Я вспоминал и анализировал свои решения, свое представление о себе самом как личности, людей, с которыми я сонрикасался, и как я с ними соприкасался; людей, которых я использовал, и как я их использовал. И как использовали меня.
Позже
Сегодня я чувствую себя покинутым, как в тот день с пейотом, только еще хуже.
Если бы мне довелось завтра умереть, что оставил бы я после себя? Хоть что-нибудь стоящее? Помог ли я кому-нибудь? Или же мои действия были подаянием, вроде той рго-pirta на железнодорожной станции? Насколько подлинна работа, которую я делаю? Не раздаю ли я свою медицинскую помощь как дешевые пакетики для перевязок? Может быть, это еще хуже. Может быть, занимаясь лечением, я подаю милостыню самому себе. И просто приобретаю себе достоинство.
Пытаюсь вздремпуть. Нет, не усну. Жду, когда солнце пойдет к закату. Закрываю глаза. Я измучен, устал от напряжения памяти. Мне кажется, я ощущаю, как трутся друг о друга стенки моего желудка. Вода из фляги смачивает внутренности, я чувствую, как она стекает все ниже. Глаза у меня закрыты, но я начал что-то и не могу закончить.
Мы с Викторией снимали тот домик в лесу. Я разглагольствовал на тему своей докторской диссертации, изображал из себя бунтовщика мирового масштаба. Романтический жулик с душой поэта. Она видела меня насквозь. Актеришка.
Я открыл глаза. В мою дыру вторглось солнце. Половина лица загорает. Я взмок от пота, шею свело. Пью воду.
Я достаточно голоден и глуп, чтобы считать, что я знаю, что такое голод. Но даже соль собственных слез освежает меня. Я избалован и продолжаю баловать себя. Голод — величайший учитель. Ничего удивительного в том, что вся западная психология сосредоточена вокруг орального и анального отверстий. Мы слишком набиты всякой дрянью.
|
На протяжении утра я время от времени размышлял о том, что по сравнению с ровесниками я сделал большие успехи: эдакий двадцатичетырехлетний психолог-вундеркинд, дикий осел под защитой егерей; но на теле Земли, чей гранит окружает меня, я выгляжу просто паразитом. Моя цель остается совершенно неопределенной, я живу для себя.
Наконец пришло время идти дальше. Я упаковал свои вещи и некоторое время сидел и наблюдал, как вращается Земля, прячась от Солнца. Меня ожидала очередная сотня фугов высоты, и я не представлял, что ожидает меня на вершине. Там ли уже Антонио? Сумею ли я противостоять призракам своего прошлого?
Меня интересовало также, столкнусь ли я с воспоминаниями об этих двух с половиной сутках, и если да, то как это будет выглядеть.
Со времени открытия руин Мачу Пнкчу в 1911 году им приписывалось много функций. Говорили, что это последнее убежище инков, последняя столица инков, Затерянный Город инков, тайная обитель Избранных Женщин, Дев Солнца. Перуанский историк семнадцатого столетия Салкаманхуа пишет, что первый Инка, Манко Великий, повелел развернуть строительство на месте своего рождения, в частности, возвести каменную стену с тремя окнами. Бишам обнаружил это сооружение, и оно подсказало ему, что Мачу Пикчу вовсе не последняя столица инков, а место рождения первой. Позже его осенило, что одно ничуть не мешает другому, что на самом деле он открыл Вилка-пампу, главный город Манко и его сыновей, последнее убежище инков от нашествия испанцев.
|
Затратив полчаса, я наконец вскарабкался на круглый гранитный выступ; по бокам его тянулось более десятка каменных ступеней, каждая высотою в человеческий рост. Оставалось менее получаса до того момента, когда солнце скроется за дальней грядой гор справа от Хуайяна Пикчу, и я отправился дальше по одной из самых широких ступеней. Повсюду видны были стены разрушенных домов, обломки изысканной работы древних каменщиков Священного Города. Огромный гранитный навес, под ним углубление, выложенное безупречно подогнанными каменными плитами, а сверху и сзади — Храм Солнца, повторяющий своими очертаниями естественную кривизну скалистой местности. Здесь трудились каменотесы высочайшего классе. Я продолжал двигаться поперек склона горы; я знал, что иду по периметру города ниже его руин. Из-за высоты и нетерпения и дышал все чаще и труднее. Впереди, справа от меня, показался небольшой травянистый холм; заходящее солнце осветило его вершину. Небольшое крытое тростником строение неправильной формы и рядом силуэт Антонно. Сумерки. И тут я вспомнил, что забыл собрать дерево для костра. Длинная цепь каменных ступенек вела к основанию холма, прижимаясь к разрушенной и обросшей мохом стене. Я поднимался все выше, останавливаясь время от времени, чтобы поднять ветку мескнтового дерева или сухой стебелек.
Я миновал Ворота Солнца, не заглядывая в них, и решительно направился к холму. На полпути я остановился, чтобы вытащить деревянную щепку из-под травы, и, случайно обернувшись, ахнул от восхищения. Заросшие и наполовину откопанные коробки зданий, кладки из тесаного гранита, храмы, стены из камня, сложенные без капли раствора, площади и дворы, и все это отделано пятнистым бело-серым гранитом, зеленым мохом и пастельным лишайником. Сотни террас. А надо всем, словно величественная башня, возвышается с северной стороны шпиль Хуайяна Пикчу. Подо мною, к западу, Храм Солнца и отвесная скала до самой Урубамбы. На востоке — небольшой разрушенный храм с тремя широкими окнами, обращенный к восходящему солнцу. Снизу и с запада, откуда я пришел, поднимался из долины туман, сначала почти вертикально, а затем отклоняясь к востоку и закручиваясь в клубки: казалось, огромное одеяло постепенно укрывает город, или гигантская рука нащупывает опору.
|
Перед укрытой тростником хижиной на самой верхушке холма, похожий на покинутое каноэ, лежал Камень Смерти, словно выброшенный на вершину Арарата миниатюрный ковчег.
Антонио приветствовал меня широкой и очень выразительной улыбкой. Видимо, испытание наложило на меня свою печать.
— Выглядите вы ужасно, — сказал он.
— Grades, profesor.
— И вам понадобится больше дров.
Я сбросил рюкзак и поплелся искать сучья. Где был Антонио эти три дня? Дважды я поймал себя на том, что, как зачарованный, рассматриваю декорации моего приключения — окаменелую цитадель, дикое гнездо доколумбовой культуры, окутанное туманом, подобно руинам в легендах об Артуре. Я вспомнил, как Антонио велел мне выбирать кусочки дерева, а не сгребать все подряд для растопки, поэтому на две охапки ушло более получаса. На холме Антонио дал мне кусок бечевки, я обвязал дрова и отложил вязанку в сторону.
— Когда мы пойдем в руины?
— Вы не пойдете.
— Я не пойду?
— Вы можете пойти в руины как турист, когда пожелаете, хотя это будет профанация, рожденная невежеством. — Он обернулся спиной к Камню Смерти и стал смотреть вниз на руины. — Но вы не можете войти в город, пока не выполнена ваша работа на Южном и на Западном пути, пока вы не научились жить жизнью духовного воина, пока вы не освободились от собственного прошлого и не стали лицом к лицу со смертью, пока вы не освободились от своего тела, как это мы делаем, когда умираем.
— Тогда зачем мы сюда пришли?
— Чтобы вы начали свой Южный путь. Но вы сделаете это за пределами города. Под Храмом Кондора есть пещера. — Он показал рукой направо, где заканчивались руины. — Для того чтобы наилучшим образом исполнить работу Южного пути, вы должны освободиться от страха. Страх — это реальность Западного пути, где вы столкнетесь со смертью. Но вы не сможете вызвать смерть, пока не завершите работу Южного пути. Получается что-то вроде порочного круга, листа Мебиуса…
— Уловка-22.
— Ваш Западный путь начнется позже. Сегодня ночью мы можем только поставить смерть на повестку дня, сделать то, что сможем, чтобы подготовить вас к ритуалу. Камень Смерти имеет форму каноэ, нос которого смотрит на запад. Здесь дух посвященного оставляет тело и путешествует на Запад, в край тишины и смерти. Легенды говорят, что он возвращается с Востока, где появляется Солнце и рождается новая жизнь.
— Легенды?
— Да. Ложитесь на камень, головой к носу каноэ. Вам понадобится несколько минут, чтобы войти в спокойное состояние.
Я вытянулся на холодной гранитной глыбе и старался заставить свое сердце перейти на медитативный ритм. Он оставил меня в одиночестве, и я закрыл глаза, настраиваясь на полусон.
Температура упала до ощущения комфортного холода, я забыл о своем пустом желудке. Молчание приближающейся ночи было полным, тишина лишь подчеркивалась еле слышным шелестом сухой травы. Что делал Антонио? Когда мое дыхание стало регулярным, я услышал его тихий, почти бездыханный свист. Я почувствовал, что он рядом, и услышал его пение, многосложный ритм, озвученный реверберирующим гудением, похожим на звук камертона. Температура продолжала понижаться, и легкое дуновение воздуха по лбу передавалось дрожью вдоль позвоночника. Будет еще одна холодная ночь в Андах. Я посмотрел сквозь ресницы вверх: он переводил руки с моего лба к горлу, затем к грудине. Он освобождает мои чакры: вращение против часовой стрелки; зарядка чакр; вращение по часовой стрелке; пение в чакры. Я проверяю свои ощущения и ничего не нахожу, кроме относительного покоя, некоторого облегчения моей тревоги и опасений и удивления от того, что нет особыхощущепий.
Я ничего не чувствовал.
Пение закончилось решительным ihoyl Он снова тихо засвистел, и свист растаял, как легкое дуновение.
— Лицом к стене. Сосредоточься на огне, — сказал он. — Не дай ему погаснуть. Не своди с него глаз. Ты можешь заблудиться, если ослабишь внимание. Призывай видение орла.
Песня Востока: «hoy, hoy, charduay, charduay, hoy».
Он положил мне руку на плечо:
— Я приду к тебе утром.
Я сжег шесть или семь спичек, прежде чем добрался до конца пещеры. Должно быть, в ней было два входа, потому что в лицо мне дул едва заметный сквозняк. Я воткнул жезл в земляной пол пещеры и подготовил костер так, как это делал Аптонио: квадратный колодец из четырех групп сучьев по четыре в каждом этаже, а в середине — пучок сухой травы. Я сжег почти все спички, пока зажигал этот маленький погребальный помост. Трава затрещала, щепки дерева подхватили ее пламя, и гранитные стены осветились неровным светом. Я помню свое удивление: то ли языки пламени выделялись несколько резче, чем обычно, то ли как-то изменилось мое видение; или это действовал Сан Педро. Я не мог припомнить, чтобы когда-либо что-либо видел гак отчетливо.
Я подкладывал сучья из охапки Аптонио, пока не убедился, что огонь горит надежно. Я сел удобнее, и по мере того, как я всматривался, пламя изменялось, изменялось и мое восприятие.
Мой фокус смещался, и то, что вначале было четко очерчено, теперь окутывалось сиянием, светилось, словно сквозь дымку. Я вынул жезл из земли и проверил зрение по его поверхности. И хотя я различал каждую деталь и каждую трещинку или неровность кости, пламя по-прежнему мерцало матовым, рассеянным светом.
Я закрыл глаза и стал глубоко дышать, наследуя стиль Антонио. Свет костра падал мне на веки и вызывал головокружение. Потом пламя начало мигать, и свет хлынул сквозь закрытые веки, как тогда на altiplano, но теперь появился звук, похожий на шум порывистого ветра, и он был связан с потоком крохотных световых частиц. Цвета были яркие и легкие, как сияние раскаленных углей в костре.
Я открыл глаза. Огонь горел ярко, и мне было приятно его сияние. Я взглянул на собранные мною кусочки дерева. Какой выбрать? Мне бросился в глаза мескитовый сучок, старый и обкатанный, словно галька; он напоминал тело птицы с прижатыми к бокам крыльями перед тем, как нырнуть в воду. Я вытащил его из кучи и аккуратно положил в центр костра, на пламя. Он придавил своим весом горящие ветки, края его быстро темнели. Я смещал свой фокус, я искал изображение, но не знал, чего следует ожидать. Что-то появилось, какое-то движение возникло на периферии поля зрения. Я немного повернул голову, чтобы посмотреть лучше, и ощутил волну адреналина. Но свет костра по-прежнему играл на стенах пещеры; казалось, он дурачит меня. Я выдохнул и вдруг понял, что задерживаю дыхание; тело напряжено, шея и плечи затвердели от ожидания.
Так не годится. Слишком уж я стараюсь.
Дышу.
Я снова закрыл глаза, чтобы ощутить свое состояние и проверить действие Сан Педро. Огоньки были, но они стали крупнее, ярче и летели сквозь меня со свистом, как ветер сквозь деревья, и был в их движении ритм океанского прибоя. Один светящийся шарик задержался передо мной. Еще один. Я поднимаю руку, откидываю противомоскитную сетку своей кроватки и выгибаюсь на холодных простынях, чтобы дать место гостю. Он передвигается, парит рядом со мной, и я чувствую, что он улыбается.
Я не припомню, чтобы я открывал глаза. Знаю только, что в какой-то момент я был маленьким мальчиком, уютно укрывшимся в постели, а в следующее мгновение снова сидел в пещере под Мачу Пнкчу, глядя на огонь. Я посмотрел на часы.
Как, 8:04? Похожий на птицу кусок мескитового дерева превратился в догорающий уголь и темно-серый пепел. Спал ли я?
Образы из сновидения, память о сновидении. Опыт вспоминания сновидений. Детские секреты. Вдруг я вспомнил Тати. Ее образ вторгся в мои мысли, и я потянулся за другим сучком для костра; это была покрученная ветка мескитового дерева с несколькими засохшими листьями на тонком конце. Я наклонился вперед, через скрещенные ноги, и положил ее в огонь.
Я конвульсивно содрогнулся и почувствовал тошноту от адреналина в желудке. В затылке у меня сидел страх, мои глаза метались рефлекторно, прощупывая мрак за пределами света и танцующих теней. Жезл! В какой руке его держать? В горле появился какой-то ком. Как! Я не ел три… Я тужился рвать, меня душил спазматический кашель. Дуновение прохладного воздуха подняло пепел с искрами. Дым, терпкий запах благовоний, жертвенные свечи из пчелиного воска, дешевая кубинская сигара.
Тати обнажена до пояса, ее кожа блестит от пота в свете от пламени свечей, она ритмически покачивается взад-вперед над чашей с тлеющими листьями. Она что-то делает ртом, но я не вижу, она стоит спиной ко мне.
— Мальчик, иди сюда! — Голос у нее низкий, горловой, как у садовника Родольфо.
— Тати?
Она оборачивается, и у меня перехватывает дыхание. Ее лицо искажено гримасой, глаза закатились, веки тяжело сползают на них. С оттянутой нижней губы свисает прилипшая к ней сигара.
— Иди сюда. — Сигара качается надо мной. — Стань здесь.
Мне четыре года. Она моя няня. Я послушно становлюсь возле чащи с тлеющими листьями. Она вынимает сигару изо рта, поворачивает ее и охватывает губами горящий конец. Она втягивает дым в легкие, а затем выдыхает его мне в лицо, она очищает меня дымом.
— Ты хороший мальчик, маленький хороший мальчик, ты сильный. Я буду приходить к тебе во сне.
— Тати?
— Ист.
Я протягиваю руку и касаюсь ее кожи цвета красного дерева.
— Я хочу молока, Тати. Принеси мне. Скорее.
Листок мескитового дерева свернулся, зашипел и вспыхнул над углями. Я потрогал свое лицо, я хотел его ощутить, обрести уверенность. Мокрое. Мое лицо мокрое. Трехдневная щетина. В уголок рта скатилась слеза, и я пробую ее на вкус кончиком нзыка. Всхлипывание сотрясает мою грудь, я осознаю, что плачу.
Это не сон. Не сон. Я видел отчетливо. Прямо зрительными рецепторами. Лимбическимн? Галлюцинация? Нет. Никаких фантазий, ничего эксцентричного, характерного для галлюцинаторных состояний. Ничего не понимаю.
Ветка сгорела, развалилась на сияющие угли.
Сосредоточься.
Следующая ветка оказалась тяжелее, чем я ожидал. Или я ослабел? Чепуха. Но она совсем небольшая. Я положил ее в огонь. Мягкое голубоватое пламя пробегало по догорающим углям. Хватит ли жара, чтобы зажечь эту ветку? Почему я так запустил огонь… Что это с моей ладонью? Я подношу ее ближе к лицу и с удивлением разглядываю небольшой панцирь конической формы в корнчнево-белую полоску в углублении моей маленькой детской ладошки. Панцирь щекочет ладонь и шевелится. Из-под него высовывается заостренная мохнатая лапка, похожая на крохотный пальчик. Я хватаю себя за запястье, чтобы рука не дрожала. Я не должен пугать его. Панцирь движется: это миниатюрный краб. Краб-отшельник. Крохотные лапки с нежными коготками. Он метнулся в сторону и свалился с раскрытой ладони на песок возле самой воды.
Я посмотрел на свои руки. Правая сжата в кулак, левая прижимает ее к животу. Я с трудом разжал пальцы и поднес руку к глазам. Мокрая от пота. Никакого песка, моя привычная взрослая рука.
Я посмотрел по сторонам. Стены пещеры, казалось, изменил и форму и сомкнулись со всех сторон. Я находился внутри гранитного яйца. Страх поднимался из глубины живота к грудной клетке, сердцу, горлу; свет костра, казалось, пульсировал, но мере того как цвет его изменялся от желтого к оранжевому и темнота уже готова была поглотить его. Я не мог дать ему угаснуть, но единственным топливом было то, которое я принес.
Выбора нет, только эта охапка. Выбирай.
Не отрывая взгляда от углей, я нащупал кусок мескитового дерева и положил его на угли вместе с крохотным пучком вереска прежде, чем вспомнил предостережение Антонно: по одному.
Мой отец. Он в отчаянии, он потерял состояние, землю, место; он потерял свой мир. Он охватил голову руками и рыдает, а я тянусь к нему через огонь. Он — жертва той личности, которая все потеряла, у которой все отнято, но он вцепился в нее мертвой хваткой, не в силах расстаться с нею. Вон он, здесь, напротив, отделен от меня только огнем, который меня сжигает.
Я сдерживаю себя, прижимая к груди костяной жезл и качаясь вперед-назад; я оплакиваю тяжкий груз его гордыни и свое отчаянное желание помочь ему, сыграть его игру, приспособиться к миру его ценностей, его стандартов, его тщеславия. Я вижу, что он никогда не избавится от своей гордыни, и я схожу с дистанции. Я вытираю слезы с подбородка. Я освобожу себя от его примера, я отойду в сторону от его презрения; но моя аЬuellа, моя прабабушка, качает головой: «Береги его, Бомби». Бомби — это мое детское имя. «Не оставляй его».
С этого момента я уже не мог остановиться. Я кормил огонь кусками моего прошлого, и от огня поднимался пар, закручивался в кольца, спирали, клубки, издавая невнятный шум событий и переживаний.
Из всех моих опытов в области сознания и лечения самыми разительными были, пожалуй, эти двенадцать часов, проведенные под Храмом Кондора. С того дня я ношу память о них в своей душе.
Когда-то я их тоже сброшу с себя. Я столкнусь лицом к лицу с этими двенадцатью часами и сожгу их на другом огне. Но пока что я сижу здесь, скрестив ноги перед жаркими углями, плачу, смеюсь, терзаю себя муками катарсиса, который сам же и вызвал. Клетку за клеткой, волосок за волоском, палец за пальцем, член за членом я кладу себя в огонь. Друзья, знакомые, пациенты, удивленные лица индейцев-гвнколов над картой мира, нарисованной на песке. Были моменты, когда я думал, что все закончено, костер догорает, мне остается вспомнить песню Антонио, вызывать видение орла и дуть на угли, поднимая дым с искрами, прежде чем предать огню еще один сучок, ветку или пук травы. Сквозняк очистит пещеру от дыма, но образы останутся, они будут со мной, вокруг меня и во мне.
И были какие-то неясные эмоции, женщина, которой я не знал, знакомое, но неизвестное мне лицо, какие-то изображения, не мои и не имеющие отношения к тому, кем я был, и, со всем этим, сильное желание свалить оставшееся дерево в костер.
Утром костер потух как-то сам собою. Тяжкое испытание закончилось, стены пещеры снова стали стенами пещеры.
Я вышел, держа под мышкой костяной жезл. Антонио сидел на камне, силуэт его был ярко освещен утренним солнцем. Я помню, что он положил мне руку на плечо.
— Вам хватило дров?
— Да. Немного осталось.
— Всегда будут оставаться, — сказал он.
Мы вместе поднялись к Храму Кондора на краю руин. Прибыл автобус, набитый туристами, и мы наблюдали, как они шли вниз от Камня Смерти и как вошли в Затерянный Город древних и нков. Антонио повел меня по тропе вниз, удаляясь от развалин.
— Вы еще придете сюда не раз, — сказал он. — В следующий раз вы войдете в город, и камни, вытесанные руками наших предков, заговорят с вами.
Я был слишком измучен, чтобы думать о смысле его слов.
Марта
Видимо, существует два вида памяти. Все то, что мы носим при себе, доступное сознательному воспоминанию, например, все то, что я вспоминал во время голодания. Субъективная память. Звуки, образы, чувства, самые обычные детали, которые становятся тем более живыми, чем больше значения мы им приписываем при воспоминаниях. Это ретроспективная память.
Под гипнозом взрослый человек может вспомнить цвет своей детской кроватки. Это объекчивная намять. В ней находится то, что я вызывал и с чем боролся. Оно живет собственной жизнью. Как и сновидение, оно не подчиняется сознанию и развивается неуправляемо. Независимо от меня. Это не ретроспектива, а ретро-спектакль.
Но сейчас я не в состоянии написать об этом. Мы находимся в маленькой гостинице в Агуаскалиентес. Здесь, у подножия Мачу Пикчу, есть горячие ключи.
Вспоминаю, что Альберт Эйнштейн однажды определил науку как попытку привести хаотическое разнообразие нашего чувственного опыта в соответствие с логически единой системой мышления.
Так как мне подступиться по-научному ко всему тому, что произошло со мной? Через два дня я улетаю в Калифорнию.
Мое перо тяжелеет, и строка загибается вниз, но мне кажется, что по мере того, как изменяется характер нашего чувственного опыта, должна изменяться и наша наука, и наше определение системы мышления, сам способ нашего мышления.
Я подумаю об этом утром.
ЗАПАД
*11*
Аэропорт Куско прекратил полеты. Небо опустилось вниз, облака расположились прямо в городе. Видимость в аэропорту измерялась футами. Последний самолет взлетел два с лишним часа назад, после чего все полеты были отменены до следующего утра, когда туман поднимется «согласно расписанию» — так мне и сказал диспетчер, улыбаясь и уверенно кивая головой.
Я возвратился в Куско и обнаружил в гостинице почту для себя. Я был уже выписан из гостиницы, но пригоршня soles, высыпанных на стол перед администратором, решила вес проблемы. Письмо оказалось от Брайена, а еще была телеграмма от отца: у бабушки инсульт, и мне, видимо, следует возвращаться в Калифорнию через Майами.
Я заказал билет на самолет, и мы с Антонио вместе пообедали. На следующий день он сопровождал меня в аэропорт.
Я покачал головой, взваливая на плечи рюкзак:
— Вы не можете знать расписание тумана.
Он посмотрел на часы. Он выглядел так же, как в тот день, когда я увидел его впервые. Профессор Антонио Моралес Бака. Мешковатый костюм, потертая белая сорочка, темный галстук, волосы зачесаны назад, карманы оттопырены. Безупречная неряшливость. Кожа его лица едва заметно потемнела от загара на altiplano, а в движениях чувствовалась здоровая легкость; какое-то обновление светилось в уголках глаз и в улыбке.
— Через полчаса будет ясная погода, — сказал он.
Я посмотрел ему в глаза и улыбнулся:
— Вы так думаете?
— Конечно.
— Откуда вы знаете?
— Я же индеец, — улыбнулся он.
— Да, я почти забыл, — рассмеялся я. — Индейцы знают нес.
— Все. Не знают только, как жить в безоблачном мире физических объектов и прямых утлов. — Он положил мне руку на плечо. — Я должен идти. У меня занятия в первом часу.
— Спасибо вам, — сказал я.
— Вам спасибо, мой друг. Мы оказались хорошими спутинками.
Я открыл рот, но не нашелся, что сказать.
— Вы попробовали знание на вкус, — сказал он. — Скоро нам предстоит опыт силы. Но не ожидайте его.
— До свидания, — сказал я.
Я протянул руку, но он только посмотрел на нее и покачал головой:
— У шаманов, говорят, принято прощаться только раз. Я держал руку протянутой.
— Кто это говорит?
— Да мы и говорим. Вы и я. Для нас это всегда будет husta pronto. Пока мы снова не встретимся.
И он пожал мне руку.
Полчаса спустя туман рассеялся. Над аэропортом засняло небо, и молодая женщина в униформе перуанского аэропорта объявила посадку на рейс Куско— Лима.
В Майами я провел один день. Отец осмотрел меня с головы до ног и нахмурился: волосы я не стриг еще с Калифорнии, и у меня отросли усы, одежда измялась.
— Тебе следует пойти к бабушке, — сказал отец. Глаза у него были усталые.
— Я для этого и прилетел, папа.
Я побрился, и Соледад, сорокалетняя служанка моих родителей, дала мне одну из отцовских сорочек, накрахмаленную и отглаженную. Я повел бабушку к завтраку.
Инсульт был незначительным, скорее, просто церебронаскулярный спазм. Вся ее слабость объяснялась преклонным возрастом и ничем более. Она опиралась о мою руку, и я отвел ее в ярко освещенный ресторан над водой.
Мы болтали с ней о всякой всячине. Она радовалась мне — или откликалась на мою радость. Я хорошо выгляжу, сказала она, и у меня красивые длинные волосы. Она сильно щурилась, и я спросил, в чем дело.
— Здесь так тускло. Почему не включат свет?
Я обошел столик и снял с ее лица толстые очки. Я протер их льняной салфеткой и снова надел, просунув дужки за уши сквозь седые волосы.
— Теперь намного лучше! — сказала она и непринужденно рассмеялась. Мы всегда так смеялись с ней. Ее рука потянулась через скатерть и нашла мою, и мы так и сидели, словно лю бовники, за столиком для двоих. Женщина, которая стала мне матерью, которая являлась мне в огне в Мачу Пикчу, чей дух был так силен, но тело таяло, слабело под натиском времени.
Мы никогда больше так не посидим. Я это сознавал, и я улыбался своей памяти.
Я возвратился в Калифорнию. Я уезжал зимой, а прилетел в первый день весны. Я начал с того, что привел в порядок свои материалы по диссертации, доложил свою работу в психиатрической клинике, получил грант Института Развития Ребенка на разработку программ психической гигиены в школах для отсталых детей, открыл небольшую частную практику и влюбился в Стефани, Страстная влюбленность Брайена закончилась ничем. А моя была билетом в один конец, туристской поездкой по местам, где я уже бывал и куда еще не раз возвращусь. Да, человеческий опыт рождается из пар противоположностей: Инь и Ян, тьма и свет, сцепившись друг с другом; тьма усиливает свет, свет определяет тьму, и центры удовольствия и страдания в человеческом мозгу расположены радом, так что редко удается возбудить один из них, не затронув другого. Я любил Стефани, и мы вместе переживали экстаз и боль встреч и разлук.
Как я и подозревал, с ней оказалось нелегко: непоколебимый романтик, яростная феминистка. Она никак не могла прийти в себя от мучительного разрыва после двухлетней связи со студентом-стоматологом по имени Эдвард; и тут мы влюбились друг в друга. Мы пировали всю весну, мы наслаждались друг другом. Мы решили и лето провести в моногамии.
Моя работа в это время была как никогда разнообразной. Я начал отбирать материалы из своей диссертации для книги «Мир целительства», которую мы будем писать со Стенли Криннпером. В клинике я непосредственно занимался психозами — многочисленными изменениями личности, шизофренией (неопределенное состояние), социопатическими расстройствами и попытками самоубийства. В частной практике я вел пациентов с депрессией, сексуальными нарушениями, наркотической занисимостью, психическими травмами. А в школе для отсталых детей я участвовал в разработке и проверке критериев нормальности и стандартов развития применительно к детям. Я наблюдал учащихся из семей бедняков, из трущоб и национальных меньшинств, детей пяти-шести различных культур, наблюдал, как они приспосабливаются к нашей культуре, ассимилируются с системой образования. Дети привыкли приспосабливаться, служить программе ради того, чтобы программа послужила им.
Необходимо что-то другое. Система обучения и оценки путем вопросов-ответов, неспособная активизировать личностный и культурный потенциал ребенка, является, на мой радикальный взгляд, главным производителем умственно отсталых детей.
Мне не понадобилось много времени, чтобы заработать репутацию яркой эксцентрнчной личности в клинической работе и заносчивого оригинала в вопросах образования.
Странно, однако, было то, что, не забывая ни на минуту о моей работе с Антонио, я почти не говорил о ней. Я очень много думал о нем в те первые несколько месяцев; я даже нашел себе укромное местечко в Сономских горах, естественное убежище возле водопада в часе ходьбы; я ходил туда в выходные дни медитировать и упражнять видение. Но в основном моя работа на Южном пути ограничивалась рамками моего сознания и страницами дневника.
Июня 1974 года
Только что из клиники. Стакан вина — и сразу мысль: раскрыть и заполнить страничку. Все тянулось слишком долго.
Глория снова поступила сегодня ночью. Великий Четверг, Вознесение. Первый раз это была Великопостная Среда, затем Страстная Пятница. Ее снова спасли, а завтра моя очередь. Снова к доске. По-прежнему чувствую себя сосредоточенным и сильным. Результаты моей работы в Мачу Пикчу? Вырывание внутренностей, ритуал сожжения души — один вечер в таком состоянии сознания, когда я прямо, визуально, в каком-то катарсисе сталкивался с элементами собственной биографии. Не аналитически, не интеллектуально; это не был неокортекс. Я иду дальше, пытаюсь локализировать хлам, из которого складываются сновидения. Приписать их лимбическому мозгу.
Это проблема. Здесь нет прямых линий, нет подходящих теорий, нет готовых ящичков и полочек. Куда же мне сложить свой опыт? Я знаю, что работа, равноценная одному или двум годам интенсивной терапии, была выполнена за одну ночь. Если я добрался до своего бессознательного, следует ли мне объяснять, как я это делал? Если я хочу, чтобы кто-то здесь меня понял, то следует. Если для меня так важно, чтобы мне верили… Кого я дурачу? Наука определила тип нашей действительности уже тогда, когда появился разум, и нельзя применять научный метод к сознанию. Нельзя быть объективным в том, что является самой сущностью субъективного опыта. Я должен удовлетвориться тем, что приобретаю опыт, служу опыту, собираю «данные». Звучит мрачно и цинично. Почему?