Весы Фемиды и стрелы Амура 8 глава




Наконец явился в путейской фуражке со значком, в форменной путейской шинели, высокий, с небольшими седыми усами, с седыми, грозно нахмуренными бровями старик. Он снял шинель и оказался в черной тужурке, застегнутой наглухо. Шура мне кивнул, дескать, Старик пришел, ты сиди и жди, а сам завертелся вокруг него. Я издали разглядывал его статную, несмотря на возраст, фигуру, стоя он разговаривал с одним, с другим. А тогда всем студентам технических вузов велели снять форменные фуражки, за ними поснимали все эмблемы техники и инженеры, ибо всякое техническое обмундирование вызывало у бдительных начальников подозрение во вредительстве. В «Крокодиле» вредители всегда изображались в форменных фуражках. Так высокое с прошлого столетия звание инженера покатилось вниз. А ведь именно инженеры, а не военачальники, прежде всего подняли могущество России. К сожалению, и теперь смотрят на инженера как на второстепенного служащего…

Наконец Шура улучил свободную минуту и показал Старику на меня. Я подошел, встал перед ним, как в военном строю, — руки по швам. Он внимательно оглядел меня с головы до ног, испытующе всмотрелся в лицо. У меня задрожали коленки. Он задал лишь один вопрос:

— А вы практику проходили?

— Проходил! — смело ответил я, глядя прямо в его глубоко сидящие глаза.

Он взял у меня заранее заготовленное заявление, подошел к ближайшему столу, стоя написал резолюцию и отдал Шуре. Тот отнес бумажку в соседнюю комнату, через некоторое время вернулся и сказал мне, что я зачислен на работу в изыскательскую партию № 3 техником-пикетажистом с окладом 175 рублей в месяц плюс 60 % полевых, то есть 280 рублей! Да ведь это сказочно невероятная сумма!

Я помчался на двух трамваях на Савеловский вокзал. Все во мне ликовало. Каждому пассажиру в трамвае, каждому пассажиру в поезде мне хотелось крикнуть:

— Вы знаете, кто я теперь? Я — техник-пикетажист изыскательской партии № 3 Главнефти!

Я был не на седьмом, а, наверное, на двенадцатом небе. И не думал я тогда, что уподобился коню-трехлетке, на которого впервые надели хомут. И прощай не только мечты о будущих повестях и романах, но в течение целых тридцати лет мне месяцами не придется даже книгу почитать. Был я гуманитарием до мозга костей, а судьба превратила меня в технаря. Со станции Хлебниково в Котово я бежал, в дом ворвался с криком:

— Я принят на работу пикетажистом!

— Как, как? Пятиэтажистом? — переспросил меня отец. Несмотря на жизненные передряги, он не терял чувства юмора.

— Да нет! — воскликнул я и стал объяснять родителям, что пикет — это расстояние по трассе, равное ста метрам.

Подчиненные мне рабочие будут забивать через сто метров пикеты по два колышка, один колышек заподлицо с землей называется точка, а другой, забитый наполовину, называется сторожок, и я буду писать на нем номер пикета. Через неделю выезжаем на изыскания.

Каждое утро я приходил на работу. Ура, на самую настоящую работу! Вешал номерок и с четырьмя молодыми парнями-техниками упаковывал, увязывал тюки, забивал ящики, проявляя при этом величайшее усердие. Впервые я увидел нивелиры, теодолиты, мерные стальные ленты, проволочные шпильки, полосатые вешки, рейки с черными и красными номерами и шашечками. Впервые в жизни мне выдали аванс сто рублей и впервые в жизни выдали сапоги. Шура научил меня, как завертывать портянки.

На воскресенье отправился я к Осоргиным на 17-ю версту прощаться. Приезжал я к ним в последний раз. И сестра Лина и все они собирались уезжать за границу. Еще весной умер муж Лины Осоргиной Сергей Дмитриевич Самарин дядя Юша. А после гибели Георгия отпало последнее препятствие. Власти не пускали за границу мужчин от 16 до 50 лет, а остальные — можете уезжать, если вас приглашают родные. Позднее, с 1931 года, догадались с каждого уезжающего получать валюту, а тогда за паспорта платили какие-то пустяки.

Собирались уезжать — дядя Миша и тетя Лиза Осоргины, их три дочери, моя сестра Лина и семеро детей, а всего тринадцать человек, ждали получения заграничных паспортов и виз от французского посольства.

Когда я приехал к Осоргиным, то увидел на месте рояля пустое место. А рояль был особенный, старинный, еще с Ахтырки — родового подмосковного имения Трубецких. Отец тети Лизы князь Николай Петрович Трубецкой был одним из организаторов постройки в Москве здания консерватории, являлся другом Николая Рубинштейна. На том рояле играли и Рубинштейн, и другие известные музыканты.

Куда же делся рояль? Мне рассказали, что явились местные власти раскулачивать. Старинная мебель и портреты не привлекли их внимания. Подъехала телега, на нее погрузили рояль и повезли в клуб, бывший дом священника из ближнего села Лукина. Это был настоящий дневной грабеж, а сельские власти говорили, что реквизируют у нетрудового населения для обучения музыке сельской молодежи. Забренчали на рояле ребята, вконец расстроили, а вскоре вовсе сломали…

Настал день моего отъезда. Родители меня проводили до станции Хлебниково. Уезжал я в приподнятом настроении. На Курский вокзал пришли меня провожать сестра Маша и еще одна девушка. В последнюю минуту прибежала сестра Лина. Расцеловался я с сестрами, пожал руку той девушке, что пришла меня провожать, сказал ей, что очень тронут ее приходом, и поднялся в вагон. Поезд тронулся. Прощай, Москва! Начинается моя новая жизнь!..

 

 

Когда же автор начнет рассказывать про любовь? — возможно, спросит меня нетерпеливый читатель. Ну, так ты дождался.

Я нарочно поместил эту как бы вставную новеллу на последние страницы воспоминаний о моей юности.

Возвращаюсь в 1924 год, когда мне было всего пятнадцать лет. В первое наше лето жизни на даче в Глинкове я постоянно ходил в Сергиев посад за продуктами и застревал там у своего друга Сергея Истомина, жившего с родителями и с младшей сестрой Ксаной на слободе Красюковка в юго-восточной части города.

Однажды я пришел к Истоминым, и Сергей мне сказал, что дети некоторых местных жителей, а также дети московских дачников в тот день ставят спектакль во дворе одного дома. Сергей был очень обижен: его не пригласили как зрителя. Но мы с ним залезем на забор и сверху все увидим и услышим. К назначенному часу уселись верхом на этом не очень удобном наблюдательном пункте. Сергей, зная, что я немного рисую, вручил мне блокнот, чтобы я нарисовал карикатуры на девочек-артисток.

Играли «Женитьбу» Гоголя. Я знал многих юных артистов. Из тех, кто упоминается в моих воспоминаниях, назову лишь младшего из братьев Раевских Андрея — он играл Подколесина. Сергей показал мне трех сестер Нерсесовых, старшая, Рина, играла Агафью Тихоновну, средняя, Маша, играла сваху, младшая, Зина, играла мать невесты. Все три девочки были черненькие и прехорошенькие и все три, как мне казалось, играли превосходно, что мне не помешало изобразить их в смешном виде. После спектакля артисты вышли раскланиваться, и тут я особенно обратил внимание на старшую из сестер Рину, иначе Екатерину, даже как-то в сердце ударило — уж очень она была хороша. Вместе с артистами вышел раскланиваться и режиссер — Сергей Николаевич Дурылин. Сейчас о нем ничего не пишу, впоследствии он сыграл в моей жизни известную роль.

Сергей Истомин взял у меня карикатуры. Они попали к Нерсесовым, их рассматривали, как мне потом рассказывали, с интересом не только девочки, но и их родители, через третьих лиц мне передали просьбу подарить им на память.

Мои сестры не однажды встречались с девочками Нерсесовыми на церковных службах в Гефсиманском скиту, куда и от Красюковки, и от Глинкова было примерно одинаковое расстояние. Так мы познакомились. Сестра Маша и я побывали у них на даче, потом затеяли большой компанией поход за пять верст в село Благовещенье, где была деревянная церковь XVII века и где рос невиданной толщины вяз.

А потом уже в Москве мои родители и родители Нерсесовы обменялись визитами. Знакомая Нерсесовых Елена Алексеевна Ефимова организовала учебную группу девочек-однолеток, куда попали сестра Маша, Ляля Ильинская и старшая из Нерсесовых — Рина. И стали мы просто ходить в гости — Маша и я — к Нерсесовым постоянно, они являлись к нам реже. Из нашей компании к ним ходили все три брата Раевских и Кирилл Урусов; ни мои двоюродные Саша и Олечка Голицыны, ни Ляля Ильинская не приглашались. Жили Нерсесовы в Телеграфном переулке сзади Главного почтамта, в особняке занимали три или четыре комнаты. Там был двор и сад, где весной и осенью в хорошую погоду мы резвились.

Семья Нерсесовых — отец, мать, три дочери — была, если так можно в наше время выразиться, патриархальная. Столь безудержных веселий, с бешеной подушкой, с поломкой мебели во время шарад, с плясками под бабушкин галоп, а тем более с фокстротом, там никак не могло быть. Веселье организовывалось, но чинное и благопристойное, под строгим наблюдением мамаши.

Отец Александр Нерсесович, невысокого роста, очень красивый, с небольшой седеющей бородкой, крупные черты лица, большие, типично армянские черные глаза, был профессором-юристом: он занимал должность директора библиотеки Московского университета. Позднее, уже будучи студентом ВГЛК, я постоянно ходил заниматься в тамошний круглый читальный зал и мог наблюдать, как Александр Нерсесович торжественно выплывал из внутренней двери, поднимался на возвышение к библиотекарям, переговаривался с ними вполголоса, оглядывал ряды читателей и вновь удалялся.

Он мало вникал в воспитание дочерей, слишком был занят на работе, а тон задавала мать Евгения Александровна, полурусская-полуфранцуженка, дочь фабриканта Бари. Была она одновременно и строгой, и восторженной, и глубоко религиозной. Она сама избирала мальчиков и девочек, позднее юношей и девушек, с которыми ее дочери могли общаться и дружить. Кто казался ей груб, вульгарен, развязен, тот в их дом не допускался. Однажды за какой-то ничтожный проступок она сказала одному юноше: "Вы к нам больше не ходите".

Назову некоторых молодых людей, из тех, кто в их дом «допускался», а в наш не ходил.

Это прежде всего одноклассник Михаила Раевского по школе в Сергиевом посаде Николай Хромцов, после школы он работал там же, в Посаде, водителем грузовика, потом учился в одном из московских вузов. Был он очень милый, простой, особой остротой ума не отличался, очень скромный молодой человек, к сожалению, хромой и потому не участвовал в подвижных играх. Все его очень любили, а он любил старшую из девочек — Рину, однако издали подолгу искоса на нее смотрел, сидя в уголке, а разговаривал с ней мало и робко.

Назову еще двоюродного брата девочек — Кирилла Воскресенского. В том спектакле «Женитьба» он очень хорошо играл Яичницу. Мальчик был рассудительный, серьезный, ходил в очках, а в будущем стал известным биологом, доктором наук.

Были еще молодые люди — русские и армяне, фамилий их я не помню. Назову только одного — студента по фамилии Бриллинг, сына профессора. Он явно ухаживал за Риной, и ее мамаша этому не препятствовала, скорее покровительствовала, словом, казался он видным женихом, а я к нему питал жгучую ненависть. Позднее и отец и сын были арестованы и исчезли.

Отчего я его ненавидел? А потому, что понял, не сразу, правда, осознал, что влюбился в Рину. Но была моя любовь больше издали, больше умозрительная. Я боялся с нею разговаривать, и чаще она первая заговаривала со мной, а я смущался.

Очень хорошо ко мне относилась мать — Евгения Александровна, расспрашивала меня о моих делах, она больше, чем дочери, восхищалась моим вместе с Андреем Киселевым путешествием. Когда мы вернулись, она позвала меня еще в Сергиевом посаде, и я должен был подробно рассказывать ей и ее дочерям о нашем странствии. Когда же я написал свой опус — серию очерков "По северным озерам", она потребовала, чтобы я почитал его вслух их семье. Девочки слушали, как говорится, не переводя дыхания.

Однажды я осмелел и пригласил Рину в театр. Евгения Александровна разрешила. Мы отправились в Художественный на "Женитьбу Фигаро", сидеть нам предстояло, как я уже раньше описывал, на ступеньках амфитеатра, подстелив газеты. Баталов играл Фигаро, Завадский — Альмавиву. Спектакль, как всегда в те времена в Художественном, был великолепен. Но ощущение, что рядом с тобой сидит девушка, тобой любимая, было еще сильнее. После спектакля я ее пошел провожать. Мы шли пешком, наполненные впечатлениями, обменивались восторженными фразами, а взять ее под руку я не решился.

На чей-то день рождения Нерсесовы организовали грандиозный костюмированный бал. Моя сестра Маша была одета в мой пиджак, в мои брюки, на белую рубашку ей нацепили пышное кружевное жабо, словом, превратили в Ленского, а меня нарядили дамой в белом длинном платье, в декольте, в туфельках. В таких нарядах, надев сверху пальто, мы поехали на трамвае, перед тем, как позвонить, надели маски. Нас встретили восторженно, я всем совал обнаженную до плеча руку для поцелуев.

Единственный раз в жизни я дирижировал кадрилью. Вспомнив, как моя старшая сестра Соня искусно исполняла эту трудную роль, я выкрикивал французские фразы, переводил команду на русский язык, вся хохочущая толпа мне подчинялась, порой пары путались, прыгали не туда и не так. И было безудержно весело. А я гордился, что возглавляю это веселье. Но я избегал фигур, которые бдительная мамаша Нерсесова могла счесть фривольными.

С фокстротом получилось крупное недоразумение. У нас на Еропкинском прочие танцы были изгнаны, и мы под блеяние "А-а-алли-илу-ия!", — только и танцевали, шаркая ногами и прижимаясь друг к другу животами. И девочки Нерсесовы тоже пустились шаркать. Поздно вечером явилась за ними Евгения Александровна и села с каменным лицом. Что она им говорила, вернувшись домой, не знаю, но на всех следующих вечеринках бедняжки сидели со скучающими личиками и мотали головами, когда кавалеры их пытались приглашать.

Да, несмотря на все неприятности и беды, мы одновременно развлекались и влюблялись…

Когда нас выселили из Москвы, я ходил к Нерсесовым реже, а если захаживал, то Евгения Александровна и Рина с участием меня расспрашивали, хорошо кормили, но ночевать никогда не оставляли: кроватей свободных не было, а на полу стелить считали неудобным.

Рина поступила в университет на физико-математический факультет, была очень занята, и все же, когда я к ним приходил, она отрывалась от книг и тетрадей, садилась рядом с матерью и, пристально глядя на меня, с вниманием слушала мои рассказы. Училась она очень хорошо, увлекалась математикой. К ней как к отличнице стали приставать, чтобы вступила в комсомол, она отказывалась, к ней всё приставали, и в конце концов она вынуждена была признаться, что верует в Бога. Впечатление на активистов оказалось ошеломляющим, ее изгнали после изобличающей статейки в стенгазете. Она сумела закончить вуз экстерном.

Да, я был влюблен в Рину и постоянно думал о ней. Странная была моя любовь, я сознавал, что не имею права ее любить. Кто я в сравнении с блистательным Бриллингом? Я — пария, неприкасаемый, я — лишенец и, самое главное, меня могут в любой день арестовать, отправить в ссылку или в лагерь. Я видел, как мучились жены заключенных, как страдала моя сестра Лина. Я просто не имел права обрекать девушку, красивую и умную, на такие мучения. Я не имел права ее любить.

Вот ведь какое проклятое было время!

И я, хоть меня неодолимо тянуло в особняк на Телеграфном, туда заходил все реже и реже. А Евгения Александровна, когда узнала, что я восстановлен в избирательных правах, какими-то путями меня разыскала и вызвала на определенный день и час к ним на Телеграфный.

Я пришел, увидел Рину, и, как говорится в сентиментальных романах, когда она взглянула на меня, сердце мое затрепетало.

И еще я увидел очень толстого армянина, грузно развалившегося в кресле.

— Вот тот самый молодой человек, которого я очень вас прошу устроить к себе на работу, — сказала Евгения Александровна толстяку и еще добавила: — У него прадедушка армянин.

Толстяка звали Багиров Ефрем Джанович. Он посмотрел на меня весьма благосклонно, его нисколько не смутило мое княжеское происхождение, он немного задумался, узнав, что у меня, в сущности, никакой специальности нет, землемер-то я был липовый. Он предупредил меня, что, заполняя анкету, должен проставить "сын служащего". Я буду принят как техник-дорожник.

Казалось бы, все в порядке, я поступаю на работу. А куда? О! О таком для меня, непоседы, можно только мечтать: на строительство шоссейной дороги от Оша до Хорога; иное наименование — Памирский тракт. Вот так! Памир, Гималаи, Гиндукуш — далекая солнечная Средняя Азия, горы, ущелья, дикие козлы, бараны, заоблачные выси, словом, сплошная экзотика…

Почему же Багиров принял во мне такое участие? Дело в том, что жена его умерла, а у него оставались два сына-близнеца — два прехорошеньких мальчика лет по шести. Дочери Нерсесовы умолили своих родителей взять их на воспитание, и Багиров, устраивая меня на работу к себе, этим самым благодарил Нерсесовых за столь необычное для тех времен благодеяние.

На следующее утро я отправился в контору строительства где-то возле Казанского вокзала. Багиров являлся там главным инженером, а был еще начальник строительства — за какие-то идейные колебания разжалованный бывший крупный партиец по фамилии Федермессер. Багиров представил меня ему, тот искоса на меня взглянул, велел заполнить анкету. Была она в сравнении с полотнищами последующих годов довольно простенькая, но, разумеется, с главным вопросом — "социальное происхождение". В графе «образование» я проставил: девять классов, тогда десятых еще не было, о Литературных курсах и о липовом землемерии умолчал.

Федермессер, несмотря на уговоры главного инженера, заартачился: парня без специальности везти из Москвы на казенный счет не стоит. Словом, мне отказали.

Я вышел очень огорченный. А через год узнал, что и начальник строительства, и главный инженер да, наверное, и многие их подчиненные были арестованы за вредительство. Слава Богу, что не поступил.

Наступили летние каникулы 1930 года. Я узнал, что Нерсесовы уехали на дачу в Верею, Рина написала сестре моей Маше, звала ее приехать, а внизу приписала: может быть, и Сергей Михайлович приедет? С некоторых пор щепетильная мамаша потребовала от своих дочек, чтобы они нас, юношей, называли только по имени-отчеству.

Маша отправлялась в свою первую геологическую экспедицию, а я располагал своим временем как хотел и поехал, в кармане у меня был адрес, как сейчас помню: "Верея, улица Луначарского, дом номер такой-то".

До станции Дорохово благополучно доехал на поезде, далее мне предстояло катить на лошадях. Вышел на площадь и увидел удивительные, огромных размеров экипажи, запряженные четверней, назывались они ландо. Наверное, так путешествовали во времена Пушкина.

Эти ландо были весьма вместительны, в каждое усаживалось по двенадцать взрослых и плюс еще дети на коленях. По обеим сторонам ямщика сидело двое, затем также на козлах, но лицом против движения сидело еще трое, в самом экипаже на лучших местах размещалось четверо, напротив них трое да еще внизу сколько-то, а сзади увязывались вещи. И ехали рысью двадцать пять верст, одни — на север, в Рузу, другие — на юг, в Верею.

Я сидел рядом с ямщиком, любовался лесными пейзажами и мог с ним разговаривать. Где в городе находится улица Луначарского, он не знал. Приехали. Я спрашивал пассажиров, они тоже не знали, где эта улица. Пошел наобум. А городок был прехорошенький, весь в зелени, огромный собор высился на горе. Я обошел все улицы и вдоль и поперек. Никто улицы Луначарского не знал, направляли меня и туда, и сюда. Наконец я догадался сказать: "Там три черненькие девочки на даче живут".

И мне тотчас же показали. Евгения Александровна и две младшие дочери, Маша и Зина, встретили меня радостно. Рины не было, она пошла с подругой на реку. Между прочим, еще за два часа их соседи говорили, что какой-то юноша по всему городу бегает, кого-то ищет.

Рина пришла с купанья в открытом сарафане и босиком. Она и обрадовалась, увидев меня, и явно смутилась, побежала переодеваться и только тогда со мной поздоровалась.

После обеда Рина и я пошли гулять, увязалась с нами ее подруга. Но мы шли немного впереди, о чем-то говорили, что-то я рассказывал о своих делах, о планах на будущее. Она с вниманием слушала. До этого мы, наверное, не виделись месяца два.

Ночевал я в беседке в саду, прожил два дня, на третье утро собрался уезжать, хоть и мать и дочери меня уговаривали еще остаться. Я благодарил, ссылался на неотложные дела, а главное, угнетала меня навязчивая мысль: "Я не имею права любить…"

С вечера перед отъездом научили меня отправиться в один из трактиров на Соборной площади и там договориться с ямщиками, когда ехать. В большой комнате трактира за каждым столиком сидели мужики и распивали чаи. Когда же я спросил: "Кто здесь ямщики?" — мне ответило несколько голосов: "Мы все ямщики!" Меня крайне удивило: когда я договаривался с одним из них, не я ему, а он мне сунул рублевку в залог.

Через год этот старинный способ передвижения был ликвидирован, кони пошли на колбасу, куда делись ямщики — не знаю. Исчезли и ландо, ни в одном музее нашей страны я таких экипажей не видел. А бедные верейцы и рузцы добирались до станции в течение нескольких лет только пешком, и дачники к ним больше не приезжали. Собор в Верее был разгромлен, гробница героя войны 1812 года генерала Дорохова также была разгромлена, его прах выбросили. А между прочим, теперь на соборной площади высится памятник герою…

Путешествие в Верею — это светлое воспоминание моей юности. Почти все время я проводил с одной Риной. Но, возвращаясь в Москву, я твердо решил больше не буду с ней видеться.

Вот почему я был очень тронут, более того, вся душа моя всколыхнулась, когда той осенью она пришла меня провожать на Курский вокзал в далекий путь.

Прошло несколько месяцев. И вдруг в очередном письме матери я обнаружил, к великому своему удивлению, еще записку от Рины. Ничего там не было особенного, не помню сейчас ее содержание. Мать мне писала, что однажды, когда Рина приехала к ним, она ей читала мои письма, та слушала с интересом, расспрашивала и сама захотела мне написать. Потом я ответил. И все. А я так ждал от нее второго письма.

Много лет спустя, когда я уже был женат, сестра Маша сказала Рине, что я был в нее влюблен. Рина очень удивилась, переспросила Машу, та подтвердила, что очень сильно, что без памяти. А Рина ответила, что и не догадывалась…

Прошло еще сколько-то лет, она вышла замуж за очень хорошего человека, который был ее старше на много лет, у них пошли дети.

В 1942 году, когда я попал на строительство железной дороги в Дмитров, то выпросил на два дня командировку в Москву. Шел я по Покровке и неожиданно встретил Александра Нерсесовича, сильно постаревшего. Он позвал меня к ним, благо идти предстояло совсем недалеко, угостил чаем с какими-то весьма скудными добавками. С мужем Рины я тогда не познакомился, он был в командировке, а она села рядом со мной, начала расспрашивать, потом сказала: "Пойдемте, я вам покажу свою малышку". Мы пошли в соседнюю комнату, встали по сторонам кроватки, я наклонился, увидел сморщенное личико, выпрямился. И Рина подняла голову. Мы долго смотрели друг другу в глаза. О чем думала она, не знаю, а я думал, что этот ребеночек мог бы быть моим…

И после войны мы изредка встречались. Она была очень счастлива со своим мужем, у них росли дети. Они их воспитывали религиозными, ходили с ними в церковь. И сами были глубоко верующими.

Еще прошло много-много лет. Скончался ее муж, в 1975 году скончалась она. Я был на ее отпевании в храме Ильи Обыденного близ Остоженки. Так получилось, что я стоял у самого подножия ее гроба справа, а Николай Храмцов — у самого подножия слева; оба высокие, мы стояли опустив головы и, наверное, думали об одном и том же…

Любила ли она меня? Кажется, тоже любила. Были бы мы счастливы? Не знаю. Может быть, да, а может быть, злые вихри разрушили бы нашу любовь…

 

 

Изыскатели

 

 

Я другой такой страны не знаю,

где так вольно дышит человек

 

В. ЛЕБЕДЕВ-КУМАЧ

 

 

Поезд мчал нас на юг. Выехали из Москвы в дождь и в холодный, резкий ветер. Сахаров со своим заместителем инженером Брызгаловым Иваном Ивановичем ехали отдельно в мягком вагоне, все остальные работники изыскательской партии, числом восемь человек, ехали в плацкартном.

Когда на следующее утро я проснулся, то увидел сияющее солнце, люди на остановках ходили без пальто. На станции Лозовая поезду полагалось стоять долго. Шура и я отправились прогуляться, мы спустились не к зданию вокзала, а к третьим путям. Неожиданное после московской непогоды солнце пригревало. У меня сердце радостно билось в предвидении интересной жизни, интересной работы. В самих словах — изыскания, изыскательская партия — билось нечто приподнятое, нечто романтическое. Я — изыскатель!.. Ого-го!

И тут неожиданно я увидел такое, что и теперь, почти шестьдесят лет спустя, не забуду.

На третьих путях стоял товарный состав. Двери всех вагонов были широко раздвинуты. И там внутри, в тесноте, мы увидели людей, их было множество стариков и помоложе, мужчин, женщин, детей, особенно много было детей разных возрастов. Люди теснились у входа, лежали и сидели один к одному в глубине вагонов. По путям прогуливались красноармейцы с винтовками. Я не сразу сообразил, кто такие, куда везут, как услышал из ближайшего вагона крики:

— Вот они, пролетарии, пролетарии! Проклятые!

Да ведь это нам кричат, нас проклинают! Шура и я пошли мимо следующего вагона. И оттуда, увидев нас, взрывались те же злобные крики, улюлюканье.

— Пойдем обратно, — сказал я Шуре, негодуя от неожиданности, от несправедливых оскорблений.

— Не обращай внимания, это кулаков везут, — сказал Шура невозмутимым голосом. Мы продолжали идти дальше.

Тот страшный поезд тронулся. Вагоны, битком набитые несчастными, ехали сперва медленно, потом все быстрее, быстрее. Оттуда нам что-то кричали, грозили, сквозь стук колес не было слышно.

Поезд умчался. А мы медленно вышагивали, о чем-то мирно беседуя, равнодушные к несчастьям других. Больше никогда не доводилось мне видеть таких поездов…

Приехали на станцию Белореченская, выгрузились, пересели в маленькие вагончики. Нам предстояло проехать еще сорок километров по железнодорожной ветке до конечного пункта — станции Апшеронская, в окрестностях которой были недавно открыты месторождения нефти.

Выгрузились, выгрузили свой тяжелый багаж, сели в ожидании на травке. Сахаров и Брызгалов отправились куда-то на извозчике, с собой они захватили десятника Федора Колесникова — расторопного молодого паренька.

Греясь на непривычном для нас теплом сентябрьском солнышке, я смотрел на беленькие хаты утопавшей вдали, в зелени, станицы Апшеронской на другом берегу быстрой и прозрачной речки, носившей странное название — Туха. А за хатами угадывалась широкая река Пшеха, а за рекою поднимались невысокие, покрытые янтарно-желтым, бурым и красноватым лесом горы. А выше поднимались еще горы, синеющие вдали, а над ними уже совсем далеко высились. отдельные зубцы бело-синих снеговых гор…

Часа через два явился Федор; он приехал на трех длинных фурах за нами, за нашим багажом, и мы отправились в станицу. Бравый молодчик из стансовета помимо воли хозяев вселил нас в три, находившиеся на одной улице беленькие, с земляными полами хаты. В одной хате в большой комнате разместилась наша контора, иначе камералка, иначе столовая, там же в маленькой комнате устроились Брызгалов, инженер Кудрявцев и завхоз Цыбулько. В другой хате устроились мы, техники: Шура Соколов, Костя Машаров, Коля Гусев, Сережа Сахаров и я, а также десятник Федор Колесников. Сережа был однофамильцем нашего главного начальника. А сам Вячеслав Викторович, иначе Старик, поместился отдельно, к нему допускался только Шура Соколов.

Тогда изыскательские партии, следуя еще дореволюционным традициям, снабжались солидно и с комфортом. Мы привезли из Москвы складные койки, одеяла, разную посуду — кастрюли, чугуны, миски, тазы, ложки, кружки, основные продукты — муку, крупы, сахар, соль, мясные консервы. Привезли палатки, но они пока оставались свернутыми. Щеголяли мы в спецовках цвета хаки, подобных тем, в каких комсомольцы — легкие кавалеристы — наводили ужас на крестьян…

Мы расставили по стенам койки, постелили постели, собрались спать. Я начал раздеваться, и тут ко мне подскочил Шура Соколов и яростно зашептал:

— Крест, крест сними!

Я потихоньку, чтобы никто не видел, снял серебряный на серебряной же цепочке крест, который носил с самого раннего детства, и спрятал его на дне своего чемодана. А вновь я его надел лишь сорок лет спустя…

На следующее утро Шура меня разбудил в шесть часов, чтобы еще до завтрака успеть преподать мне первый и, должен добавить, единственный в моей жизни урок по практической геодезии. Мы вытащили ящик, треногу и рейки на травку.

— Смотри и запоминай, — говорил он мне, показывая, как привинчивать к треноге нивелир, как устанавливать его по уровню, как выверять, как отсчитывать деления по рейке. Раньше я знал лишь названия различных частей нивелира.

Я старался изо всех сил, напрягал всю свою память. Шура то объяснял, то цыкал на меня. С величайшей бережностью я вертел винты, стремясь поймать неугомонный пузырек уровня. Пот выступил у меня на лбу, руки дрожали. А Шура снова и снова то терпеливо показывал, то начинал злиться.

— Ну ладно, авось Старик не заметит, что ты в геодезии ни бум-бум, сказал он наконец.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: