— Вы верите в это? — спросил я. Я чувствовал себя ребенком у костра, где рассказываются истории о привидениях
— Я верю в то, что человек привык к этому состоянию сознания, к этой неусыпной готовности, и было бы самонадеянностью считать, что это единственное состояние, в котором наши восприятия реальны.
Он ткнул палкой в огонь, и прогоревшее полено развалилось на две части, брызнув ливнем искр.
— Это было бы чистым безумием, — добавил он. — И такая точка зрения накладывает жесткие ограничения на самую суть объективности, столь милой вашему сердцу. Опыт всегда субъективен, и отрицать реальность какого бы то ни было опыта означает отрицать часть самого себя.
Марта
Пишу при угасающем свете костра. Моралес укутался пончо, как одеялом, а я разложил свой спальный мешок.
Какое множество звезд. Во мраке ночи на такой высоте они кажутся ближе. У меня замечательный спутник. Рассуждения на такие темы, как природа осознания, субъективность, сравнительная мифология и т. п. более убедительны, когда они проводятся среди Природы, а yе в лекционном зале. Эти темы здесь более осязаемы, более поэтичны и менее спорны.
Понятие о шамане как об индивиде с двойным гражданством, в сознательном и бессознательном царствах, зажгло мое воображение. Примитивный исследователь в царстве сознания, на которое он смотрит с таким же уважением и благоговением, как мы — на «неизменное», бодрствующее состояние, в котором привыкли жить. Западная наука только подходит к субъективной природе реальности. Квантовая физика: на исход события влияет то, что мы его наблюдаем, и тому подобная премудрость.
Шаман же начинает с этого предположения — нет, он в него верит, и эта вера обретена на его собственном опыте, а не в результате изучения готовой философии, религии, парадигмы. Шаманизм не поклоняется Христу, Будде, Магомету или Кришне. Так где же мы найдем hatun laika. Отчуждение Человека от Природы вызывает ад вокруг меня.
|
Примечание: не забыть посмотреть место в Бытии, где Бог создает птиц, деревья и все на Земле для службы человеку. Шаманы, наоборот, считают, что мы созданы как проводники, смотрители Земли. То, что между человеком и Природой возник раскол, не подлежит сомнению. Разумно предположить, что это произошло по мере появления неокортекса, самоосознающего мышления, когда он стал способен отличать себя от других, себя от окружающей среды, добро от зла.
Не является ли изгнание из Сада просто аллегорией этой картезианской революции? Этого «я еемь», этого сознательного отделения Человека от Природы? Шесть или восемь тысяч лет назад, вместе с самоутверждением неокортекса?
— Конечно, это аллегория, — сказал Моралес, когда я задал ему этот вопрос за завтраком из чая и фруктов. — Ничего ошибочного в этой сказке нет. Проблема в том, как она рассказана, как ее принимает сердце и как ее проповедуют священники.
Вместо элегантного и точного описания исторического события, эволюционного шага, предлагается буквальная констатация факта, который рассматривается как условие существования человечества. Опасность возникает всегда, когда метафора мифа становится религиозной догмой, которую вколачивают нам священники.
— Наши шаманы.
— Кто?
— Священники.
— Нет.
— Разве священник не занял место шамана в западной культуре?
|
— Нет, — сказал он. — Священник есть должностное лицо. Человек принимает священный сан и вместе с ним догму, которая уже существует. Он приходит понять ее, поддержать ее и — научать других. Его религиозный опыт является опытом веры, а не прямого причастия. Он приобщается к традиции и очень редко — к опыту. Священники принимают веру вместе с ее условностями и ошибками. Они — смотрители, стражи мифа, но не творцы его. Шаман творит мифы, и источником его веры является его собственный опыт божественного в Природе.
Марта
Никогда в жизни так много не ходил пешком. Понятия не имею, сколько миль мы одолели.
Побывали еще в двух деревнях, очень похожих на первую, и одну обошли. Живем на подножном корме, фруктах и овощах, которые покупаем в деревнях, иногда перепадает кусок мяса; чай завариваем на свежей ключевой воде; из кукурузной муки и юкки Моралес делает небольшие шарики. Я привык к этой легкой диете, она хорошо поддерживает силы. Продолжаем наши дискуссии. Продолжаем путешествие по огромному плато; вдали видны снежные вершины Анд, на юге — Амазонка и покрытые джунглями низины. Я все меньше чувствую себя посетителем этих мест и все больше — их обитателем. Пейзаж постоянно напоминает мне об истинной природе моего дома. Я вовсе не нуждаюсь во всем этом барахле — каркасном рюкзаке, водонепроницаемой штормовке, теплых носках. Я смотрю на Моралеса: он здесь дома. Он идет лесом, лугами с беспечной уверенностью, с утонченной простотой, которой я не могу ни восхищаться. Он ничего не принимает на веру. Его удовлетворенность. Точно такую же я видел на лицах обитателей крохотных хижин, которые мы встречаем то у подножия холма, то среди небольших террас, то на берегу ручья. Значимость сельского индейца определяется землей, на которой он живет, а не мнением общины! Я припоминаю, что на большей части территории планеты большинство людей живут по этому стандарту.
|
Это не Бог весть какое открытие; это бросается в глаза. Ему нет особой нужды доказывать, что Природа является прямым источником информации для примитивных философий мира. Природа уходит с иудейско-христианской сцены после осуждения в Бытии и появляется изредка только в качестве декорации, обычно в моменты Богоявления или откровения (Моисей взбирается на гору, чтобы получить Десять заповедей; Иисус уходит в пустыню на сорок дней и возвращается со своей проповедью, и т, п.).
Мы продолжаем обсуждение этих вопросов. И многих других. Мы проходим мимо руин каких-то сооружений древних инков; развалины уже наполовину погребены землей и поросли травами, и мы говорим о его предках. Он неизменно сводит беседу к личности шамана, личности, «чей Завет — сама Природа, чьи гимны — музыка ветра и рек». Мне хочется верить, что такие люди существуют, как когда-то хотелось верить в Санта-Клауса.
Что касается дона Хикарами. Мы слышали о нем повсюду. Только слухи. Никто не знает, откуда он сам, но молва о нем летит па крыльях. Говорят, он может изменять погоду.
Утром мы направились к западу-юго-западу, там живет целитель по имени Хесус.
*8*
Неизвестное всегда воспринимается как чудесное.
Тацит
Если бы не репутация колдуна и мастера-целителя от susto — «дурного глаза», Хесус Завала, вероятно, был бы типичным сельским идиотом. Двадцать лет тому назад с ним случился удар, почти полностью парализовавший всю левую часть тела, включая лицо. Угол рта навсегда искривила гримаса недовольства; он имел привычку вытирать его костяшками пальцев правой руки, и губы были в трещинах и лепестках шелушащейся кожи. Левый глаз почти полностью закрывало безжизненное веко, зато правый, здоровый, напомнил мне глаз доньи Росы. Он сверкал.
Он жил на краю селения в саманной хижине, над которой поработали время и непогода. Блоки самана не были оштукатурены ни снаружи, ни внутри, из коричнево-серой высохшей глины торчали куски щебня и солома. Крыша состояла наполовину из соломы, наполовину из черепицы.
Хесус сидел на плетеной циновке посреди комнаты; пол был выметен, но грязен. Глиняная печь, ложе из хвойных игл, небольшой алтарь Девы Марии. Моралес говорил мне, что жители селения приносят Хесусу пищу два раза в день.
Я сидел перед Хесусом скрестив ноги, а Моралес удобно пристроился рядом на корточках. Хесус проворчал что-то и вытащил из маленького мешочка три листа коки. Он дунул на них, бросил на циновку, и мы все стали их рассматривать. Не поднимая головы, он посмотрел на меня. Дальше его взгляд заскользил по стенам и потолку комнаты.
— Rastreo de coca, — прошептал Моралес. — Простой способ гадания.
Хесус хлопнул по циновке ладонью, вытащил еще три листа из мешочка, дунул на них и бросил на циновку. Они легли в виде буквы V, подчеркнутой снизу. Хесус поднял голову и коснулся нижнего века слепого глаза указательным пальцем, затем поднял этот палец к моему лицу.
— Черная магия, — сказал Моралес и спросил о чем-то Хесуса на кечуа. Вместо ответа старик поднял руку выше головы, поставил ладонь горизонтально и шевельнул большим пальцем и мизинцем вверх-вниз.
— Птица, — улыбнулся Моралес. Он стал засыпать Хесуса вопросами, а тот отвечал кивками или отрицательным покачиванием головы.
— Он говорит, что могучий колдун послал за вами большую птицу. Не приходилось ли вам в последнее время оскорблять волшебников?
Конечно, сам собой напрашивался инцидент в хижине Рамона, но я сказал, что я так не думаю. Я спросил, что Хесус мне советует делать с это й птицей. Ответ старика, полученный после еще одной серии быстрых, как стрельба, вопросов, сводился к тому, что эта птица будет преследовать меня, пока я не выясню, что я сделал, и что мне придется столкнуться с нею, а возможно, и с колдуном. Он сказал, что мне следует остерегаться. Я согласился с ним.
— У вас есть еще вопросы к сеньору Завала?
— Скажите ему, что мы ищем hatun laika, — сказал я. — Могучего волшебника, который известен под именем Хикарам. Слыхал ли он о нем и знает ли, где нам его найти?
Моралес кивнул и повторил вопрос старому калеке. Я не мог понять кечуа, но уловил слова fiatun laika и имя, которое мы уже дважды слышали за последние четыре дня, дон Хикарам.
Я наблюдал за морщинистым лицом Хесуса и увидел, как расширился его глаз, словно от удивления. Он не то захрюкал, не то засмеялся. Он уставился с подозрением на Моралеса, затем на меня. Путаница какая-то? Он поднял руку ладонью кверху и сделал ею движение в сторону Моралеса, потом в мою. Затем глухо шлепнул ладонью себя в грудь. Я не понял. Я глянул на Моралеса, нахмурился и затряс головой. И Хесус заговорил, это было несколько напряженных, хрюкающих звуков; вследствие паралича он не мог произносить слова.
Лицо Моралеса нельзя было назвать совсем безучастным; по-моему, одна бровь у него на четверть дюйма поднялась.
— Сказал, что он сейчас с нами, — ответил Моралес.
Я повернул голову и улыбнулся беспомощному индейцу, который считал себя шаманом-мастером.
— Ауее те, — сказал я на кечуа («Спасибо»). Моралес поднялся и положил монету среди хвойных иголок у основания алтаря Девы Марии.
Хесус проводил нас к двери. Он взял меня за руку, и я оглянулся на него. Он улыбался. Он опустил руку, отвел ее за шину и провел пальцами по седалищу, как будто подтираясь. Здоровая сторона его рта поднялась в улыбке, а морщины вокруг глаза излучали веселую насмешку. Он погрозил мне пальцем и покачал головой.
Мы вышли из деревни и молча прошли около полумили на запад. Наконец мы остановились. Моралес обернулся и посмотрел в сторону деревни, но она уже исчезла за холмом.
— Почему он остановил вас в дверях? Подтерся? Это для нас что-нибудь означает?
— В джунглях, — сказал я. — В ту ночь у Рамона. Аяхуаска оказывает слабительное действие…
Мы уже снова были в лесу, а быть может, это была эвкалиптовая роща. Мы никогда не могли этого угадать, пока не выходили на другую сторону.
— Что же случилось? — спросил он с улыбкой.
— Сначала меня тошнило, я чуть кишки не вырвал; это тогда я увидел змея.
— Вот как?
— Потом я побежал в кусты, и там опорожнил мой кишечник. Это было что-то невероятное. Страшной силы. Просто катарсис.
— Я не удивляюсь.
— Потом я подтер свой зад парой листьев…
Тут Моралес начал смеяться.
— Это, должно быть, был ядовитый плющ или какой-то его тропический родственник.
Профессор уже держался за живот, прислонившись спиной к дереву.
— У меня потом появилась такая сыпь, что я не знал, куда деваться!
Я обернулся в сторону деревни и закричал по-английски:
— Но как же ты, черт возьми, узнал!
А мой спутник сполз но стволу спиной и хохотал, сидя на земле. Я опустился на колени и присоединился к нему. Дело еще и в том, что в той аптеке, где я покупал губную номаду для Аниты, я приобрел себе баночку мази; она закончилась как раз днем раньше. Сыпь прошла, но забыть о ней я не мог.
— Эх вы, цивилизованные, — сказал Моралес, вытирая слезы. — Вы если не в речку писаете, то ядовитыми листьями зады подтираете!
— Ну хорошо, а как же теперь? — спросил я, когда мы поднялись и продолжили наш путь. — Как вы объясните то, что он знал?
— Как вы объясните… — машинально и задумчиво повторил Моралес.
Я тряс головой и беспорядочно махал руками:
— Нет, нет, только давайте не сбиваться на семантику и философские фантазии…
— Вы знаете, ваш вопрос как раз напомнил мне старую проблему определения окончательной истины, то есть той, которую можно узнать, но нельзя высказать.
Он достал из кармана кусочек коры коричного дерева и принялся его жевать.
— Существует знание, которое не может быть объяснено.
— Я это знаю, — сказал я. — Вы знаете… что я знаю… что вы знаете… что я это знаю.
— У меня нет такой уверенности, — сказал он. — Так что наберитесь немного терпения. Хесуса можно отнести к категории гадателей. Он не столько шаман, сколько техник.
— Техник?
— Rastreo de coca — его ремесло. Способ прорицания, подобный И-Цзин или системе таро. В данном случае он сочетается с неплохо развитыми способностями провидца.
— Анита тоже говорила об орле, который преследует меня.
— Правда? Может быть, это как-то связано с вашим пребыванием в джунглях.
Мы остановились возле нагромождения скал, над узким аггоуо, прорезавшим лес. Среди гранитных глыб звенел ручей. Моралес смочил, а затем наполнил водой bota из козлиной шкуры; он купил его в деревне, где жил Хесус.
— Гадание — любопытное искусство, — сказал он. — Оно пережило не одну тысячу лет.
— По крайней мере, 2000 лет до нашей эры, — сказал я. — Месопотамия. Там есть клинописные тексты, в которых изложена техника узнавания судьбы; они лили масло на воду, а также изучали форму дыма из благовонных кадильниц. Через тысячу лет китайцы пользовались И-Цзин.
— А что говорит ваша наука о смысле гадания? — спросил он.
— Я думаю, что все это связано с развитием неокортекса, — сказал я, стряхнул с плеч рюкзак и уселся на краю маленького итгоуо. — Лобные доли дали человеку предвидение, т. е. способность видеть или, по крайней мере, планировать заранее. Его интриговала, а возможно, и пугала неопределенность будущего. Рассматривая судьбу как последовательность случайных событий и придумывая способы узнавания их, он начал вносить порядок в будущее, сводя количество возможных исходов к одному или двум. Нетрудно догадаться, что те, у кого лучше были развиты лобные доли, становились пророками и предсказателями в своей общине, угадывали любовь, богатство, войну, болезни и т. д.
Я вскочил, возбужденный собственными мыслями:
— Но какая разница? Все это спекуляции. Масло на воде, дым, палочки, листья, карты таро — все это способы подойти к случайному будущему случайным путем. Случайные наборы.
— Эти наборы интерпретирует мозг, — сказал Моралес. Он закинул за плечо раздувшийся от воды bota. — Странно, почему современный человек так очарован возможностью подобных вещей и все же отвергает их как бессмысленные, суеверные игры. Но разве психологи не пользуются чернильными кляксами, чтобы проникнуть в сознание пациентов?
— Тест Роршаха, — сказал я.
— Именно. Теория гласит, что эти случайные образцы подскажут определенные вещи. Ваш думающий мозг может говорить вам, что это бессодержательные пятна чернил, но инстинктивно вы отвечаете «бабочка», или «дерево», или что-нибудь еще, что «пришло на ум». Но откуда приходят эти образы? Из бессознательного?
— Так вы считаете, что rastreo de coca — это один из способов проникновения в бессознательное прорицателя, который им пользуется?
— Возможно, — улыбнулся он. — Это мысль.
— Но если интерпретация правильна, значит, информация уже была в бессознательном.
— Как вы сказали, это все спекуляции.
— Во всяком случае, Хесус ничего не сказал о будущем. Он только затронул эту тему с птицей, да еще он кое-что знает о том, что случилось со мной месяц назад.
— Память.
— В общем, да.
— Есть шаманы, которые скажут вам, что эта память содержится не в мозге, — это же в подобном случае относится и к самому сознанию, — а в теле и в энергетических полях, окружающих физическое тело. Они умеют не только видеть эти поля, но и прикасаться к ним собственными полями и видеть историю пациента, его настоящее, даже возможные варианты его будущего. Листья коки у сеньора Завалы — просто детский лепет по сравнению с этим.
— Так где же мы найдем такого шамана? — спросил я.
Традиции и фольклор — это хорошо, но мне не давала покоя настоящая теория. Моралес только улыбнулся и пожал плечами.
В этот день мы сделали привал рано. Оказалось, что наш скальный ручей сливается с другим подземным источником пятьюдесятью ярдами ниже, и мы шли вдоль расширяющегося ручья весь остаток дня. Ручей становился все полнее, это уже была целая речка шириной в десять футов. Мы разделись и выкупались в ее холодной сверкающей воде. В тот вечер Моралес приготовил бобы на нашем костре.
Я ничего не записал в дневнике, потому что уснул сразу после ужина. Мне приснился забавный сон. Мы с Моралесом играем в прятки: он прячет стручок мимозы с семенами, шести дюймов длиной, двух дюймов шириной, прячет его в лесу, а у меня глаза закрыты. Затем он предлагает мне найти его. Найти сразу, не глядя.
Утром мне показалось, что этот сон имеет какое-то отношение к нашим поискам hatun laika но имени Хикарам.
Проснувшись, я уже знал, что мы его никогда не найдем. Мы никогда не найдем шамана-мастера, волшебника, человека, «который уже умер».
Но мы нашли.
*9*
Ha солнце и на смерть нельзя смотреть пристально.
Ларошфуко
Было далеко за полдень, когда мы выбрались из долины, по которой шли с самого утра. Мы находились на краю altiplano, в том месте, где начинается склон высотою пять тысяч футов, ведущий к горным джунглям, похожим на зеленый мох, долинам в туманной дымке. Мы стояли, восхищенные тропическим пейзажем внизу, и в это время послышался кашель.
Их было трое. Трое мужчин. Двоим из них было лет по тридцать с лишком; оба в потертых, заплатанных джинсах; на одном была выгоревшая бейсбольная фуражка и что-то вроде охотничьего жилета с карманчиками и молниями, а на другом — мягкая фетровая шляпа с опущенными полями и полосатая шаль, повязанная крест-накрест на груди и заправленная в брюки. Он был обут в старые зашнурованные ботинки из потрескавшейся кожи и с рваными подошвами. Третий мужчина был постарше. Ему можно было дать и шестьдесят, и семьдесят; в этом климате, на этих высотах трудно не ошибиться. Худой и морщинистый, одежда мешковатая; пончо просто висел на его худых плечах. Широкополая шляпа из туго плетенной соломы, похожая на корону в форме купола, снабжена двумя тонкими тесемками.
Когда мы обернулись, старик сделал шаг вперед и снял шляпу. Вполоборота он глянул на своих спутников, и они послсдовали его примеру, после чего он снова повернулся лицом к нам и опустил глаза вниз.
— Tutacama, laytay, — сказал Моралес.
— Tutacama, — отвечал старик.
— Подождите меня, — сказал Моралес. — Это индейцы кечуа. Я поговорю с ними.
Я снял рюкзак, поставил его на землю, сел сам и прислонился к нему, а Моралес подошел к индейцам и заговорил со стариком. Они беседовали минуты три. Было в ндно, что старику что-то нужно, он был смущен и обеспокоен. Молодые люди в разговоре не участвовали, только переглядывались между собой да все посматривали на мой рюкзак. Старик тоже поднял голову и с уважением взглянул на меня через плечо Моралеса. Обернувшись назад, он показал рукой в сторону холмов; Моралес кивнул, что-то сказал и посмотрел на меня. Старик улыбнулся, и все трое приветствовали меня кивком головы. Профессор положил руку старику на плечо, затем обернулся и направился ко мне.
— Они из той деревни, за холмами. Мы миновали ее сегодня утром.
— Я не видел деревни, — сказал я.
— Там старая женщина. Белая женщина. Она умирает. Они видели, как мы проходили мимо, и просят нашей помощи.
— Тогда идем, — сказал я.
Деревня располагалась у подножия холма на расстоянии около мили от нашего маршрута. Она включала в себя массивные развалины сооружений времен инков. Гранитные блоки уцелевших стен были вырезаны такумело, что держались только на трении много столетий. В нишах, где когда-то стояли опорные столбы, теперь теснились растения. Во многих местах жители села укрепили стены необработанными камнями и саманом. К стенам лепились деревянные и саманные хижины, укрытые тростником. Часть хижин окружала выложенный камнем центральный двор, где находились две большие каменные ступы, врезанные прямо в скальный грунт. Мы прошли по селению уже около трехсот ярдов.
Когда-то инки построили здесь свою крепость как форпост цивилизации на краю altiplano. Теперь, тысячу лет спустя, их потомки живут в развалинах этой крепости, обрабатывают террасы своего холма и ремонтируют древние стены глиной и щебнем — строительное искусство утеряно, мастерство давно забыто. Древняя цивилизация погребена в руинах.
По двору расхаживали куры, свиньи и даже гуанако. В одной из ступ индеанка толкла маис. При нашем появлении она прекратила работу, затем кивнула головой и исчезла.
Старик подвел нас к одной из лачуг. Вечерело, и когда мы вошли в жилище, мне понадобилось время, чтобы глаза привыкли к сумраку. Женщина в большом черном платке и со свечой в руке стояла у изголовья кровати и что-то шептала; убогая соломенная постель располагалась среди комнаты на двух деревянных опорах. Женщина подняла глаза на нас и хотела уйти, но Моралес поднял руку, и она остановилась, прислонившись спиной к стене. Он обратился к ней на кечуа, и она отдала ему свечу; наши тени от ее пламени закачались по стенам хижины.
На постели, вытянувшись, лежала женщина, укрытая до подбородка индейским одеялом; из-за сильного истощения невозможно было судить о ее возрасте. Короткие седые волосы, кости лица туго обтянуты желтушной кожей, тонкие сухожилия шеи напряжены. Руки безвольно лежали вдоль туловища поверх одеяла. Из запавших глазниц в потолок смотрели неподвижные глаза. Ее рот был открыт, бесцветные потрескавшиеся губы оттянулись, обнажая сухие зубы с обызвествленной эмалью; дыхание вырывалось из груди резким хрипом. У нее были большие руки, обтянугые желтой высохшей кожей. Простое золотое кольцо на безымянном пальце левой руки удерживалось только раздутым суставом. Она не шевельнулась, не подала никакого знака в ответ на наше появление.
Моралес обернулся, взглянул на меня и протянул свечу; я подошел и взял ее у него. Он провел рукой но лицу женщины; глаза ее все так же глядели в потолок. Большими и указательными пальцами обеих рук он взялся за края одеяла и отвернул его вниз, открыв верхнюю часть простой полотняной сорочки, застегнутой спереди на пуговицу. На груди ее лежало серебряное распятие, от него протянулась охватывавшая шею цепочка с бусинками четок.
— Миссионерка, — прошептал Моралес.
Он нагнулся и прижал ухо к ее груди; через минуту он выпрямился, подошел к старику и что-то спросил у него. Я наклонился и несколько раз провел свечой над неподвижным лицом больной.
Зрачки фиксированы и расширены. На стеклянной поверхности глаз отражается колеблющееся пламя свечи. Я послушал биение ее сердца, как это делал Моралес; оно было таким слабым и медленным, что я с трудом различал его на фоне тихого разговора, который происходил в это время в углу хижины. Я смотрел на потускневшее серебро распятия и пытался представить, что привело сюда эту женщину.
Моралес тронул меня за локоть, и мы вышли в освещенный солнцем двор.
— Два дня назад ее принесли сюда индейцы, оттуда. — Он показал вниз, за подножие холма, и дальше в сторону джунглей.
— У нее отказала печень, — сказал я. — Я думаю, это кома.
— Да. — Он поднял глаза к небу. Облака отсвечивали розовыми и оранжевыми тонами. — Нас просят остаться. Мы про-педем эту ночь здесь.
— Конечно, — сказал я. В хижину заходили и выходили женщины. — А чем мы можем помочь?
— Ничем. Ночью она умрет. Мы можем только помочь ее духу освободиться.
Я не знал, что мне делать. Двадцать или тридцать свечей превратили лачугу, вылепленную из глины и соломы, в своеобразную часовню. Я сидел возле двери на милке с кукурузными очистками и наблюдал за моим спутником, который сидел напротив, прислонившись затылком к древней каменной стене и закрыв глаза. Никакого движения.
Старик тоже был с нами. Я узнал, что его зовут Диего. Старуха, видимо жена Диего, осторожно прикладывала влажный платок к лицу умирающей. Я подумал было принести свой дневник и делать записи, но отбросил эту мысль. Неуместно. Это не клиника. Да и что писать? Мои мысли в присутствии смерти?
Стал ли бы я воображать себе ее жизнь, все то, что она видела; какое вдохновение толкнуло ее оставить родную землю и принести свою веру сюда, в перуанские джунгли? Стал бы сравнивать ее тело с расчлененным трупом Джешшфер, сожженным к этому времени в печи Калифорнийского университета? Вероятно, да. Подумал ли бы я о переживаниях первобытного человека, присутствующего при смерти соплеменника и осененного догадкой о собственной кончине? Возможно.
Но ничего этого я тогда не писал и даже, по правде сказать, не думал. Я не чувствовал ничего, кроме важности события, которое длилось уже около двух часов.
Для нас приготовили отдельную комнату. Ее жильцов куда-то переселили, сделали уборку, и я оставил там свой рюкзак, а Моралес — bota, свою шляпу и маленькую сумку с пищей, и мы вернулись к своему дежурству.
Внезапно послышался громкий, протяжный и хриплый вдох, и снова стало тихо. Что это было? Жена Диего отступила на шаг от изголовья. Моралес открыл глаза. Ничто не изменилось в лице умирающей. Затем последовал выдох, и ритмика дыхания возобновилась. Она была еще жива. Моралес поднялся, повернул голову к жене Диего и кивком показал ей место у стены, где сидел сам; она подошла туда и села.
В комнате, защищенной от вечернего холода толстыми саманными стенами, было тепло от множества горящих свечей. И все же для меня было неожиданностью, когда Моралес подошел к умирающей и совсем сиял с нее одеяло. Ее сорочка покрывала колени; желтые костлявые ноги были обуты в сандалии. Он сложил одеяло, приподнял ее ноги п подложил одеяло под них, как подушку, затем снял ее сандалии и протянул их Диего. После этого, закрыв глаза, он около получаса массировал ей ноги. Закончив массаж ног, он подошел к изголовью, очень осторожно приподнял ее голову и снял четки с распятием. Ничто не изменилось ни в ее дыхании, ни в лице, когда он снова уложил ее голову на подушку. Он сложил цепочку с четками в ладонь ее левой руки и согнул пальцы, зажав таким образом четки в ее кулаке.
Он взглянул на Диего и кивнул ему; тот поднялся и тронул за плечо свою жену. Она встала, я тоже поднялся на ноги. Не поднимая глаз, она обошла изножье кровати, слегка поклонилась моему спугнику и вышла из хижины. Диего подошел к двери и, наклонившись, выставил сандалии наружу. Затем он выпрямился, посмотрел на моего друга, склонил голову и прошептал:
— Аеус те, don Jicaram.
И тоже вышел, оставив нас одних.
Как? Я взглянул на своего друга: он стоял у изголовья, положив руку на лоб умирающей женщины. Он поднял глаза, и на мгновение наши взгляды встретились.
— Задуйте свечи, — сказал он. — По одной.
Я не двигался и не сводил с него глаз. Возможно ли это?
— Свечи. Пожалуйста.
Я подошел к узкой планке, в виде полочки опоясывавшей комнату. Мой мозг работал стремительно, но беспорядочно. Я наклонился и задул одну свечу. Я плохо соображал. Должно быть, я не понял Диего. В этот момент я услышал пение Моралеса. Тихо, еле слышно он пел песню на языке кечуа. Я оглянулся. Его глаза были закрыты, движения губ почти незаметны; рука его все еще лежала на лбу женщины. Он медленно открыл глаза. Глаза Распутина. Они мгновенно ухватили мой взгляд и велели продолжать работу, и я повиновался. Я задувал свечи, пока не закончилось его пение и он не произнес:
— Теперь хорошо.
Осталось три свечи; в воздухе стоял дым от остальных, погашенных. Он уже стоял сбоку рядом с кроватью. Он опустил руки на правое бедро умирающей и провел ими вниз, к ступням, как будто что-то сметая. И снова то же движение по бедру, голени, ступне — и его руки повисли в пустоте за ступней, и он стряхнул их, стряхнул, как стряхивают воду с пальцев, по направлению к стене. Три раза он производил это сметающее движение вдоль ноги и стряхивал руки. Затем он перешел на другую сторону и повторил ту же процедуру с левой ногой.
Я подошел к изголовью и послушал ее дыхание; оно было все таким же затрудненным и неглубоким, как ранее. Моралес приподнял ее правую руку за запястье и «вытер» ее такими же уверенными движениями; повторяя то же самое с левой рукой, он следил, чтобы четки не выскользнули из закрытой ладони; маленькое распятие покачивалось на цепочке. Было что-то жутковато методичное и профессиональное в том, как он уложил ее руки на прежнее место по бокам туловища и стал расстегивать на ней сорочку от шеи вниз.
Когда он закончил, обнаженной оказалась только центральная полоска желтушной кожи, шириной дюйма в три, с острыми очертаниями ребер и грудины и запавшим животом. Нижнюю часть тела закрывали грубые полотняные панталоны, уже слишком просторные для нее.