— А какое отношение вы имеете к князю Голицыну?
Будто некогда проживал самый главный представитель этого знатного рода, близкий к царю вельможа, обладатель несметных богатств, владелец обширных имений, многочисленных дворцов.
И Владимир, и я договорились между собой — в таких случаях ссылаться на книгу "Род князей Голицыных", выпущенную в конце прошлого века. В ней только живших в те годы этих самых представителей набиралось около сотни, и никто из них не считался самым главным.
Все эти замысловатости я пытался объяснить даме, но она перебила меня и спросила об отце. Боже мой, Боже мой! Сколько раз за свою жизнь мне приходилось перечислять его прегрешения с точки зрения властей и его достоинства с моей точки зрения. Даме, кажется, надоело меня слушать, и она сказала:
— Давайте рассказывайте о себе лично.
Я начал рассказывать, как успешно черчу в журналах и этим зарабатываю свой хлеб. Она спросила меня, кто такой профессор Строганов. Я чуть не ляпнул: "Это главный начальник заднего прохода города Москвы", — однако вовремя опомнился и стал объяснять, чем занимается мой благодетель.
Дама начала терять терпение и неожиданно задала мне вопрос:
— А выплачиваете вы подоходный налог? А патент у вас имеется?
Я понял, что попался. Заикаясь, я стал объяснять, что, когда получал деньги в кассах учреждений, с меня подоходный налог вычитали. Но Строганов-то мне платил чистоганом, из своего кармана. Я попытался оправдываться, что-то мямлил. Дама перебила меня и сказала:
— В конце концов это дело финансовых органов вас оштрафовать за неуплату подоходного налога. А обязанность районной избирательной комиссии выяснить, на какие средства вы живете. Вы — кустарь. И советую вам немедленно взять патент.
|
Никто меня не называл кустарем. Ну, пусть будет так, лишь бы восстановили.
Дама отпустила меня, а мои документы на столе оставались. Я сел на свое место. Началось томительное ожидание решения судьбы. Рядом со мной сидели Мириманов, рабфаковец, девушка и другие, как говорят индусы, «неприкасаемые». Мы сидели, молчали, ждали.
Дама отпустила еще троих, забрала документы всех нас и ушла. Мы продолжали сидеть, молчать и ждать. Наконец дама вернулась в сопровождении бойкоглазой комсомолки с пачками наших судеб.
— Вы восстановлены, — сказала дама рабфаковцу. — Вы восстановлены, сказала она девушке, побледневшей, как лист бумаги. — Вам отказано, — сказала она Мириманову, передавая ему объемистую пачку бумаг, в которой, наверное, заключалась вся его долгая жизнь для пользы людей и для собственной выгоды. Члены избирательной комиссии увидели в издателе только человека, стремящегося к наживе. Он ушел, вобрав голову в плечи.
Девушка-помощница передала даме мою пачку.
— Вы восстановлены, — изрекла дама, передавая в мою протянутую, точно за милостыней, руку пачку документов.
Поверх их была приколота узенькая-узенькая, ну, честное слово, в три сантиметра ленточка. Я ее развернул. Унылый канцелярский язык я не сразу осознал. Буквы прыгали, плясали. Наконец дошло: я восстановлен! восстановлен! восстановлен! Я больше не презренный лишенец!.. И как быстро! Думал, придется полгода ждать, а тут в два счета!
Уже сидя в поезде я пришел в себя, вытащил эту ленточку, перечел напечатанные в один интервал строки и чуть не запел: восстановлен! восстановлен!..
|
Приехал домой, все меня поздравляли. Владимир сострил: это потому ленточка такая узкая — бумагу экономят, так много лишенцев приходится осчастливить.
Увы, в ближайшие месяцы не очень изменилась моя судьба. Как и прежде, я усердно чертил для разных заказчиков, у профессора Строганова сам получал деньги, у других получал за меня верный друг Валерий Перцов.
Но не все заработанные деньги я теперь отдавал родителям, а часть клал на сберкнижку — копил на будущую поездку к невидимому граду Китежу. Теперь мне можно было не бояться милиционеров, которые постоянно толкались по улицам, пристально всматривались в прохожих, разгоняли собиравшихся более чем втроем. Однажды я спросил милиционера, где улица такая-то. Он пронзил меня испытующим взглядом и сам задал вопрос: "А тебе для чего?" Я его не испугался и бойко воскликнул: "А тебе какое дело!"
С тех пор в моем удостоверении личности бережно хранилась драгоценная узенькая ленточка. А в анкетах и до и после войны еще долго стоял коварный вопрос: "Были ли вы или ваши родители лишены избирательных прав, в каком году и по каким причинам? Были ли вы или ваши родители восстановлены в избирательных правах и в каком году?".
Не рано ли языковед Ожегов в своем словаре издания 1951 года исключил поганое словцо "лишенец"?
Нынешние историки, а за ними и прочие граждане считают самым страшным годом для нашей страны 1937-й. Конечно, в тот год слез и крови пролилось немало. Но для основного класса, для крестьянства, самыми страшными временами были последние три месяца 1929 года и первые три месяца 1930-го, когда, точно под ударами топоров, рушились вековые устои, обычаи, привычки жителей села. Я уже упоминал, что Владимир высказывал мысль о группе садистов, захвативших власть, которые довели страну до такого состояния, что, казалось, она покатилась в пропасть. И нет таких сил, чтобы ее удержать.
|
Издевались власти над глинковскими крестьянами. Находились другие, изощренные, способы глумления во всей стране над русскими, украинцами, белорусами; другие национальности пока не трогали. Подавляющее большинство крестьян вступало в колхозы под угрозой раскулачивания. Ни в одном тогдашнем романе нет правдивого описания всего того, что творилось в деревне.
Началось массовое уничтожение скота и началось бегство крестьян со своих родных мест. Бежали на "великие стройки социализма", где на первых порах принимали без разбору всех, с любой справкой и без справки, а если ты прибыл еще с конем, то честь тебе и хвала. Бежали недалеко, в ближайший город, где устраивались как бог пошлет. Бежали в соседний район, добирались до приглянувшейся по пути бегства деревни, вступали в тамошний колхоз; именно из таких беглецов, а не из коренных жителей выходили активисты села.
Так четыре крестьянские семьи в тот год переселились за семьдесят километров в село Любец Владимирской области, где теперь у меня свой домик и где я сейчас пишу эти воспоминания. Когда в 1936 году там закрывался храм, двое переселенцев-активистов крючьями сдирали тончайшей резьбы старинный иконостас, на амвоне кололи иконы и жгли их вместе с рукописными книгами. А коренные жители с ужасом смотрели на костер. Копоть на стенах и сейчас различается.
Старообрядец и известный книголюб Чуванов Михаил Иванович[36]рассказывал мне удивительную историю своего дома. В молодые годы он и его пять братьев работали на московских заводах, по субботним вечерам ездили в родную деревню близ станции Ступино Павелецкой ж. д. Однажды приехали и узнали, что их родителей собираются раскулачивать. Они поняли, что беда нагрянет не только на отца с матерью, но и им всем накостыляют. В ту же ночь избу разобрали и одним рейсом на двадцати санях повезли бревна и доски дома, дранку крыши, кирпичи фундамента и печей, бревна и доски всех пристроек, даже собачью будку захватили, погрузили мебель, сундуки, запасы продуктов, сено и овес, повели корову. А куда везти — не знают. Один из братьев отправился вперед, в Люберцы, там у него был знакомый начальник. Но договориться с ним он не успел. Прибыл обоз, а где выгружаться? Выбрали, где улица кончается, — опушку леса, и за одни сутки избу сложили. Она и теперь стоит. Там у старика Михаила Ивановича я в гостях побывал, чай из самовара пил, рассматривал его собрание старинных книг, знакомился с его коллекцией автографов знаменитых людей, слушал неторопливую, мудрую речь хозяина. Он, в частности, рассказывал с юмором, как поразились те, кто явился раскулачивать его родителей. Они обнаружили только ямы от погреба и от туалета. А соседи руками разводили, говорили: "Знать не знаем, ведать не ведаем".
Тогда всполошилось военное командование. Бдительные комиссары запрашивали сельсоветы по месту рождения не только красноармейцев, но и командиров. Их с позором изгоняли, иногда без шинелей и без сапог. "Катись ко всем чертям, кулацкий сынок!" Такой случай описывается в рассказе Солженицына "Один день Ивана Денисовича". Скольких изгоняли — пусть историки разберутся.
Сам Ворошилов на Политбюро поднял тревогу: перегибают районные и сельские власти. Редеют ряды доблестной Красной армии. Вряд ли в штабах высказывали вслух, а про себя понимали, что сила нашего победоносного воинства заколебалась из-за этой колхозной свистопляски…
В марте во всех газетах появилась статья самого великого и мудрого Сталина — "Головокружение от успехов". Ученые, которые занимаются историей коллективизации, делят события на две части: до этой статьи и после этой статьи.
Начиналась она со звонкого перечисления успехов в промышленности и в деревне, затем автор обрушивался на областные и районные власти. Политбюро никаких ошибок никогда не совершает. А вы, такие-то растакие-то, неправильно поняли мудрые указания, перегибали палку, нарушали основное положение: в колхозы вступать добровольно. Вся вина за перегибы сваливалась на областных и районных руководителей. Перед народом, во мнении народа эти руководители выглядели дураками. А их победные сводки о сплошной коллективизации оказались "головокружением".
После той статьи устремилось крестьянство из колхозов. В иных деревнях оставались одни председатели, в других колхозы вовсе разваливались, а в третьих колхозы, хоть и сильно поредевшие, сохранялись благодаря "сознательному классово-проверенному костяку" (выражение из тогдашних газет). Слабосильным бедняцким семьям, а также отъявленным лодырям и пьяницам, а также отдельным активистам просто некуда было деваться. Вот они и оставались в колхозах. Так, в селе Любец, где я сейчас живу, колхоз уцелел благодаря четырем семьям переселенцев, бежавших от раскулачивания со своих родимых мест. А в селе Котове, где я жил тогда, колхоз сразу развалился. В селе Глинкове колхоз остался: очень уж крестьяне были напуганы прежней угрозой переселения в монашеский корпус. Один старик — бывший районный уполномоченный в Тульской области — мне много позднее рассказывал, как, сидя в деревне, он газет не читал, а на собрании стал на мужиков орать: "Вступайте без разговоров!" А кто-то из них привез газету из города и сунул ее в нос уполномоченному. Высмеяли его мужички — чего грозишься, видишь, сам Сталин сказал: добровольно, добровольно!..
Весной пришла из Твери открытка от брата моей матери Алексея Сергеевича — дяди Алеши Лопухина. Он писал, что в их семье радостное событие — родился шестой ребенок, девочка Таня, и он очень хочет, чтобы приехал его племянник Владимир ее крестить.
Владимир ехать отказался, был у него срочный и выгодный заказ. Мать предложила ехать мне. Я с радостью согласился. Увидеть впервые город, да еще старинный! Всю жизнь я любил путешествовать. Мать дала мне узелок с кое-какими гостинцами, и я поехал.
Дядя Алеша жил в бывшем лопухинском имении Хилкове Тульской губернии, где он арендовал фруктовый сад, потом он переехал в Сергиев посад, приобрел чулочную машину и успешно вязал чулки "железная пятка", а мои сестры их столь же успешно продавали. Он поселился близ дома, принадлежавшего Пришвину. В ЦГАЛИ хранится копия письма писателя: делясь с адресатом мудрыми мыслями, он пренебрежительно отзывается о чудаке-чулочнике и многочисленных его детях.
Да, конечно, дядя Алеша был чудак, мало приспособленный к жизни. Кто-то должен был опекать его и его все увеличивающуюся семью. Сперва заботилась о нем моя мать. Именно она надоумила его купить чулочную машину.
Я уже рассказывал о провокации с покушением на секретаря Загорского райкома партии. Тогда, в 1927 году, дядя Алеша получил минус шесть и выбрал для жительства Тверь, где продолжал вязать чулки. К 1929 году, воспользовавшись неурядицами в текстильной промышленности, он втрое поднял на них цены.
Опекала его семью также Сандра Мейендорф, самая младшая из тринадцати детей свиты его величества генерал-адъютанта барона Мейендорфа: ее сестра Фекла Богдановна, иначе милейшая тетя Теся, была верной и плодовитой женой дяди Алеши. Кроме чулочного заработка, он получал еще некоторые суммы от своей свояченицы Сандры — развеселой бабенки, служившей секретаршей и переводчицей у американца — мистера Стада, представителя миллионера Гарримана, взявшего в концессию чиатурские марганцевые рудники на Кавказе. Но в 1929 году наше правительство расторгло договор с Гарриманом, концессия была ликвидирована, мистер Стад благополучно уехал, а его секретаршу Сандру посадили. И благополучие семьи дяди Алеши пошатнулось.
Он мог продолжать вязать чулки, но получилась серьезная заминка. В свое время нитки доставали у каких-то китайцев. Но их всех из-за конфискации у Советской власти КВЖД посадили. Моя мать доставала нитки у какой-то таинственной старухи в Орехово-Зуеве. Некоторое время дядя Алеша благополучно пользовался ими, а потом понял, что нитки эти краденые. Как человек благородный и как юрист он возмутился. Да и действительно, могло раскрыться настоящее уголовное дело, не то что о "Расшитой подушке".
Дядя Алеша отказался от выгодной, но ненадежной профессии и поступил на работу в Тверской горкомхоз на должность «пробёра» — ежедневно, без выходных, брал пробы воды в Волге и в ее притоках Тверце и Тьмаке, всего в восьми местах; ему приходилось обходить верст пятнадцать. Тетя Теся сшила ему из мешка специальный пояс, широкий, с восемью карманами. Тяжко ему приходилось зимой, бутылки он сберегал от мороза, согревая их теплом своего тела, но вынужден был таскать с собой пешню, чтобы пробивать лед. Зав. лабораторией мог быть спокоен: пробёр доставал воду в точно указанных местах. Заработок его был небольшой, но зато он получал продовольственные карточки на себя, на жену, на шестерых детей и на верную, всюду их сопровождавшую няню Таню…
— Сережа, как я рад, что ты приехал! — повторял он, обнимая меня, когда я появился на пороге их комнаты. Многочисленные малыши — мои двоюродные уставились на меня, тетя Теся усадила обедать.
Дядя Алеша пошел со мной к священнику договариваться о крестинах. По дороге увидели огромные фанерные щиты. Над ними протянулись лозунги об очередных перевыборах, а на щитах местный художник намалевал портреты различных категорий лиц лишенцев. Для нэпмана, священника, кулака, бывшего генерала он воспользовался карикатурами из «Крокодила», а так называемые административно-высланные поставили его в затруднение. Он нашел выход изобразил киноартиста Дугласа Фербенкса с его чарующей улыбкой. Мы пришли в дом священника, сперва вышла испуганная девочка, затем испуганная старушка, потом женщина с остановившимися от ужаса глазами, наконец, появился сам священник. Мы объяснили, зачем пришли, он воскликнул: "Как же вы всех нас напугали!" Он обещал прийти крестить к дяде Алеше на квартиру. Вот как тогда боялись прихода незнакомых людей!
По дороге обратно дядя Алеша рассказывал анекдоты: неприличные, но не политические рассказывать не возбранялось.
Мать послала мальчика за сахаром по карточкам, продавец отрезал не тот талончик, она вновь побежала в магазин, начала кричать: "Я своего сына за сахаром посылала, а вы ему яйца отрезали!"
Другой анекдот: пришел покупатель в магазин, увидел брюки, ему ответили: только для членов (кооператива). Он в ужасе воскликнул: "А что же я на ноги буду надевать!"
Рассказывал дядя Алеша еще анекдоты, но я их, к сожалению, не могу привести.
Народу на крестины собралось много — две супружеские пары соседей, а остальные, как они сами себя называли, были «минусники», то есть москвичи и ленинградцы высланные минус 6 и избравшие себе пристанищем Тверь. Все они подвизались на различных должностях, где не требовались классово проверенные работники. И все они крепко подружились между собой и время от времени собирались вместе. А тут нашелся великолепный предлог — крестины девочки. Я раньше знал некоторых из гостей, но давно их не видел. Они радостно меня приветствовали и звали в гости.
Шафером мне посчастливилось быть тринадцать раз, а крестным отцом впервые. Я проникновенно прочел по молитвеннику «Верую» и возгордился своими будущими обязанностями к малышке — моей двоюродной сестре.
После окончания церковного обряда все уселись за длинный стол, принесенный от соседей, и на лавки, принесенные также от соседей. Угощение было весьма скромное — в основном картошка, а водки совсем мало; дядя Алеша разливал ее по граненым стаканам аптекарскими порциями. Но все искренно веселились, наперебой что-то рассказывали. Один батюшка сидел, удрученный до крайности. Только что власти закрыли его церковь, и он не знал, как дальше ему жить, а у него было несколько маленьких детей. У Корина есть портрет такого убитого горем священника, у которого повесился сын, только тверской батюшка был помоложе… Разошлись поздно.
На следующее утро нам — троим взрослым — пришлось испугаться не менее остро, нежели испугалась семья батюшки. Резко постучали. На вопрос: "Кто?" ответили: «Милиция». Открыли. На пороге предстал милиционер и с ним двое в пальто. И сразу отлегло от сердца. Оказывается, за Волгой горят торфяники. Постановление горсовета — от каждого дома мобилизуется по одному трудоспособному.
Дядя Алеша начал объяснять, что ему совершенно необходимо идти брать пробы воды. Вызвался идти я. Надо с лопатой явиться через час к пристани на Волге. Отправляться на место пожара на барже.
Подобные неожиданные приключения мне всегда нравились. Я бодро зашагал с лопатой на плече по тверским улицам, подошел, кажется, к Волге. Почему кажется? Да стоял такой дым, что за несколько шагов виделась только седая пелена, а где находился противоположный берег реки, было неизвестно. Народу с лопатами, топорами, ломами, ведрами собралось множество. Ощупью, тихим ходом подошел буксир с баржей. По мосткам перебежали, отчалили и медленно поплыли в серой, душной мгле. Я угадывал справа и слева невидимые тверские набережные и злился, что не вижу Волгу.
Через час причалили, нас повели к тлеющему торфянику, поросшему мелким лесом, показали, где копать канаву, чтобы перерезать путь огню. Копали сперва дружно, с пересмешками, с революционными песнями, потом копали молча и словно нехотя. На нескольких подводах красноармейцы привезли в котлах обед, роздали миски и деревянные ложки. К вечеру канава, окружавшая торфяник, была выкопана, и мы вернулись в город на той же барже. И опять я злился, что ни Тверь, ни Волга не пожелали мне показаться.
На следующий день я отправился делать визиты. Сперва явился к Владимиру Владимировичу Вульферту. Он был одним из четырех зятьев Елены Сергеевны Петуховой — замоскворецкой царицы и приятельницы дедушки, о которой я раньше рассказывал. Невысокого роста, тонкий, подвижный, с выдающимися скулами, с баками, с бородкой, он был когда-то офицером лейб-гвардии гусарского полка, но ему пришлось выйти в отставку, так как его жена заделалась любовницей великого князя Михаила Александровича — брата царя. Вульферт с ней развелся и женился на красавице Вере Григорьевне Петуховой.
Супруги меня встретили весьма сердечно, усадили пить чай, Владимир Владимирович повел меня на свой крохотный участок под окнами. Он с гордостью и любовью показывал мне различные цветы и прочел целую лекцию, как за несколько лет собирается вывести голубые георгины. Уже после войны, когда я работал над своей повестью "Сорок изыскателей", то вспомнил о чудаке-садовнике, грезившем о прекрасных голубых георгинах, и рассказал о нем… В 1937 году все четыре зятя Елены Сергеевны погибли то ли на Воркуте, то ли на Колыме.
После Вульфертов я пошел к Истоминым — Пете и его сестре Наташе. Петя, двухметрового роста, томный и чванливый молодой человек, считался приятелем моего брата Владимира и когда-то служил в миссии Нансена. Знаменитый путешественник организовал помощь голодающим Поволжья. Когда миссия закрылась, Петю арестовали; три года он провел в "рабочем коридоре" Бутырок, потом поселился в Твери, где подвизался простым рабочим в геодезической партии. При каких обстоятельствах была выслана из Москвы его сестра Наталья — не помню.
Пока я обедал у Пети и Наташи, неожиданно явился их двоюродный брат и мой большой друг Сергей Истомин, также получивший минус 6. В Твери он таскал мерную ленту в паре со своим кузеном. Давно мы с ним не виделись, крепко обнялись, по-мужски поцеловались. Он мне объявил, что искал меня по всему городу и ведет меня к своим родителям. Мы отправились, а идти предстояло через весь город на левую сторону Волги в Заволжье.
Отец Сергея — Петр Владимирович был одним из самых благороднейших и честнейших людей, каких я знал. Он считал, раз присягал царю, значит, не может служить Советской власти, и не пускал детей в безбожную школу, а сам их учил вплоть до 9-го класса, потом они благополучно сдавали экстерном; такой способ получения образования тогда разрешался. Во времена нэпа Петр Владимирович зарабатывал тем, что покупал драгоценности у бывших людей и продавал их нэпманам и иностранцам, оставляя себе какой-то определенный процент. Когда же нэпманов поприжали, он, как и дядя Алеша Лопухин, купил чулочную машину и, крутя ее вместе с женой в две смены, зарабатывал больше, нежели мой дядя. После разгрома московских китайцев его жена доставала нитки у той же таинственной старухи в Орехово-Зуеве. Но ведь нитки-то были краденые на фабрике, из-за чего дядя Алеша и бросил сие небезопасное ремесло, а Истомины продолжали якшаться с той же старухой. Безупречно честный Петр Владимирович даже не подозревал, что тут кроется какая-то темная афера.
Жили Истомины в Твери в сыром, неуютном подвале в комнате, в которой все стены были увешаны иконами и фотографиями. Петр Владимирович, невысокого роста брюнет с прозрачным пенсне на небольшом носу, встретил меня очень сердечно, оставил ночевать. Он томился три года в Соловках, оттуда попал в Тверь. В тот вечер он много мне рассказывал о соловецкой, до 1929 года, относительно свободной жизни, о тамошнем быте. У него был очень характерный, слегка надтреснутый, невозмутимый, при любых обстоятельствах спокойный голос. Он показывал мне совершенно уникальные соловецкие фотографии, на одной из них он сидел вместе с тремя митрополитами, которые призваны были возглавлять православную церковь, а на самом деле жили вдали от церковных дел…
Утром Сергей отправился на работу, а его сестра Ксана вызвалась показывать мне город. К счастью, ветер разогнал дым погасшего торфяного пожара, засияло солнце и засверкали белые храмы и белые дома вдоль обеих набережных Волги. И предстал передо мною тогдашний прекрасный и старинный город Тверь — церкви, церкви, одна за другой с золотыми крестами на куполах. Волга широкая, Тверца поуже, в устье Тверцы весь белый древний, XVI века, знаменитый Отроч монастырь, в котором когда-то Малюта Скуратов своими руками задушил митрополита Филиппа. Я еще застал ту красоту и ту старину…
Ксана и я перешли по мосту на правый берег Волги, вышли на главную улицу, идущую параллельно набережной. Она получила название Миллионная, потому что Екатерина II пожертвовала миллион рублей на ее обновление после пожара. Огромный и мощный пятиглавый собор Михаила Архангела, откуда только что были вышвырнуты мощи народного героя, тверского князя святого Михаила Ярославича, замученного в Орде. Многоглавый храм Белая Троица XVI века. Многоколонные, в классическом стиле белые торговые ряды. На Миллионной было три площади, из них одна с двумя построенными полукружием нарядными дворцами; там помещались краеведческий музей и картинная галерея, куда повела меня Ксана.
Содрогается сердце. Из всей той красоты и старины, которые я тогда имел счастье и наслаждение лицезреть, сейчас лишь чудом уцелели храм Белая Троица да площадь с дворцами; великолепные торговые ряды были разрушены уже в хрущевские времена, а остальное погибло не от немцев, а в сумрачные тридцатые годы. Тверь и Кострома — два больших старинных города, какие особенно страшно пострадали от вандалов, да еще у Твери отняли ее славное и древнее имя…
К вечеру, усталый, я добрался до дяди Алеши. Он очень за меня беспокоился — куда я пропал. А в те годы все могло случиться — вышел человек из дома, а назад не вернулся.
Расскажу о дальнейших судьбах тех, с кем мне довелось тогда встретиться в Твери, куда я приезжал еще раз в 1933 году.
В 1934 году братья Мейендорфы выкупили за валюту свою сестру, а мою тетю Феклу Богдановну с мужем дядей Алешей и уже не с шестью, а с семью детьми. Все они уехали в Эстонию, где у Мейендорфов был родовой замок. Перед отъездом дядя Алеша приезжал к нам прощаться, жалкий, удрученный, не знающий, что его ждет.
Когда наши войска заняли Эстонию, Гитлер договорился со Сталиным, что все те тамошние жители, у кого в жилах течет немецкая кровь, могут уехать в Германию; отправился и дядя Алеша как муж немки со всеми своими детьми. Старший его сын, Сергей, был призван в ряды немецкой армии, но воевал на Западном фронте. Что переживал дядя Алеша, кому сочувствовал во время войны, не знаю, хочется думать, что он радовался нашим победам. Когда наши войска вступили в Берлин, он с семьей находился там. Любопытно, что я был в Берлине, когда там жили мои родственники, и даже и не подозревал об этом. Потом вся семья очутилась в Америке. Лишь одно-единственное письмо прислал дядя Алеша моей матери. Я его читал. На десяти страницах после многих рассуждений об антихристе, о конце мира он вспоминал, в какой нищете жил и плодил детей; писал, как все они завели свои семьи, все остались православными, у всех просторные квартиры, все имеют по две автомашины, у всех много детей. И он сам над ними был как глава многочисленного рода. Ни мы не знаем своих двоюродных, ни они нас не знают…
Пете Истомину, наверное, опостылело таскать ленту и рейки, и он уехал в Якутию, где-то устроился счетоводом и в конце концов стал главбухом крупного предприятия.
Его дядя Петр Владимирович еще несколько лет прожил в Твери, снабжая тверичей и москвичей чулками "железная пятка". А в 1934 году нагрянула на тверских минусников беда, некоторые, в том числе и Вульферт, исчезли в лагерях, других сослали в отдаленные места. Петр Владимирович с семьей попал сперва в Орел, потом в Казахстан в город Кокчетав, там был снова арестован и погиб. Его сын Сергей работал в Кокчетаве преподавателем физкультуры в школе, заболел сыпным тифом и скончался, а если бы выздоровел, то его, несомненно, постигла бы судьба отца.
Наступил июнь 1930 года. Мы свыклись с неудобствами и теснотой жизни в маленьком домике села Котова, с частыми поездками в Москву, отнимающими много времени. Молоко и овощи покупали у соседей, на пять карточек получали хлеб, а постное масло, крупы и сахар приобретали по торгсиновским бонам за доллары.
Изгнанный из "Всемирного следопыта" брат Владимир, несмотря на лишенство, продолжал успешно трудиться в других журналах. Был у него большой приятель Гильгендорф, которого все звали Гулькой, расторопный и бойкий журналист и пройдоха, член редколлегии недолго существовавшего приключенческого журнала "Борьба миров". Он искренно любил Владимира и не опасался давать ему заказы, более того, он устроил ему творческую командировку от журнала на Черное море, на днепровские лиманы.[37]
Вместе с Владимиром поехала его жена Елена, детей оставили на попечение наших родителей. Поехал с ними и верный друг нашей семьи Валерий Перцов; он взял отпуск на своей работе в ВИМСе, ему, с юных лет любившему все связанное с Древней Грецией, очень хотелось посетить развалины греческих колоний по берегам Черного моря. Путешественники побывали в Ольвии, в Херсонесе, в Керчи, еще где-то, вернулись очень довольные. Владимир привез несколько альбомов акварелей — видов Черного моря с греческими развалинами и с разными жанровыми сценками.
Сестра Маша отправилась как коллектор в свою первую геологическую экспедицию в Орловскую область вместе с Еленой Алексеевной — дочерью того самого профессора Алексея Павловича Иванова, который жил в Хлебникове и который помог нам обрести пристанище в соседнем Котове.
Отец потихоньку что-то переводил и нянчился с внуками, мать вела все хозяйство, но ее постоянно отрывали поездки в Москву из-за проклятого дела "Расшитая подушка".
С местным населением мы мало общались, не то что в Глинкове. Когда растаял снег, мы неожиданно увидели, что все поля по соседним деревням Щапово, Павликово, Виноградово, Хлебниково — засажены клубникой. Ее начали разводить в массовом масштабе со времен нэпа. Немалый доход она приносила хозяевам. А в 1930 году власти решили эти клубничные плантации прибрать к рукам, их попросту отобрали у владельцев участков, и был организован совхоз. Клубника благополучно поспела, и, чтобы ее собрать, кликнули клич по всей округе: приходите со своими корзинами, кушайте сколько хотите, но ни в карман, ни в сумку — ни одной ягоды. Народу набралась тьма-тьмущая, и я один день ходил, и моя сестра Катя с подругами ходила. Собирали в корзины, тащили на приемный пункт, там сваливали в ящики. Сколько погнило — не знаю. А на следующий год все плантации распахали, засеяли зерном. Да, конечно, государству хлеб нужен, а не ягоды. Так осталась Москва без клубники…
Я витал на седьмом небе от счастья. Вместе с Юшей Самариным готовился к поездке в Нижегородскую область собирать песни, частушки и сказки. Ехал я на свой счет. Конечно, это было нехорошо — прекратить давать деньги в общесемейную кассу, но ведь я ехал ко граду Китежу.