танцуете. Вам следует включиться в общенародный созидательный процесс. Мой вам совет: уезжайте, уезжайте из Москвы на одну из строек, усердным трудом вы докажете свою приверженность Советской власти. — В словах следователя я почувстовал искреннее участие.

— Но меня нигде на работу не примут, — с горечью проговорил я, — лишенцев не принимают, да еще с таким социальным происхождением.

— В избирательных правах вы будете восстановлены, — убежденно сказал следователь.

— Если бы вы знали, как мне нужно жить в Москве, ведь я мечтаю стать писателем.

— Оставьте пустые мечты. Еще раз даю совет — уезжайте.

Он нажал кнопку. Явилась девушка-мент, повела меня. Я шел не оглядываясь. Я так был взволнован, что мне было не до девушки. Неужели меня освободят? Следователь прямо не говорил, но намекал. И верилось, и не верилось…

 

 

Весь следующий день я пребывал в великом волнении, потихоньку заговаривал с отцом Георгием, разумеется, не о допросе, а уж не помню, о чем. И вдруг он убежденно сказал:

— А вас выпустят!..

Во второй половине следующего дня с лязгом отворилась дверь, и на пороге предстал мент. По бумажке он прочел:

— Голицын!

Я отозвался, сказал свое имя-отчество.

— С вещами. И быстрее.

У меня так дрожали руки, что я никак не мог разобриться, где что лежит. Подошел татарин и начал засовывать все подряд в наволочку.

Подошел отец Георгий и мне шепнул:

— Благослови вас Господь.

Мент торопил. Меня провожало несколько десятков исполненных невыразимой тоски взглядов. Оглянувшись у двери, я успел сказать:

— Всего вам всем хорошего.

Мент долго меня водил по коридорам, ввел в комнату на первом этаже. Сидевший за перегородкой военный с одной шпалой в петлицах мне объявил:

— Вы освобождаетесь. — И дал мне подписать бумагу.

Оказывается — подписка о невыезде из Москвы. Я подписал, думал только о свободе, о том, что сейчас выйду на улицу. А всего я просидел лишь одиннадцать дней — три на Лубянке и восемь в Бутырках. И никогда эти дни не забуду. Вон сколько страниц накатал!

Растерянный, я встал на углу Новослободской и Лесной с узлом под мышкой. Солнышко ярко светило, а у меня не было ни копейки. Зайцем, что ли, на трамвае? Увидел извозчика, нанял. Дребезжа колесами по мостовой, поехали через всю Москву, по пути разговорились, извозчик, молодой парень, оказался земляком — тульским.

Он мне признался, что боится возвращаться домой — по всем деревням раскулачивают, высылают, сажают. А тут овса для коня никак не достать. Я посоветовал ему лошадь и пролетку продать, а самому вербоваться куда-нибудь на строительство.

Долго ехали, наконец свернули в наш переулок. Выскочил я на тротуар, поскакал через две ступеньки вверх по лестнице, позвонил. И кинулся в объятия своих родных. Кто-то из сестер побежал расплачиваться с извозчиком. Все уселись вокруг стола, поставили передо мной тарелку супа. Я начал что-то рассказывать, радостно и бессвязно. И вдруг мать меня спросила:

— А тебе предлагали?

Все притихли, ожидая моего ответа. Ну что я скажу? Ведь два дня тому назад подписал, что никогда, никому, даже своим самым близким родным… Я замолчал, посмотрел на отца, потом на мать, потом на брата Владимира… Выручила мать. Она сказала:

— Послушай, какой у тебя трогательный друг! Он тебя так любит, трижды приходил, о тебе справлялся, предлагал помочь.

Так она говорила о Валерии Перцове, с кем мы перешли на «ты» за час до моего ареста.

Раздался звонок. Вошел Николай Михайлович Матвеев, родственник Давыдовых, иначе дядя Кока — потомок известного деятеля XVII века Артамона Матвеева, чем он очень гордился. Это был одинокий старый вдовец, бывший судейский чиновник, а теперь неизвестно на какие средства существовавший. У него было семь знакомых семейств, каждое из которых он посещал раз в неделю. Когда он являлся к нам, его кормили, усаживали рядом с дедушкой, и они тихо беседовали, вспоминая былые времена.

А в день моего чудесного возвращения на первых порах я был в центре всеобщего внимания, продолжал рассказывать, сам расспрашивал. Я узнал, что, кроме меня, посадили еще только Юшу Самарина, узнал, что мой отец ходил к Пешковой, и она приняла во мне живейшее участие.

Мои рассказы прервал Николаи Михайлович:

— А когда в восемнадцатом году меня арестовала Моршанская Чека, то…начал он унылым голосом. Я замолчал. Из вежливости все начали слушать нудное повествование дяди Коки. Когда же он кончил, я вновь стал рассказывать. И опять он меня прервал:

— А когда в двадцать втором году меня арестовало Тамбовское Гепеу, то…

Мать не выдержала и бесцеремонно отрезала:

— Я не вас, я сына хочу слушать!..

Тут раздался звонок. Явился Валерий Перцов, мы с ним радостно расцеловались. Я продолжал рассказывать. Все меня слушали, порой смеялись, порой лица всех становились серьезными, я рассказывал, как забрал у следователя вторую папиросу и про его синюю рубашку.

— Сережа чувствует себя именинником, — вставил Валерий при общем хохоте…

Сейчас, шестьдесят лет спустя, я постараюсь ответить на возможный вопрос читателей: почему же меня вообще освободили, да еще так скоро?

К тому были три причины. Первая: я, очевидно, своими ответами действительно произвел на следователя благожелательное впечатление. Вторая причина: очень жаркая была за меня молитва матери. Третья причина: отхлопотала меня Екатерина Павловна Пешкова. Наверное, эта причина была основной.

Через два дня после моего освобождения отец мой направился к Пешковой по своим делам; узнав, что я на свободе, она пожелала меня видеть.

Когда я пришел в ее скромную контору на Кузнецком мосту, она приняла меня без всякой очереди, усадила по другую сторону своего письменного стола. Впервые я увидел ее столь близко. Она была поразительно красива той благородной красотой, мимо которой невозможно пройти, не полюбовавшись. Взглянула на меня пристально своими прекрасными, цвета стали, глазами и задала все тот же роковой вопрос:

— А вам предлагали…?

Я молчал. Ну что я ей скажу? Ведь подписался же, что "никогда никому…"

Она догадалась и сказала:

— Я вас поняла. А вы что ответили?

— Ответил, что Туруханск.

— Так и сказали Туруханск? — Она продолжала смотреть на меня пронзающим взглядом следователя.

— Так и сказал.

— Дайте мне слово, что сейчас говорите правду?

— Даю! — уверенно ответил я.

Она мне поверила. Узнав, что я был вынужден дать подписку о невыезде, сказала, что это означает — следствие не закончено. На дачу в Сергиев посад я могу поехать, но с тем условием, что, если меня вызовут, я должен немедленно возвращаться в Москву. На мой вопрос, что я собрался путешествовать по Нижегородской области, она ответила категорически нельзя!

Так провалилась моя поездка с Лялей Ильинской к невидимому граду Китежу, о чем я так мечтал.

 

 

После своего освобождения из тюрьмы я снова занялся черчением карт для журналов, как будто ничего со мной не приключалось. А на самом деле за те одиннадцать дней я повзрослел на три года.

Явился к нам средний их трех братьев Раевских — Михаил. Он вызвал меня в прихожую и спросил полушепотом:

— А тебе предлагали?

Я едва сдержался, чтобы не выругаться. Пятый любопытный ко мне пристает! Не могу же я выдать "важную государственную тайну"! Михаил мне сказал, что пришел по поручению своего двоюродного брата Артемия. Ему необходимо со мной встретиться, и он просит меня срочно приехать к ним на дачу. Артемий Раевский был частым гостем у нас на Еропкинском. Меня удивило, почему теперь он не зашел к нам.

На следующий день я отправился на 17-ю версту. Там рядом с Осоргиными снимали дачу Раевские.

У Осоргиных, как обычно, встретили меня радостно, говорили, как переживали за мою судьбу. Но в глазах их всех, в том числе в глазах моей сестры Лины, я угадывал тайные и горькие мысли: "Тебя освободили, а наш Георгий уже четвертый год как томится".

Дядя Миша отозвал меня в сторону и спросил:

— А тебе предлагали?

— Дядя Миша! Я не могу отвечать.

— Ну, на духу, будто священнику.

— Нет, нет, умоляю тебя, не спрашивай.

Я заторопился на дачу к Раевским. Там хозяйничала сестра трех братьев Катя. Я увидел только что освобожденного Юшу Самарина, который за ней тогда ухаживал. Артемий еще не приезжал со службы из представительства английской пароходной компании, которую возглавлял Реджинальд Уитер, муж моей двоюродной сестры Сони Бобринской.

В кресле на веранде сидел отец Артемия — Иван Иванович, благообразный, красивый, похожий на Рабиндраната Тагора, совсем седой старик и составлял ребусы: он их сплавлял в журналы и этим подрабатывал на жизнь.

Я заговорил с Юшей Самариным. Оказывается, и он сидел сперва на Лубянке, потом в Бутырках, и у него был тот же следователь Горбунов и тоже на первом допросе сидел в военном плаще с ромбами, а на втором — в синей рубашке-косоворотке. И спрашивал он примерно об одних и тех же людях, и стихи Максимилиана Волошина показывал, и все приставал о Вере Бернадской. А Юша клялся, что впервые слышит эту фамилию. Я ему объяснил, что это двоюродная сестра Ляли Ильинской. Но ни он мне, ни я ему не задали тот вопрос: "А тебе предлагали?.."

Наконец приехал Артемий. Он объяснил, что его задержали на службе. Скоро уходил последний поезд. Артемий пошел меня провожать на станцию. Хотели и другие к нему присоединиться, но он отмахнулся рукой, и мы отправились вдвоем.

Знал и его с самого своего детства. Раевские были нашими соседями по имению, он считался близким другом моего брата Владимира.

Мы шли сперва молча, он взял меня под руку. Я невольно им любовался. Был он высокий, стройный брюнет, высокий лоб, крупные и правильные черты лица. Его черные глаза выражали безнадежную тоску.

Он мне признался, что сейчас приехал поздно, потому что его вызывали на Лубянку. И это во второй раз. Все предлагают, настаивают, требуют, грозят, чтобы он, как они выражались, "доставлял сведения", рассказывал и об иностранцах, и о своих родственниках и знакомых.

Артемий отказывался. Он жил вдвоем со своим не совсем нормальным отцом в Большом Афанасьевском переулке и содержал его. Сегодня на Лубянке спрашивали сына:

— Если мы вас арестуем, как будет жить ваш отец? Ради отца согласитесь.

Артемий спрашивал моего совета. И я решился нарушить свою клятву и, заручившись честным словом, признался, как мне предлагали и как я отказался, несмотря на все угрозы. И меня выпустили. Я посоветовал ему не соглашаться ни под каким видом на величайшую подлость… Подошел поезд, мы крепко обнялись, расцеловались. И я уехал…

А через несколько дней Артемия арестовали. Вскоре была свадьба Юши Самарина и Кати Раевской. Они венчались в ближайшей старинной церкви села Лукина. Теперь это заново отреставрированный храм близ летней резиденции патриарха. Я был одним из шаферов у Юши. Народу собралось немного, угощались довольно скромно. Без Артемия свадьба была грустной…

Нет, его не выпустили. Он получил пять лет концлагеря, попал на лесозаготовки на Белое море возле Кеми, там заболел психически, при неизвестных обстоятельствах (он сам не помнил, при каких) у него отняли ногу и выпустили на свободу. Всего он просидел два года.

Все та же великая благодетельница Пешкова выхлопотала ему разрешение уехать к родным во Францию. Как раз когда он собирался, я приехал в отпуск в Москву. Я узнал, что могу увидеть Артемия, который жил у своей сестры Лели (Елены Ивановны), жены крупного инженера-строителя А. А. Гвоздева. Пошел к ним на Георгиевский переулок и увидел сидящего в кресле, совершенно разбитого физически и морально, пожилого, однако вполне нормального инвалида без одной ноги. Он постарел лет на пятнадцать. Когда мы с ним целовались, я не мог сдержаться и заплакал. Больше я его не видел.

Он уехал во Францию, но там никому не был нужен, прожил в одиночестве в каком-то благотворительном пансионе лет двадцать и скончался.

На этой строке я было хотел совсем распроститься с бедным Артемием, но неожиданно вспомнил его молодого, статного, всегда элегантного на той же 17-й версте на даче Осоргиных.

Он стоит, опершись рукой о рояль, а тетя Лиза — изящная, хрупкая, тонкие черты лица, совсем белые, собранные в пучок волосы — ему аккомпанирует, и он бархатным баритоном поет свои любимые — "Гаснут дальней Альпухары золотистые края", потом элегию Дельвига, потом арию Варяжского гостя…

Обе дочери Осоргины — Мария и Тоня, — обе влюбленные в него, сидят рядышком на диване и слушают с наслаждением. И дядя Миша Осоргин, поглаживая свою длинную седую бороду, тоже наслаждается, и их невестка, а моя сестра Лина, держа малышку Мариночку на руках, тоже слушает… И я сколько раз так же слушал и так же наслаждался, хотя не очень понимал в музыке…

Боже, как давно это было!

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: