Весы Фемиды и стрелы Амура 5 глава




Бывая в редакциях, я видел художников-иллюстраторов, людей веселых, доброжелательных, но понимал, что главным для них было не искусство, а заработок. Видел, что и брат Владимир тоже старался побольше заработать. И я считал, что иллюстраторы — это художники как бы "второго сорта", им особого таланта не требуется, а нужны бойкое перышко и хорошие акварельные краски. Работали они без вдохновенья, и их больше всего волновало, примет или не примет редактор их рисунки, и получить за них деньги. Художник Фаворский своими прекрасными иллюстрациями доказал ошибочность подобных взглядов.

А в моей голове постепенно создавалась повесть о двух художниках. Назвал я ее "Град и город". Град — это мои воспоминания о северном путешествии, это село под Архангельском с деревянной церковью, это деревянное зодчество, это северные песни и озера, это, наконец, мои несбывшиеся мечты о невидимом граде Китеже. Там близ древнего монастыря рос мой главный герой…

А город — это Москва, где живет другой мой герой — жизнерадостный, веселый, остроумный художник-иллюстратор, который под моим пером невольно смахивал на моего брата Владимира в пору его успехов, еще до лишенства.

Третья глава у меня получилась более или менее удачной; в ней я рассказывал, как жизнерадостный иллюстратор ведет своего друга истинного художника по редакциям, пытаясь устроить ему заработок. Обстановку в «Следопыте» и самого Попова я — похвалюсь — описал очень похоже, так же как и обстановку в комсомольском журнале, руководимом молодыми энтузиастами вроде Боба Ивантера.

В четвертой главе истинный художник не поддался искушениям друга-иллюстратора и продолжал творить для себя, влача полуголодное существование в сырой комнатенке подвала маленького домика на окраине Москвы. Должна была кончиться повесть арестом и гибелью моего героя.

Корин уцелел, уцелел чудом благодаря Горькому и прославился на весь мир. Но Корин — исключение. А сколько известных и неизвестных несомненно талантливых художников, писателей, музыкантов погибло в лагерях, а их творения превратились в пепел. Мы о том не знаем и не узнаем никогда. Имена их ты, Господи, веси…

Бросил я свою повесть, понял: чересчур замахнулся, и силенок у меня не хватало на столь глубокое по мыслям и по содержанию полотно. Да и негоже было родного брата выводить отрицательным героем.

А руки у меня продолжали словно чесаться. Так и подмывало излить на бумагу те образы, те мысли, которые будоражили мое сознание и стремились превратиться в слова, во фразы, в абзацы.

Но мне просто негде было творить. Очерки "По северным озерам" урывками я написал, еще живя в Еропкинском. А в котовском домике я спал на полу в комнате родителей, чертил за общим столом, в общем помещении. Владимир в своей комнате работал по ночам, когда ему никто не мешал. А у меня и таких условий не было. Одно дело — чертить, а другое дело — мучительно подбирать слова и эпитеты, мучительно превращать мысли в четкие и ясные фразы, ни на что другое не отвлекаться.

А зуд творчества в моей душе не глох, внутренний голос неукоснительно требовал: пиши, пиши, пиши… Под впечатлением одиннадцати дней тюрьмы и зная о злосчастной судьбе своего двоюродного брата Алексея Бобринского, который смалодушничал и стал предателем, доносчиком на близких, я задумал новый замысел. Мой будущий герой и предавал, и жестоко мучился своим позорным уделом. В конце концов он бросился под поезд. Название для своего замысла я придумал хлесткое — «Подлец». Урывая редкие минуты одиночества, в течение нескольких последующих лет я сочинял своего рода заготовки для будущих глав.

Постепенно отдалялся я от друзей, все больше замыкался в себе. Сохранились альбомы фотографий того времени. Меня там почти нет. Ходило тогда по рукам неизвестно кем сочиненное стихотворение:

 

Мы не знали радости ученья,

И любви не ведали сердца,

Нам в удел достались лишь мученья,

Только слезы, только горе без конца.

 

Каждого ударило судьбою,

Каждый в самом утре пострадал.

А иных за каменной стеною

Растерзал безжалостный вандал.

 

Последнюю строфу не помню.

Нынешние критики, наверное, найдут стихотворение слабым, но оно более или менее точно отражало тогдашние настроения молодежи нашего круга. Однако в одной строке неведомый поэт ошибался: несмотря ни на что, ведали наши сердца любовь. И я любил сильно и глубоко, но о своих чувствах расскажу позднее. А вот то, что "мы не знали радости ученья", увы, было правдой…

Пришел я как-то на Большой Левшинский к сестре Соне. Была она тогда счастлива рядом с любящим и заботливым мужем. Пожаловался я на свою судьбу, а Соня должна быть довольна — ведь ее миновали наши невзгоды. Она, конечно, очень за всех нас переживала, но и у нее бывали неприятности. Пыталась она устроиться на работу, а ее как бывшую княжну нигде не принимали. Пришлось ей оставаться домашней хозяйкой. Она старалась меня утешить и посоветовала мне отправиться к весьма чтимому старцу, кажется, его звали отец Серафим. Я у него исповедуюсь, он меня успокоит, поднимет мой дух.

Я отправился, вошел в храм, когда ранняя обедня уже кончилась, а поздняя не начиналась. Народу было полно, встал я в очередь желающих исповедоваться. Отец Серафим — изможденный, с фанатически горящими глазами иеромонах — отпускал страждущих, на мой взгляд, чересчур быстро. Подошел и мой черед. Я встал перед ним на колени, начал с подсказанной Соней фразы:

— Отец Серафим, я пришел к вам. Мне очень тяжело на душе. — Хотел еще что-то добавить, он меня перебил:

— Скоромное жрешь?

Вопрос меня ошарашил. Заикаясь, я стал оправдываться, ведь питался-то я кое-как и где придется.

— Жрешь скоромное? — даже со злобой повторил свой вопрос отец Серафим.

— Да ведь я лишенец! Мне деваться некуда, — пролепетал я.

Он сразу смягчился. Но очередь жаждущих к нему попасть была длинная, и он вскоре меня отпустил. Я встал в уголке храма, дожидаясь причастия. Нет, нисколько он меня не утешил, не подбодрил. Уходил я из храма с тяжелым сердцем. С тех пор, неизменно оставаясь верующим, я в течение нескольких лет не ходил на исповедь.

 

 

Да, все в стране тогда питались кое-как. А мы, имея пять карточек на одиннадцать душ, питались все же лучше благодаря торгсину. Наверное, нынешние граждане и не представляют себе, что это за неизвестное слово.

Нашему государству, ставшему "на сталинские рельсы индустриализации", требовалась валюта, чтобы покупать за границей тракторы, грузовики, станки, чтобы платить многочисленным приглашенным на стройки специалистам-иностранцам; наших было мало и нашим не доверяли — могли оказаться вредителями. Чтобы эту валюту доставать, было придумано несколько способов.

Один способ: отбирать у крестьян-единоличников и колхозников зерно, не оставляя им не только на семена, но и в иных краях и на пропитание. Так, секретарь ЦК Украины Косиор, сам впоследствии расстрелянный, обрек деревенских жителей на невиданный искусственный голод, но о том голоде пусть другие напишут. Один офицер во время войны мне рассказывал, как он, будучи студентом Одесского университета, вместе со своими однокурсниками, шатаясь от систематического недоедания, грузил по ночам за кусок хлеба мешки с зерном на английские пароходы.

Другой способ: отправлять за границу лес, о чем я уже рассказывал.

Третий способ: продавать сокровища искусства, прежде всего Ленинградского Эрмитажа и Московского музея изобразительных искусств. Успокаивая тех, кто осмеливался… нет-нет, не протестовать, а просто выказывать недоумение, нарком торговли Анастас Микоян в газетной статье на полном серьезе убеждал, что не надо огорчаться; да, американские миллиардеры у нас покупают Рембрандта, Рубенса, Ван Дейка, Брейгеля. Но ведь это же временно: наступит мировая революция, и все шедевры вновь к нам вернутся.

Четвертый способ: более или менее стихийно организовывать различные артели вроде "Расшитой подушки", вырабатывавшие художественные изделия на экспорт. Но туда пролезали бывшие люди. Эти артели разгонялись. А позднее сообразили, насколько выгодны подобные артели, но, разумеется, с классово проверенными членами. Так появилось искусство Палеха, Мстеры, Холуя и других мест, где изготовлялись высокохудожественные предметы на экспорт. И до сих пор эти артели, превращенные в фабрики, обогащают нашу страну валютой.

Пятый способ: открывать специальные магазины, где иностранцы за валюту могли бы покупать все что хотели. Торгсин — означало: торговля с иностранцами. Они покупали продовольствие, в том числе исчезнувшие после крушения нэпа такие деликатесы, как икра и балык.

В Москве рядом со зданием Консерватории был открыт специальный антикварный торгсин, там за валюту продавались предметы искусства, покупаемые у бывших людей на так называемые "торгсиновские боны". Я сам отнес туда великолепные настенные часы XVIII века, принадлежавшие старушке графине Уваровой. И в том же магазине один француз купил мраморный бюст Екатерины II, изваянный Шубиным, в свое время принадлежавший нашей семье. Историю этого бюста, закопанного в Петровском в 1917 году Александром Владимировичем — братом отца, я раньше рассказывал. Много ли нажился на своем нечестном поступке лакей моего дяди — не знаю. После смерти того француза бюст попал в Лондон, в музей Виктории и Альберта.

Были торгсины-рестораны — «Метрополь», "Прага", «Савой». Иностранцы там кутили за доллары. Но и любой гражданин мог туда принести, например, золотые часы, сдать их в кассу по весу и тоже прокутить их стоимость согласно официальному курсу.

Торгсинов продовольственных было много по всей Москве, начиная с Елисеевского гастронома. Они открылись везде, в каждом малом городке, хотя последний иностранец — гувернер детей местного помещика — давно покинул этот городок.

Как же так? Торговля с иностранцами, а иностранцев нет? Дело в том, что референты Микояна сообразили, что найден весьма успешный и прибыльный способ выкачивать золото, а позднее и золото, и серебро, ранее припрятанное местным населением. Принесет голодающая старушка в торгсин свое обручальное колечко или царский рубль. Кассирша на особо точных весах свешает и выпишет чек на определенную сумму. И забирай то, что тогда считалось лакомством, колбасу, сливочное масло, сыр, а если ты лишенка и, значит, продовольственных карточек не имеешь, можешь купить хлеб, черный и белый.

Тогда эмигранты стали щедрее посылать доллары своим, оставшимся в пределах отчизны родственникам. Доллары менялись в банках на торгсиновские боны. Дядя Александр Владимирович, как и прежде, переводил дедушке десять долларов, на которые кормились жившие в Сергиевом посаде — лишенцы Трубецкие — родители и семеро малолетних детей. Нам посылала также десять долларов благодетельница Моина Абамелек-Лазарева, о которой я уже упоминал. На эти доллары мы покупали в торгсине крупы, мучные изделия и постное масло; на масло сливочное, на сыр, на колбасу не хватало.

 

 

Почувствовали гнет своего происхождения обе мои младшие сестры — Маша и Катя. По своей молодости сами они лишенками не числились, но их родители являлись таковыми.

Труден был последующий путь сестры Маши. Потом она говорила, что преодолевала все препятствия, словно будучи подвешенной вверх ногами. Не буду пересказывать, как ее то изгоняли из Геологического комитета, то вновь принимали. Несомненно, помогали ей всегдашнее усердие, неутомимость, веселый характер. Но и была она со своими светлыми кудрями над лбом и приветливым взглядом просто прелестна. На работе все ее любили. Ну как же такую очаровательную изгонять и за что?

И сколько вокруг нее увивалось кавалеров! Она одновременно кокетничала с несколькими и в театры ходила с ними постоянно.

Сестре Кате в том 1929 году минуло только 15 лет. Она закончила семь классов школы, далее нужно было переходить в другую школу. Вместе со своей подругой Олей Шереметевой отправилась она подавать заявление в школу-девятилетку.

— Ого, какие громкие фамилии! — воскликнула директорша, взглянув в их бумаги.

Потом разобрались, что одна — дочь учительницы и не графиня, а просто Шереметева, и ее приняли. А светлейшую княжну, да еще дочь лишенца! Да куда она лезет?! Отказать!

Так Катя после семи классов пошла то работать, то учиться на разных курсах. То ее изгоняли, то вновь принимали…

В те годы первой пятилетки наряду с бдительными начальниками отделов кадров и заведующими разных учреждений находились и совсем иные руководители. Они видели в сыновьях и дочерях лишенцев усердно и добросовестно работающих или прилежно грызущих гранит науки юношей и девушек и их защищали, а иногда просто жалели. Думается, что в преодолении препятствий на жизненных путях обеих моих младших сестер известную роль сыграли и их миловидные личики. Неужели выгонять такую хорошенькую?..

В числе гостей, кто к нам постоянно ездил в Котово, были наши друзья: младшие Урусовы — Кирилл и Лёна и три брата Раевских — Сергей, Михаил и Андрей. Они приезжали шумной компанией кататься на лыжах, мои младшие сестры Маша и Катя к ним присоединялись, иногда участвовал в лыжных прогулках и я.

Мою сестру Катю не допустили в 8-й класс школы, а Лёна, тоже княжна, была на год старше и ей удалось продолжать образование. У нее, веселой и прехорошенькой хохотушки, зародился трогательный и поэтичный роман с Сергеем Раевским, который был старше ее на семь лет. Лёнины родители возражали, не позволяли ей встречаться с любимым, и влюбленная парочка приезжала к нам потихоньку.

Однажды они приехали не только ради катания на лыжах. У Сергея Раевского был двоюродный дядя Владимир Иванович Мордвинов — профессор, преподаватель пения в консерватории. Мы его совсем не знали, а тут выяснилось, что он и нас приглашает к себе на квартиру на концерт своего ученика и племянника Раевского Михаила.

Я заартачился — не поеду! Хороший костюм со времен солидных заработков у меня берегся, но солдатские ботинки, подаренные мне матерью Ляли Ильинской, выглядели очень уж нелепо. Да и этого Владимира Ивановича я никогда не видел. И вообще у меня не было настроения таскаться по гостям. Но Михаил Раевский был мне ровесником и считался другом. Брат Владимир мне сказал:

— Изволь ехать, а ноги спрячешь под стул.

И мы отправились в Москву — Владимир с Еленой, Маша и я. Катю не взяли — мала еще.

Жил Мордвинов в Леонтьевском переулке, в просторной квартире. Стояла мягкая мебель, висели картины хороших художников. Явились все три брата Раевских, их сестра Катя с мужем Юшей Самариным, Кирилл и Лёна Урусовы, были еще две незнакомые супружеские пары и возлюбленная Михаила Тамара Придворова — девушка очень скромная и милая, нисколько не напоминавшая своего отца — придворного поэта и прохвоста Демьяна Бедного.

Михаил пел арии и романсы и, конечно, свою коронную — "Пою тебе, бог Гименей, бог новобрачных". Голос его был чересчур громкий, подходящий для большой сцены, но не для комнаты. И не хватало певцу чувства. Невольно вспоминалось, сколько души вкладывал в свое пение его двоюродный брат Артемий — в те времена несчастный каторжник. Аккомпанировал Михаилу на рояле Владимир Иванович — очень живой пожилой человечек в очках. После концерта все хлопали Михаилу, расхваливали его пение. Он был студент-математик — ему прочили большое научное будущее, а пение служило вроде хобби.

Все перешли в соседнюю комнату, где был сервирован стол с холодными закусками, вином и водкой, по нынешним временам умеренный, а по тогдашним роскошный. Про такое угощение мы восторженно восклицали: "Какой был "отец Тихон"!"

Брат Владимир и Владимир Иванович друг перед другом соревновались в остроумии, остальные после каждой последующей рюмки хохотали все громче, изредка кому-то удавалось вставить две-три фразы. Я слушал молча, смеялся, когда смеялись другие, и не забывал подкладывать себе в тарелку то из одного блюда, то из другого и чокался своей рюмкой, не отставая от других.

Юше Самарину удалось прорваться сквозь красноречие обоих острословов. Он сказал, что ГАХН, то есть Государственная Академия Художественных наук, будущим летом отправляет его в командировку собирать фольклор в Нижегородскую область. Он поедет на Ветлугу и в Керженец и обязательно побывает на знаменитом озере Светлояр.

У меня захолонуло на сердце, хмель пошел на убыль. Озеро Светлояр! Да ведь в омутах на его дне прячется град Китеж, куда мне так и не посчастливилось попасть прошлым летом! Едет ли Юша один или в составе экспедиции? Он сидел за столом далеко от меня, и я издали гипнотизировал его: "Возьми меня с собой, возьми".

После обильного "отца Тихона" был столь же обильный чай со сладостями. Неожиданно хозяин вскочил. От водочки он раскраснелся, оглядел пирующих и возгласил:

— А теперь я вам буду петь!

Его предложение было встречено с восторгом, все встали, перешли в другую комнату, разместились по креслам. Владимир Иванович сел у рояля и объявил:

— Я вам спою неаполитанские песенки.

Он ударил по клавишам и запел голосом негромким и надтреснутым. Слов никто не понимал, но в его пении было столько искренности и тепла! Одна песенка — нежная лирика, следующая — бесшабашность и задор… Все внимали с величайшим наслаждением, слушал и я, но невольно думал про себя, как бы мне изловчиться поговорить с Юшей. Вдруг Владимир Иванович звонко хлопнул крышкой рояля и встал.

— Ни черта вы не чувствуете! — с явной досадой объявил он. — Не доходит до вас. А ведь в каждой песенке своя изюминка. Петь больше не буду!

Кто-то попытался уговорить его продолжать. Возможно, он просто устал, в его словах слышалась горечь большого и талантливого старого певца, понявшего, что его пламя не дошло до слушателей.

А мы поняли, что пора уходить. Никак я не мог растолкать толпу надевавших шубы, чтобы пробиться к Юше. Он сам пробрался ко мне и спросил меня:

— Где ты ночуешь?

Я собирался отправиться к Ильинским. Отсюда на Поварскую пешком было недалеко, к ним можно являться и за полночь.

— Идем к нам, — сказал Юша.

Я возликовал, но решил, что разговаривать о Китеже на ходу неудобно, заговорю, когда придем.

Юша и Катя жили в Замоскворечье, в огромном доме XVIII века у самого Каменного моста. С того дома когда-то началась в Москве чума…

Комнатка, принадлежавшая молодым, была тесная, вроде каюты. Мне постелили на полу возле самой их кровати. Перед сном я успел выпытать у Юши все, что меня волновало: летом он поедет в Нижегородскую область записывать по селам сказки, песни, частушки, с ним едет Катя. Он охотно берет и меня с собой, но как бесплатного помощника, на птичьих правах.

Я, конечно, был согласен на любые условия, лишь бы исполнилась моя заветная мечта — в памятный день Владимирской Божьей Матери побывать на озере Светлояр и удостоиться увидеть на его дне таинственный град Китеж.

Утром Юша спешил на работу в институт этнографии, где числился научным сотрудником. Надевая пальто, он ко мне повернулся:

— Вчера я забыл тебя спросить — как твои избирательные права?

У меня екнуло сердце. Заикаясь, я ответил:

— К лету непременно, обязательно меня должны восстановить.

Юша только и сказал:

— Ну-ну, — и, пожав мне руку, ушел.

 

 

Наступил последний вечер 1929 года. Я мог бы пристроиться куда-нибудь к знакомым на встречу Нового года, но что-то не хотелось. И Владимир с Еленой тоже никуда не поехали. Вообще он больше любил гостей принимать, нежели самому отправляться с визитами.

К вечеру прибыли Игорь Даксергоф и Валерий Перцов. Валерий с некоторых пор осознал, что у него нет никаких шансов на благосклонность моей сестры Маши, он сблизился с Владимиром и постоянно приезжал к нам по воскресеньям, чтобы вести с ним «умные» разговоры. Игорь Даксергоф также постоянно беседовал с Владимиром и одновременно продолжал упорно ухаживать за Машей. Он был, наверное, разочарован, что ее не застал. И она, и Катя упорхнули куда-то в Москву.

Родители ушли спать. Елена занялась приготовлением закуски. Оба гостя и я расселись у письменного стола Владимира, он начал что-то рассказывать. Елена расставила тарелки и рюмки, Владимир вытащил единственную поллитровку водки. У него был старинный хрустальный бокал с двуглавым орлом, распростершим свои крылья в стороны. Он его очень любил и, наливая драгоценную влагу, порой острил: до лапок, до крыльев, до головок, доверху. Этот бокал я описал в своей повести "Сорок изыскателей". Сейчас потомки Владимира его берегут словно золотой кубок…

До полуночи было далеко, а есть хотелось, а жареная на постном масле картошка аппетитно шипела. Решили провожать старый год.

Владимир осторожно, с аптекарской точностью распределил по рюмкам водку с тем расчетом, чтобы осталось и на встречу Нового года; свой бокал он наполнил до лапок. Чокнулись, выпили, ткнули вилками в тарелки с непритязательной закуской. Владимир продолжал рассказывать. Я слушал его не очень внимательно, перебирая в памяти события страшного года.

За последнее время урывая свободные полчасика, я кратко записывал отдельные свои мысли, самонадеянно их называя "Стихотворения в прозе". Таких опусов набралось, наверное, целый десяток, а потом однажды в тревожную минуту я их сжег.

На той страничке, которую я заполнял дня за три до встречи Нового года, шло сперва более или менее поэтичное описание природы, а концовка была такая:

 

"Я верил и надеялся на лучшее впереди…"

 

Мы духом не падаем

 

 

Нет, не с бухты-барахты говорил я Юше Самарину, что к лету меня обязательно восстановят в избирательных правах. К тому были у меня некоторые основания, а скорее надежды.

Моя мать, разговаривая с адвокатом Орловским о превратностях артели "Расшитая подушка", рассказала ему о всевозможных передрягах ее младшего сына.

Орловский дал такой совет:

— В районных избирательных комиссиях хоть и сидят люди бдительные, но они захлебнулись от потока заявлений лишенцев, и царит там жуткий беспорядок. Сыну вашему отказывают вместе с отцом, с матерью, со старшим братом и его женой да еще с престарелой воспитательницей. А надо словчить, отдалить его дело от всех вас. Пусть он сам подает в первичную инстанцию — в районную комиссию, будто в первый раз. Никто не догадается, что ему уже отказывали. Что же до подписки о невыезде, которую он дал еще весной, пусть о ней забудет. В ГПУ столько добавляется с каждым днем дел, что беспорядок там как бы не еще больше, нежели в избирательных комиссиях.

Мать передала мне совет Орловского. Я заартачился:

— Не хочу отвечать на язвительные вопросы, еще спросят глупости вроде: "Танцевали ли вы в этом зале?" Не поеду.

На следующее утро мать подошла ко мне и сказала:

— Папa всю ночь из-за тебя не спал. Поезжай.

Вышел из-за перегородки Владимир и, посасывая трубочку, резко сказал:

— Изволь ехать без разговоров!

Сперва мне предстояло отправиться к профессору Строганову за справкой о заработке. Ведь он должен в своем учреждении печать поставить. А вдруг его там спросят: "Кого подкармливаете?" Явился я к Сергею Николаевичу, объяснил заплетающимся языком, зачем мне нужна справка. Он пригласил меня к своему столу и сказал:

— Давайте сочинять вместе.

Так написали мы черновик со словами "систематически исполняет", "высокого качества", "мой постоянный помощник". А через несколько дней благодетель вручил мне напечатанную на машинке "справочку-выручалочку" с круглой печатью в нижнем правом углу.

Отец подобрал кипу прежних устарелых справок о моем заработке, какие фигурировали на суде о нашем выселении. Всю эту кипу уже после Нового года я понес к приемному часу на Пречистенку в здание Фрунзенского райсовета. Это рядом с аптекой, там теперь помещается бюро обслуживания иностранцев.

На душе у меня было тоскливо, я предвидел презрительные взгляды и вопросы. Вошел — и сразу наткнулся на старушку, сидевшую на табуретке; такие старушки толпами собираются по церквам, а никак не в строгих учреждениях. Я ей объяснил, какая неволя меня сюда привела. Она показала, где снять пальто, куда подняться. В ее словах я почувствовал неожиданную теплоту и подлинное участие и сразу приободрился.

Нет, ни в какую комнату заходить не требовалось, а тут же, у верха лестницы на просторной открытой площадке, находился совсем пустой стол, сзади стола — пустое кресло, сбоку пустой стул, по сторонам площадки на двух лавках, мне подумалось — на скамьях подсудимых, сидело несколько человек. Запомнились: юноша в ватнике, которого я сперва принял за потомственного пролетария-рабфаковца, тоненькая бледная девушка с опущенными глазами и рослый, полный, с крупными, восточного пошиба чертами лица пожилой мужчина.

Я его сразу узнал: Мириманов! Сейчас только люди старше меня знают, кем он был.

Во время нэпа в Москве и в Питере успешно действовало несколько частных книжных издательств. Энергичные люди насаждали в народе "разумное, доброе, вечное" и, разумеется, получали немалые барыши. Одним из них был Мириманов, выпускавший большими тиражами тоненькие, с цветными картинками детские книжечки по гривеннику штука. В каждом газетном киоске продавались эти дешевые подарки для детей, все больше сочинения классиков, которым Мириманов гонораров не платил. В числе иллюстраторов подвизался известный художник-анималист В. А. Ватагин, шрифты на его обложках выполнял я, а устроил меня к нему брат Владимир. Однажды я видел, как Мириманов с толстухой женой выезжал на рысаке с кучером на козлах из ворот собственного особняка на углу Пречистенского бульвара и Гагаринского переулка. В книге "В. Голицын — страницы жизни художника, изобретателя и моряка" на странице 128-й брат изобразил такой шикарный выезд…

А три года спустя я перестал помогать Ватагину; задушенный налогами Мириманов закрыл свое культурное начинание. Наверное, и особняк у него отобрали и из Москвы шуганули. И теперь сидит он, опусти голову, на скамье подсудимых, ожидая своей участи, а я его спрашиваю: "Вы последний?"

Глядя на ссутулившуюся его грузную фигуру, я думал про него: "А ведь книги издательства Мириманова доходили до каждой крестьянской избы". Из тогдашних современных детских писателей он печатал Маршака и Чуковского. А в газетах и журналах их начали поносить за вредные сказки, особенно крепко доставалось Чуковскому за презрение к пролетариату, за его стихи"…А нечистым трубочистам стыд и срам, стыд и срам…" Наверное, и Мириманова крыли за распространение столь «вредной» детской литературы.

Мои размышления прервала дама. Она вошла из внутренних комнат элегантная, величественная брюнетка с крупными, пожалуй, даже красивыми, даже породистыми чертами лица. Совсем она не была похожа на сверхидейных тетей, которые, подражая Крупской, в те годы нарочно щеголяли в самых затрапезных платьях. Сзади дамы шла бойкоглазая девушка, в красном платочке, типичная тогдашняя комсомолка-энтузиастка. В руках она держала несколько пачек сколотых скрепками бумаг. Листки у нее норовили вывалиться, и она их все подхватывала.

Дама уселась в кресло и начала брать у девушки одну пачку за другой, выкликала фамилии и говорила очередному подходившему: "Вы восстановлены", другому — "Вам отказано", говорила таким деревянным и беспристрастным голосом, точно раздавала талоны на обед.

Одни уходили от стола сияющие, другие — с опущенными головами. Наконец на скамьях остались: юноша-рабфаковец, бледная девушка, Мириманов, я и еще за мной заняли очередь две тети, с виду рыночные торговки. Девушка-комсомолка ушла, дама сказала:

— Подходите.

Подошел юноша-рабфаковец, сел на стул, положил пачку документов на стол, весь сжался. Дама начала читать бумаги, потом вполголоса стала задавать юноше вопросы. Он, волнуясь, отвечал, она записывала. Я силился услышать, но не смог. Юноша, верно, оправдывался. А в чем была его вина? В том, что его отец… А кем был его отец? За что терпит сын?

— Следующий подходите, — выкликнула дама.

Подошла девушка и села. Бедняжка, как она волновалась! Щеки ее сделались пунцовыми, в глазах засветилась мольба. Мне хорошо было видно, как под стулом мелко-мелко дрожала ее нога.

И опять дама читала документы, спрашивала, девушка отвечала, дама записывала. Наконец девушка вернулась на свое место.

Наступил черед Мириманова. Он сел, стул затрещал под его тяжелой фигурой, он положил на стол весьма объемистую пачку бумаг. Дама читала только некоторые, то спрашивала она, то отвечал он. Их разговор затянулся. Ожидая его окончания, я волновался и, чтобы сдержать волнение, сжимал кулаки.

Мириманов говорил горячо. По тону его голоса я понимал, что он в чем-то старался убедить даму. До меня доходило: "Я всю жизнь работал", — и опять: "Я всю жизнь работал".

Он говорил, дама писала, потом заговорила, начала повышать голос, исчезла ее холодная беспристрастность. В конце концов она хлопнула своей ладонью по толстой пачке бумаг и сказала:

— Все, все, разговор окончен!

Миримаиов пытался еще что-то сказать. Дама его не слушала. Он тяжело поднялся и побрел на свое место.

— Следующий, — позвала дама.

Следующим был я. Быстро вскочил, не дожидаясь приглашения, сел на стул против дамы, положил на стол заявление и пачку справок о заработке. Дама начала их было просматривать. Мне потребовалось сжать кулаки до боли в пальцах, до боли в ладонях, чтобы взять себя в руки, чтобы дама и не подозревала, как я волнуюсь. Сейчас, почти шестьдесят лет спустя, я не очень помню, в каком порядке дама задавала мне вопросы, а о чем шел разговор, не забыл. И Владимиру, и мне порой случалось отвечать на один вопрос, доказывающий не очень обширную осведомленность любопытствующего по русской истории. Вопрос этот был:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: