– Вы были в Букет‑Хаусе несколько недель назад?
– Кажется, да, – ответил герцог и покраснел до ушей.
– И вы забыли меня, Адриан. Вы увидели кого‑то, кто нравится вам больше.
– Кто вам сказал такую подлую ложь? – спросил его светлость. – Ричтон?
– Нет.
– Уорнер?
– Нет.
– Графиня или какой‑нибудь другой осведомитель в юбке?
– Нет.
– Так кто?
– Я не могу вам сказать, Адриан, но это человек, которому я вынуждена доверять.
– Отлично. Так какая же богиня понравилась мне больше вас?
– Дама, которой вы сами как‑то восторгались в моем присутствии. Вы назвали ее прекраснейшей женщиной Ангрии. Мисс Мур.
Его светлость расхохотался.
– И это все, Мэри? – сказал он. – Так вот из‑за чего вы дуетесь две недели кряду! А мисс Мур, значит, нравится мне больше вас? Странные же у меня вкусы! Мисс Мур? – продолжал его светлость, как будто силясь припомнить, кто она такая. – Мисс Мур? Да, вспоминаю – высокая девушка со светлым волосами и красными щеками. Кажется, я впрямь когда‑то заметил, что она прекрасный образчик ангрийского женского типа. И да, теперь мне пришло на память, что я действительно последний раз видел ее в Букет‑Хаусе. Ричтон провел ее в комнату, где я снимал плащ, и она пристала ко мне с просьбой касательно Генри Гастингса – впрочем, без особой назойливости. Я ответил, что, к сожалению, не могу принять ее ходатайство, и посоветовал впредь не заступаться слишком пылко за молодых негодяев в алых мундирах, поскольку это может повредить ее репутации. Она покраснела, и на этом все закончилось. Вот, Мэри, как все было на самом деле.
– Это правда, Адриан?
– До последнего слова, клянусь вечным спасением!
Герцогиня и хотела, и боялась принять его слова за истину.
|
– Я бы желала вам поверить, – сказала она. – С моей души упало бы тяжелое бремя.
– Так отбросьте его немедленно, – ответил герцог. – Это все шутки нервического воображения. Вы унаследовали отцовскую мнительность, Мэри.
– Однако, – настаивала ее светлость, – несколько прошедших дней вы были со мной очень холодны. Я не имела возможности обменяться с вами и парой слов.
И снова Заморна рассмеялся.
– О женская нелогичность! – воскликнул он. – Обвинять меня в последствиях собственного каприза! Не вы ли сжимались при виде меня, как мимоза, отвечали на мои вопросы односложно, плакали, когда я ласково к вам обращался, ускользали, как только нам случалось остаться наедине?
– Вы преувеличиваете, – сказала герцогиня.
– Ничуть. А как я должен был все это понимать? Разумеется, я вообразил, что вы взяли себе в голову какую‑то причуду – например усомнились в законности супружеских уз. Я каждый день ждал, что вы потребуете официально расторгнуть наш брак и заявите о своем намерении удалиться в святую обитель, где вас больше не будут смущать соблазны плоти.
– Адриан! – воскликнула герцогиня, улыбаясь его несправедливым попрекам. – Вы знаете, что у меня такого и в мыслях не было. Когда вы так говорите, у вас глаза сверкают торжеством. Да, Адриан, с того дня, как, шесть лет назад, впервые меня увидели, вы сознаете свою власть надо мной. И сейчас вы тоже ее чувствуете. Противиться бесполезно: я поверю всему, что вы мне скажете. Я вела себя глупо. Простите меня и не наказывайте.
– Так значит, Мэри, вы раздумали уходить в монастырь? Сочли, что еще успеете удариться в набожность лет так через тридцать, когда ваше хорошенькое личико станет не столь хорошеньким, а глазки – не столь пленительными, и более того, ваш муж немного поседеет, а лоб его избороздят морщины, которые придадут ему вид сурового старого рубаки, каким он к тому времени станет? Тогда‑то вы и откажете ему в поцелуе, а сейчас…
|
Произошел обмен двумя‑тремя нежными поцелуями. Герцог и герцогиня встали. Свеча горела на туалетном столике, перед которым стояли два пустых стула; комната по‑прежнему мерцала сказочной красотой, но живые участники сцены исчезли, оставив по себе тишину. Свеча скоро прогорела до подсвечника. Пламя мигнуло, опало, взметнулось тоненьким язычком света, вновь опало и, потрепетав мгновение, погасло совсем. Потом внизу кто‑то тронул клавиши рояля, и когда первая нота заставила детей угомониться, голос запел:
В жизни, верь, не все же
Одна сплошная тень:
Бывает, легкий дождик
Сулит погожий день.
Да, тучи приносят грозы,
Мрачат небес лазурь,
Но расцветают розы
Пышнее после бурь.
Поспешно, беспечно
Летят веселья дни,
Сердечно, конечно,
Чаруют нас они.
Что с того, что смерть ворует
То, с чем нам расстаться жаль?
Что нередко торжествует
Над надеждою печаль?
Но надежда вновь воспрянет.
Пусть на время сражена,
Взмахом крыл златых поманит,
Бодра и сил полна.
Отважно, бесстрашно
Встретим день забот
Пред твердым, пред гордым
Отчаянье падет.
Чарлз Тауншенд
26 марта 1839 года.
Каролина Вернон
Часть I
Завершив предыдущую книгу, я твердо решил не приступать к следующей, пока у меня не будет о чем писать. Тогда я полагал, что могут пройти годы, прежде чем что‑либо по‑настоящему новое и занимательное понудит меня взять отложенное перо. Однако ба! – не успела трижды обновиться луна, а опять «паук мотает паутину».
|
И все же не новизна, не свежий и неожиданный поворот событий обмакнули мое перо в чернильницу и расстелили передо мной чистый бумажный лист. Я всего лишь по обыкновению вглядывался в лицо общества; всего лишь читал газеты, каждое утро спускался к табльдоту на Чеппел‑стрит, ежедневно бывал на светских раутах и всякий вечер посещал театр; примерно раз в неделю запрыгивал в дилижанс ангрийской почты и стремительным метеором летел в Заморну, а то и в Адрианополь; окинув взглядом блистательные модные лавки и неотделанные новые дворцы великой младенческой столицы, я, уподобившись речному божеству, отправлялся вниз по Калабару, правда, не в одеянии из аира и не в венце из кувшинок – зажав в кулаке билет, я всходил на борт парохода и вперед, мимо Моутона, и дальше вдоль побережья, минуя Дуврхем, назад в Витрополь. Порою меня одолевала сентиментальная грусть; тогда, упаковав в корзинку сандвичи, я отправлялся в Олнвик – впрочем, я зарекся туда ездить, поскольку в последний визит, когда я устроился под ивой с намерением перекусить холодной куропаткой, запивая ее имбирным лимонадом, и за неимением стола разложил припасенную снедь на пьедестале какой‑то статуи, парковый сторож счел своим долгом скроить возмущенную мину и самым неучтивым образом известить меня, что такие вольности недопустимы, что в эту часть парка чужакам заходить нельзя, что данный мраморный истукан есть ценное творение искусства, поскольку представляет некоего члена семейства Уортон, умершего (или умершую – я толком не разобрал) лет двадцать назад. Вся эта трескотня должна была меня убедить, что, примостив перечницу, баночку с горчицей, булку и столовый прибор у ног каменного идола в ночной сорочке, бессмысленно созерцающего пальцы своих ног, я совершил чудовищное святотатство.
Впрочем, даже при подобном образе жизни я видел и слышал много такого, что в качестве заметок путешественника может получить спрос. Литератор без хлеба не останется. Землетрясения и революции происходят не каждый день. Не всегда
Войско со своим вождем марширует под дождем,
Деревенский старожил мужиков вооружил,
По болоту прямиком гордо шествует с полком.
Двое самых главных сцепились на равных,
Этот лих и тот лют, на весь мир плюют.
После слезы льют.
Не всегда
Изящный банкир, напялив мундир,
С парой королят, в черном до пят,
Создает Святой союз противу рабских уз.
Другой властитель, выпить любитель,
Покоряет кучу стран с бандой храбрых обезьян,
Чернокожий Тамерлан.
Не всегда
Поминки и свадьба – не опоздать бы,
Две жены враз – закон не указ,
Быстрая депортация для блага нации,
Скорое возвращение к всеобщему огорчению,
Нежеланье тестя быть с зятем вместе –
Много, мол, чести.
Читатель, все это случается не каждый день. И хорошо, что так: от избытка остроты у публики портится желудок и наступает расстройство пищеварения.
Однако, пусть чудес в мире больше не происходит, уж наверняка нам сыщется, о чем поговорить. Да, на полях недавних сражений зреют посевы. Согласно западной газетке, которую я на днях проглядывал, «в окрестностях Лейдена уродились ячмень и овес, а с лугов под Ившемом уже вывезли все сено. Новый канал значительно улучшит судоходность Цирхалы и облегчит доставку товаров во внутренние части страны; начата подписка для строительства нового, более вместительного здания торговых рядов в Вествуде». Что с того? Неужто, если в стране не льется кровь, в ней наступает застой? Неужто жизнь утрачивает всякое разнообразие? Или только война рождает преступления? Разве Амур убирает лук, когда Победа складывает крыла? Конечно, нет! Верно, что в обществе воцарились респектабельность и деловитое спокойствие. Многие из тех, кто в юности предавался разгулу, теперь остепенились и ведут себя прилично. Я искренне считаю, что нравы, даже при дворе, стали заметно лучше. Мы больше не слышим о громких скандалах. Да, до нас временами доходят вести о мелких грешках одного очень высокопоставленного джентльмена, но привычка в нем сделалась второй натурой, и все его изысканные склонности так хорошо известны, что не заслуживают обсуждения. В остальном же перемены к лучшему очевидны. Мы слишком долго взирали на буйство пороков; утешимся же зрелищем чинного добронравия!
Глава 1
Утром первого июля в Эллрингтон‑Холле произошло знаменательное событие. Граф и графиня завтракали вместе – вернее, завтракала графиня, а граф только смотрел на свою тарелку, – когда его сиятельство без предупреждения и без всякого видимого повода рассмеялся!
Эта в высшей степени необычная сцена произошла в туалетной комнате графини. Сегодня утром она подняла мужа спозаранку, чтобы ехать в Олнвик для поправки его здоровья и настроения. В последние две‑три недели граф совсем забросил некоторые свои дурные привычки. Салоны – вернее сказать, будуары – нескольких городских особняков тщетно ждали случая огласиться приятным эхом его голоса. Госпожи Гревиль, Лаланд и Сент‑Джеймс тосковали, как соловьи на жердочках или позабытые горлицы, тихим воркованием укоряющие своего неверного голубка. Он не шел – без ответа оставались бесчисленные нежные записочки, напоенные вздохами и ароматом духов, орошенные слезами и розовой водою. Множество этих изящных посланий сворачивалось, «как свиток опаленный», в камине Эллрингтон‑Хауса; зов их был тщетен. Уставший от музыки, прискучивший жеманными речами, экс‑президент Временного правительства возвратился к своей немузыкальной, прямодушной графине. Страстное закатывание глаз набило ему оскомину, и теперь он искал лекарства в быстрых пронзительных взглядах, в которых злость сквозила много чаще кокетства.
Поначалу ее сиятельство была очень сердита и неприступна. Почти неделю она ни в какую не желала смягчаться. Впрочем, после того как граф выказал должную степень меланхолии и три дня пролежал на диване в отчасти подлинной, отчасти притворной болезни, графиня начала сперва на него поглядывать, затем жалеть его, затем говорить с ним и, наконец, окружила недужного заботой и лаской. Этот заново проснувшийся интерес был к началу моей главы в самом разгаре. В то утро, о котором идет речь, графиня всерьез разволновалась, видя, как плохо кушает ее благоверный, и когда после часового молчания он, глядя на нетронутую чашку, издал смешок – внезапный, короткий, однако, вне всякого сомнения, именно смешок, – Зенобия почти испугалась.
– В чем дело. Александр? – спросила она. – Что вы увидели?
– Вас. И, честное слово, мне этого вполне довольно, – произнес граф, обращая к жене взгляд, в котором ехидства было больше, нежели веселья, а томной расслабленности – больше, чем того и другого.
– Меня? Так вы смеетесь надо мной?
– Кто, я? Нет.
И он вновь погрузился в молчание, такое отрешенное и горестное, что достойная графиня усомнилась в свидетельстве собственных чувств и подумала, будто смех, отзвуки которого еще звучали в ушах, ей только померещился.
Покончив с завтраком, она встала из‑за стола, подошла к окну, отодвинула жалюзи и распахнула верхнюю створку. Утренний воздух и свет разом оживили комнату. День был превосходный, ясный и по‑настоящему летний, насколько это возможно для города. В такой день каждое сердце сжимается от желания поскорее перебраться в деревню.
– Прикажи поскорей заложить карету, – обратилась графиня к слуге, убиравшему посуду, и, едва тот вышел, села перед зеркалом, чтобы завершить туалет, поскольку завтракала в неглиже. Она заплела и уложила пышные смоляно‑черные волосы, не без гордости думая, что они идут к ее безупречным чертам не меньше, чем десять лет назад, затем расправила атласное платье, которое, возможно, для сильфиды было бы несколько широковато, но отлично сидело на статной красивой женщине, носящей в себе столько спеси и раздражительности, что их с лихвой хватило бы на двух простых смертных. Графиня уже надела часы и теперь унизывала полные белые пальцы многочисленными перстнями, когда глубокую тишину, сопровождавшую все ее предыдущие действия, вновь прервал тот же тихий, непроизвольный смех.
– Милорд! – воскликнула графиня, стремительно оборачиваясь. Она бы вздрогнула, будь ее нервы хоть немного чувствительнее.
– Миледи! – последовал сухой ответ.
– Почему вы смеялись? – спросила она.
– Не знаю.
– Хорошо. А над чем вы смеялись?
– Не знаю.
– Вы больны? У вас истерия?
– Я уже давно не бываю вполне здоров, Зенобия; впрочем, что до истерии, вам лучше адресовать свой вопрос мисс Делф.
Презрительно двинув плечами, ее сиятельство вновь повернулась к зеркалу. Гнев почти всегда неразумен, и поскольку графиня обратила его на свои волосы, которые только что любовно уложила, гребни и шпильки полетели в разные стороны, а косы черной тучей рассыпались по плечам. И снова граф рассмеялся, но теперь уже явно над женой. Он подошел к туалетному столу, оперся на кресло, которое она занимала (я подчеркиваю, именно занимала, поскольку больше там никто бы не поместился), и заговорил:
– Успокойтесь, Зенобия. Мне казалось, вы уже уложили волосы. Было неплохо, хотя и чересчур строго, на мой вкус, не так романтично, как струящиеся по плечам распущенные кудри. Впрочем, они бы пристали фигуре более субтильной, в то время как ваша… хм!
При этих словах щетка полетела на стол, а гребни так и замелькали в воздухе. Граф продолжал мягко:
– Фурии, насколько я понимаю, носили прическу из живых змей. Удивительный вкус! Как это было, Зенобия? А?
– Что значит «как это было»? Я не имею чести понимать ваше сиятельство.
– Я сам плохо понимаю, что хочу сказать. В голове вертится некая смутная аналогия. У меня постоянно проклевываются ростки новых идей, но их в зародыше губит суровый климат, в котором я обитаю. Немного тепла и ласковый дождик – нежные бутоны бы распустились; тогда, возможно, я временами говорил бы что‑нибудь умное и удачное. А так я не смею открыть рот из страха, что на меня обрушатся без всякого повода. Вот почему я все время молчу.
Графиня, расчесывавшая волосы, занавесила лицо их густой черной пеленой, чтобы спрятать невольную улыбку.
– Вам тяжело живется, – сказала она.
– Впрочем, Зенобия, – продолжал граф, – я должен кое‑что вам показать и рассказать.
– Вот как, милорд?
– Да, Зенобия. Мы все любим тех, кто нас любит.
– Неужто? – последовал ехидный ответ.
– И, – продолжал его сиятельство с чувством, – когда мы отворачиваемся от преданных друзей, отталкиваем их, пинаем, может быть, по ошибке, как приятно узнать, что после долгих лет разлуки они нас по‑прежнему помнят, по‑прежнему хотят одолжить у нас полкроны, которые просили семьдесят семь раз – и все семьдесят семь тщетно. Зенобия, вчера вечером мне принесли это письмо.
– Кто, милорд?
– Слуги. Джеймс, наверное. Как вам известно, я не часто получаю письма. Ими занимается мистер Ститон.
– А письмо, полагаю, от Заморны?
– О нет! Мистер Ститон обычно избавляет меня от переписки с упомянутым лицом. К тому же мне кажется, его послания чаще адресуются вам, чем мне. Как вам известно, меня раздражает их стиль – он слишком сильно отдает овсяными лепешками и рябчиками.
– Александр! – возмутилась Зенобия.
– А кроме того, – продолжал граф, – вы забываете, что он сейчас в деревне и ему недосуг сочинять письма: он придумывает новый компост для бобов Торнтона, окучивает репу Уорнера и лечит от почесухи овец сэра Маркема Говарда. Вдобавок его сено в окрестностях Хоксклифа еще не все убрано, так что, уж поверьте, в такое погожее утро он с первым светом на ногах, расхаживает без сюртука, в соломенной шляпе, бранит нерадивых косцов, то и дело берется за вилы, чтобы помочь загрузить телегу, а в полдень, усевшись на скирду, ест хлеб с сыром, запивая их кружкой эля, как король и мужлан. Вообразите его, Зена, взмокшего от тяжелой работы под жарким солнцем, в одной рубашке и белых лосинах – только что «день погас и затихла деревня»; наш разгоряченный монарх вместе с боевым соратником Арунделом бесстрашно ныряет в ледяной ручей, схватывает воспаление легких, отправляется домой, где эскулапы растирают его до волдырей и пускают ему кровь в полное свое удовольствие, а он с занятным упрямством требует «еще кружечку и снова купаться», при том что горит в жару, разумеется, слышит «нет», приходит в ярость, в приступе лихорадочного бреда перерезает себе горло и уходит со сцены под гром фанфар, как пристало самому могущественному и милостивому из государей, когда‑либо практиковавших благородное искусство собачьего лекаря и коновала!
– Так все‑таки, от кого письмо, милорд?
– А, письмо! Вы его прочтете; подпись скажет вам, кто автор.
Его сиятельство достал бумажник и вытащил невероятным образом сложенную эпистолу, написанную крупными жирными буквами с множеством росчерков и завитушек, которые поставили бы в тупик любого графолога. Герцогиня прочла следующее:
«Папаша комар‑долгоног!
Я трезв, я был трезв и, клянусь иссохшими костями моих предков, намерен оставаться трезвым до конца письма. Да, клянусь костями моих предков, а равно их душами, их пламенными душами, которые в обличье бойцовых петухов, остриженных, с металлическими наконечниками на шпорах, сидят сейчас по правую и по левую сторону от меня, громким кукареканьем взывая о мести!
Была темная ночь, когда они мне предстали; внезапно просветлело и грянул гром. Кто же глянул на меня с облаков под звуки его раскатов? Кто обратил к моему слуху свою речь? Не ты ли, о черный, но красивый Сай‑Ту‑Ту, и не ты ли, о брат бабки моей матери, Самбо Мунго Анамабу?
Вот что я вам скажу, старый мошенник. Не было случая, чтобы вы мне чего‑то пообещали и не обманули. Будете отрицать? Лгите мне в глаза, плюйте в лицо, водите меня за нос и дергайте за бороду! Давайте‑давайте! Я не из пугливых!
Суть дела, корень вопроса вот в чем: свет еще не видывал таких негодяев, как некоторые, на кого я могу показать пальцем, и таких безобразий, как те, что я наблюдал собственноглазно. Да, качается земля, дрожит небо, моря ходят ходуном, и сам старик Океан трясется от страха в своих высочайших горах. Я помню времена, когда Библия была в каждом доме, а за каб голубиного помета можно было купить столько бренди, сколько теперь продают за полсоверена. Я твердо уверен, что религия непопулярна – подлинная религия, я хочу сказать. Я видел больше христианства в пустыне, чем хоть в каком‑нибудь человеке, копни его поглубже.
Где вы, папаша? Вокруг какая‑то хмарь, мгла, туман, коловращение периферической облачности. Подоприте ножки моего стола, а, папаша? Он уплывает в пол и тянет меня за собой. Снимите нагар со свечи – вот теперь нам светлее, мы видим что пишем. Внемлите! Пьеса почти доиграна!
Гнусный старый ворюга, вы ходите в шелках и бархате и живете в алмазном дворце с золотыми окнами, а у меня только лисы в норах, а у птиц небесных и того нету. Вы трудитесь и прядете, а я царь Соломон во всей славе своей, одетый, как всякая из них. Но я предупреждаю, Скарамуш, вам придется меня обеспечить, ведь моя жена разделит со мною бедность, и что вы тогда скажете? Я намерен жениться. Мое решение твердо, и сама Царица Небесная не сможет его поколебать.
Прекрасное и кроткое создание, ты скорбишь в заточенье! Обожаемая властительница моего сердца, ты рыдаешь в темнице! Воззри: небеса разверзлись, жених твой грядет к тебе. Она будет моей!
Вы же дадите согласие, старый прохвост? Вы обещали мне другую, но она „как лилия, склонив головку, умерла“ – во всяком случае, все равно что умерла, ибо разве не убийством было отдать ее истукану?
Твой жребий иной, голубица,
Твой жребий иной,
Стоит ли хныкать в темнице,
Коль рок судил быть со мной?
Приди, не вой,
Спорхни в объятья, что сожмут
Твой стан молодой,
Будешь счастливей, мой изумруд,
Бриллиант живой,
Чем гурий сонмы, чьи взоры томны
В будуарах рая,
Где аспиды играют
С ядовитой листвой.
Но их блеск, мой алмаз, превзойдет во сто раз,
О Каролина, твой!
Ну, папаша, что вы на это скажете? Дайте ей прочесть энти строчки, и они ее пленят.
Она юна, возразите вы. Тем нужнее ей отец, а я смогу быть и отцом, и супругом. Другая была немногим старше, когда вы предложили мне ее прелестную снежно‑белую руку. Да, я ее отверг, но что с того? Я положил глаз на другой, более нежный цветочек. Имя Каролина звучнее, чем имя Мэри, в нем больше благоуханной, фанаберической мелодичности. К тому же она меня любит. Другая тоже меня любила: самозабвенно, бесподобно. Я знаю это, старый каналья, у меня есть ее собственноручное признание за подписью и печатью. Но этот очаровательный розан, этот эфирный, элегантный, электризующий эльф, этот дивный, драгоценный, дурманящий бутончик явился мне во сне и объявил о своем намерении выйти за меня замуж сию же минуту, хочу я того или нет.
Я не потребую большого приданого. Приличный дом, десять тысяч годовых, завещание на мое имя с правом распоряжаться всем вашим имуществом по моему усмотрению – вот все, что я желаю и получу. Отвечайте с обратной почтой и вложите в конверт письмо от моей обожаемой, а также банкноту или лучше две. Во мгле наступающего рассвета, в реве урагана, утихшего до полного безветрия, в опьянении Любви, в ярости Надежды, в буйстве Отчаяния, в сиянии Красоты, в блаженстве Эдема, в бешеном бурлении багровых бездн Ада, в гнетущей и гибельной горячке глухонемой Смерти,
остаюсь, я и не‑я, высокородный сквайр,
Ку‑ку».
– Полагаю, вы узнали этот безупречный классический почерк? – спросил его сиятельство, когда графиня закончила читать вышеприведенные курьезные излияния.
– Да, Квоши, разумеется. Но о чем он? К чему клонит?
– Он хочет жениться на девочке десяти‑одиннадцати лет, – ответил Нортенгерленд.
– Что? На мисс Вернон? – Это имя ее сиятельство процедила сквозь зубы.
– Да.
– А мисс Вернон десять‑одиннадцать лет?
– Да, думаю, примерно столько.
Вошел слуга и объявил, что карета готова. Графиня быстро поднялась с кресла, очень красная и раздраженная. Покуда она заканчивала туалет, Нортенгерленд в задумчивости стоял у окна. Раздумья завершились словом, сорвавшимся с уст графа как будто помимо его воли. Слово это было «проклятье!». Затем он спросил жену, куда она едет. Та ответила, в Олнвик.
– Нет, – сказал граф. – Я еду в Ангрию. Пусть развернут лошадей на восток.
Мистер Джас Бритвер принес ему шляпу и перчатки. Граф спустился к подъезду и был таков.
Глава 2
Заморна и впрямь стоял на покосе, сразу за хоксклифским домом. Он беседовал с респектабельным джентльменом в черном. Припекало. Герцог был в широкополой соломенной шляпе и если не в рубашке, то и не при полном параде: его клетчатая куртка и штаны являли довольно слабое подобие официального туалета.
Луг был большой. На дальнем краю селяне обоего пола орудовали граблями. Заморна прислонился к стволу высокого красивого дерева и наблюдал за работниками; у его ног лежала на сене охотничья собака. Особенно внимательно глаза герцога следили за двумя бойкими девушками, убиравшими сено в числе других. Одновременно он беседовал со своим спутником. Вот их разговор:
– Пожалуй, – заметил респектабельный господин в черном, – ежели ваша светлость успеет скопнить все сено, оченно славный будет накос.
– Да, хорошая земля, – ответил его монарх. – Отличные травы.
– Я чай, пшеница тут так хорошо не пойдет. Не пробовали ее сеять?
– По ту сторону балки есть участок с точно такой же почвой. Я по весне засеял его краснозерной пшеницей, и сейчас там наливаются отличные колосья.
– Хм… да, тут сильно не промахнешься. Где деревья растут, как здесь, там и пшеничка пойдет. Я еще в Гернингтоне заметил. Вот на севере, у мистера Уорнера, дела будут похуже.
– Да, Уорнеру приходится повозиться с запашкой и унавоживанием. Болотная почва такая сырая и холодная, что зерно в ней гниет, вместо того чтобы идти в рост. Ну что, красавица, уработалась? – Заморна выступил вперед, обращаясь к ладной розовощекой девице, которая, сгребая сено, приблизилась к месту, где расположились монарх и его приближенный.
– He‑а, сударь, – отвечала сельская прелестница, польщенная вниманием пригожего джентльмена с усами и бакенбардами: ее загорелое, пышущее здоровьем личико стало еще темнее от румянца.
– Однако жарко, тебе не кажется?
– Нет, не оченно.
– А ты с утра убирала сено?
– Нет, только с полудня.
– Скажи, голубушка, ведь завтра в Хоксклифе ярмарка?
– Да, сударь, так люди говорят.
– И ты, конечно, туда пойдешь?
– Оченно хотелось бы! – хихикая и деловито работая граблями, чтобы скрыть смущение.
– На вот, купишь себе гостинчик.
Девица сперва отказывалась брать подарок, но герцог настаивал. Наконец она нехотя спрятала монетку в карман и сделала два‑три быстрых реверанса, выражая благодарность.
– Наверняка бы ты меня поцеловала, если бы тут не стоял этот джентльмен, – произнес Заморна, указывая на друга, которого происходящая сцена явно очень забавляла. Девушка глянула на обоих джентльменов, вновь густо покраснела и тихонько двинулась прочь. Заморна не стал ее удерживать.
– А в этой маленькой головке изрядно тщеславия, – заметил он, возвращаясь к дубу.
– Да и кокетства тоже.
– Только гляньте! Чертовка обернулась и смотрит на меня искоса.
– Наверняка она ветреница.
Его светлость выпятил нижнюю губу, улыбнулся и сказал что‑то насчет «дворца и лачуги» и «везде одно и то же».
– Однако она оченно пригожая, – продолжал владетель Гернингтона.
– Ладная да здоровая.
– Многие дамы охотно обменялись бы с нею фигурой, – заметил сэр Уилсон.
– Оченно даже, – произнес его светлость, лениво облокотясь на ствол и глядя на Торнтона с озорной усмешкой.
– А ваша светлость знает, как ее звать? – спросил генерал, не заметив, что государь только что передразнил его выговор. Пауза, а затем взрыв смеха были ему ответом. Торнтон в изумлении повернулся.
– Что за черт? – выговорил он, увидев насмешливую гримасу. – Уж не намекает ли ваша светлость…
– Нет, Торнтон, остыньте. Я всего лишь подумал, какое у вас слабое сердечко.
– Чепуха! – отвечал сэр Уилсон. – Вашей светлости угодно шутить. Как будто я разговаривал с девицей, хотя на самом деле это ваше величество не может пропустить ни одной особы младше тридцати лет.
– Не могу? Враки! Вот я стою, и мне столько же дела до этой глупой вертихвостки – и до любой другой, простой или знатной, какую вы можете назвать, – сколько старушке Белл у моих ног. Белл стоит их всех! Да, да, старушка, знаю, ты меня любишь и не обманешь. Ну все, хватит, Белл, хватит. Лежать.
– Да, нынче ваша светлость чуток остепенились, а прежде были гуляка еще тот.
– Никогда! – ответствовал герцог, не краснея.
– А то я не знаю.
– Никогда, клянусь Богом! – повторил его светлость.
– Ну‑ну, – холодно произнес Торнтон. – Ваше величество имеет полное право врать о себе что хочет. Мое дело сторона.
Неужто именно безумное послание Квоши подвигло Нортенгерленда отправиться в Хоксклиф, через всю Ангрию, в дом, куда он столько лет не казал носа? Действия его сиятельства часто бывали необъяснимы, но это, как выразился мистер Джас Бритвер (когда внезапно получил распоряжение собрать графский дорожный сундук), было уже из ряда вон. Графиня предложила отправиться с мужем, но тот ответил, что «лучше не стоит». Посему его сиятельство сел в карету один и один проделал весь долгий путь. За все время он не разговаривал ни с человеком, ни с животным, если не считать единственного слова: «Гони!»