Мы не знаем, какие перемены судьбы принесет следующий порыв ветра и какой нежданный гость может через минуту постучаться к нам в дверь. Так, возможно, думает сейчас леди Луиза Вернон, сидя у камина в своем уединенном доме, скрытом за густыми деревьями. Почти семь; хотя на дворе июль, промозглый вечер на исходе хмурого дня заставляет вспомнить скорее об октябре. Соответственно ее милость с утра не в духе. Она воображает себя ужасно больной и хотя не может сказать точно, в чем ее нездоровье, сидит у себя в туалетной, подложив под голову подушку, и сжимает в руке флакончик с нюхательными солями. Знай леди Луиза, чьи шаги слышны сейчас перед ее домом, уже на самом крыльце, она бы спешно переменила платье и причесалась, поскольку в неряшливом дезабилье, с кислой миной и взлохмаченными волосами, выглядит крайне непривлекательно.
– Элиза, мне надо лечь, я не могу больше сидеть, – обращается она к горничной‑француженке, которая шьет в нише у окна.
– А ваша милость не примерит платье? – спросила служанка. – Оно почти готово.
– О нет! Зачем мне платья? Кто меня в них увидит? О Боже! Как жестоко этот варвар со мною обращается! У него нет сердца!
– Ах, мадам! – возразила Элиза. – У него есть сердце, не сомневайтесь. Attendez un peu,[44]месье любит вас jusqu’a la folie.[45]
– Ты так думаешь?
– Он смотрит на вас с таким обожанием.
– Он никогда на меня не смотрит. Это я на него смотрю.
– А как только вы отворачиваетесь, мадам, он меряет вас взглядом.
– Да, презрительно.
– Non, avec tendresse, avec ivresse.[46]
– Тогда почему он молчит? Я довольно говорила, что обожаю его и боготворю, хотя он такой холодный, гордый, жестокий мучитель!
– C’est trop modest,[47]– мудро отвечала Элиза. Очевидно, это замечание изумило ее хозяйку своей нелепостью, и та разразилась смехом.
|
– Я не могу этого слышать, – сказала она. – Ты безмозглое существо, Элиза. Наверняка воображаешь, будто он и в тебя влюблен. Ecoutez la fille! C’est un homme dur. Quant’à l’amour il ne sait guère qu’est‑ce que c’est. Il regarde les femmes comme des esclaves – il s’amuse de leur beaute pour un instant et alors il les abandonne. Il faut haïr un tel homme et l’eviter. Et moi je le haïs – beaucoup – oui je le deteste. Hela! combien il est différent de mon Alexandre. Elise, souvenez‑vous de mon Alexandre – du beau Northangerland![48]
– C’etait fort gentil,[49]– ответила Элиза.
– Gentil! – воскликнула ее милость. – Elise, c’etait un ange. Il me semble que je le vois – dans cette chambre même – avec ses yeux bleus, sa physiognomy qui exprimait tant de douceur – et son front de marbre environné des cheveux chataignes.[50]
– Mais le Duc a des cheveux chataignes aussi,[51]– заметила Элиза.
– Pas comme ceux de mon preux Percy,[52]– вздохнула ее верная милость и продолжила на родном языке. – У Перси такая тонкая душа, такой безупречный вкус. Il sut apprécier mes talents.[53]Он осыпал меня драгоценностями. Его первым подарком была брошь в форме сердца, обрамленного бриллиантами; взамен он просил локон обворожительной Аллан. Тогда моя фамилия была Аллан. Я отправила ему длинную струящуюся прядь. Перси умел принимать подарки как джентльмен; он вплел ее в цепочку для часов. На следующий вечер я пела в Фиденском театре. Когда я вышла на сцену, он сидел в ложе напротив, с черной косой из моих волос на груди. Ах, Элиза! Он был тогда неотразим – крепче и шире, чем сейчас. Какой торс! И он носил зеленый фрак и белую шляпу – ему вообще все шло. Но ты и вообразить не можешь, Элиза, как все джентльмены мною восхищались, сколько народу приходило в театр, чтобы на меня поглядеть, как все хлопали. А он не хлопал, только смотрел на меня с безграничным обожанием. А когда я стискивала руки, и возводила глаза вот так, и встряхивала черными волосами – вот так! – как часто делала во время трагических арий, он еле сдерживался, чтобы не выбежать на сцену и не упасть к моим ногам. До чего же мне это нравилось!
|
Другая актриса смертельно мне завидовала. Некая Мортон – как же я ее ненавидела! Я готова была насадить ее на вертел, истыкать иголками. Как‑то мы поссорились из‑за него. Дело было в гримерной, Мортон одевалась для выхода на сцену. Она сняла с ноги туфлю и бросила в меня. Я вцепилась ей в волосы и принялась их выдирать: я выкручивала и выкручивала пряди, а она корчилась от боли. Не припомню, чтобы кто‑нибудь когда‑нибудь так вопил. Импресарио попытался меня оттащить, но не смог, и все остальные тоже не смогли. Наконец Прайс – так звали импресарио – сказал: «Позовите мистера Перси. Он в фойе». Вошел Александр, но он выпил много вина и не мог понять, что втолковывает ему Прайс, оттого пришел в ярость и стал кричать, что ему дурят голову. Он выхватил пистолеты и взвел затворы. В гримерной было полно актеров, актрис и костюмеров. Все страшно перепугались и стали уговаривать меня, чтобы я успокоила Перси. Мне было приятно показать при всех свою над ним власть: я знала, что он, даже пьяный, не устоит перед моей просьбой. Поэтому я оставила Мортон, почти лысую, с выдранными клоками волос, и подошла к Пирату. Думаю, он застрелил бы Прайса, если бы не мое вмешательство. Ты не поверишь, Элиза, как я могла им вертеть. Я сказала, что боюсь пистолетов, и заплакала. Сперва он смеялся надо мной, и я все плакала, и он их убрал. Бедняжка лорд Джордж стоял рядом и смотрел. Я и впрямь кокетничала тогда с Перси и Верноном одновременно, заставляя их ревновать. Какая это была жизнь! А теперь у меня ничего не осталось – только этот ужасный дом и сад с высокой стеной, как в монастыре, и огромные темные деревья, которые все время стонут и скрипят. За что мне такое наказание?
|
Ее милость заплакала.
– Месье все изменит, – сказала Элиза.
– Нет, нет, и это хуже всего, – ответила ее милость. – Он такой каменный, непреклонный человек, такой суровый и насмешливый. Я не понимаю, почему всегда радуюсь его визитам. Всякий раз с нетерпением его жду и надеюсь, что он смягчится – оставит свою важность и лаконичную резкость. А когда он приезжает, я бешусь от обиды и разочарования. Бесполезно смотреть в его прекрасное лицо; его глаза все равно что стеклянные, их не зажечь огнем. Напрасно я встаю близко и говорю очень тихо: он не наклоняется, чтобы расслышать, хотя я гораздо ниже его. Иногда я на прощанье нежно сжимаю ему руку, иногда бываю очень холодна и высокомерна. Бесполезно: он не замечает разницы. Иногда я пытаюсь нарочно вызвать его гнев: если он начнет бушевать, я могу испугаться и упасть в обморок, тогда он меня пожалеет. Однако он только улыбается, словно его забавляет моя ярость, и эти улыбки – как они меня бесят! Они так его красят, и одновременно у меня сердце рвется от страсти. Мне хочется царапать ему лицо ногтями, пока не сдеру всю кожу; хочется подсыпать ему в вино мышьяка. О, если бы с ним что‑нибудь здесь случилось! Если бы он свалился с тяжелой болезнью или нечаянно подстрелил себя на охоте, чтобы мне пришлось его выхаживать! Если бы он ничего не мог делать сам и должен был во всем полагаться на меня, это бы умерило его гордость! Быть может, он бы начал получать удовольствие от моего общества; я пела бы песни, которые ему нравятся, и вела себя очень ласково. Я уверена, он бы меня полюбил. А если нет, я пришла бы ночью и задушила его подушкой, как мистер Эмблер душил меня, когда играл Отелло, а я – Дездемону. Интересно, хватило бы у меня духа?
Ее милость умолкла, словно обдумывая моральную дилемму, которую перед собой поставила, затем продолжила:
– Хотела бы я знать, каков он с теми, кого любит, если он и впрямь способен кого‑либо полюбить. Его жена – всегда ли он держит ее на расстоянии? Я слышала, что у него есть любовница или две. Странно; может быть, он любит только блондинок? Но нет, мисс Гордон была такая же темная, как и я, а восемь лет назад на севере про нее с ним ходили сплетни. Тогда он был еще совсем мальчишкой. Помню, Вернон и О’Коннор при мне поддразнивали мистера Гордона, что его обошел безусый юнец. Гордону шутка не понравилась – он вообще был вспыльчив. Элиза, ты делаешь платье слишком длинным; ты же знаешь, что я предпочитаю юбки покороче. Мортон носила длинные, потому что я вечно смеялась над ее безобразно широкими щиколотками. А мои щиколотки были на соломинку меньше в обхвате, чем у Джулии Корелли, первой танцовщицы Витропольского кордебалета. Как же злилась Корелли, когда мы сравнили щиколотки и мои оказались чуть уже! И ни она, ни какая другая танцовщица не могла влезть в мои башмачки. А один военный, полковник, похитил у меня черную атласную туфельку и неделю носил на шляпе как трофей. Бедняга – Перси вызвал его на дуэль. Они стрелялись так ужасно – через стол. Перси убил полковника. Его звали Маркем, Сиднем Маркем. Он был ангриец.
– Мадам, c’est finie,[54]– сказала Элиза, показывая законченное платье.
– Убери его, я не буду сейчас мерить. У меня нет сил. Голова раскалывается; я чувствую ужасную слабость и в то же время не нахожу себе места. Что там за шум?
Внизу кто‑то громко заиграл на фортепьяно.
– Ой‑ой‑ой, Каролина снова села за свой ужасный инструмент! Я его не выношу, а ей и дела нет! Она совершенно убивает меня своим бренчанием.
Тут ее милость очень проворно вскочила с кресел и, выбежав на верхнюю площадку лестницы, заорала что есть мочи:
– Каролина! Каролина!
Единственным ответом ей стало бравурное крещендо.
– Каролина! – вновь раздалось с лестницы. – Немедленно прекрати играть! Ты знаешь, что мне с утра нездоровится!
Снизу донесся веселый проигрыш, затем голос:
– Маменька, это вас взбодрит!
– Ты очень непослушная девочка! – возопила больная, перегибаясь через перила. – Твоя дерзость не знает границ!
Когда‑нибудь ты за нее поплатишься! Немедленно перестань играть, бесстыдница!
– Перестану, вот только сыграю «Джима Кроу». И зазвучал «Джим Кроу» со всей положенной удалью.
Леди Вернон завопила снова, да так, что ее голос наполнил весь дом:
– Не забывай, мадам, что я твоя мать! Ты совсем от рук отбилась! Возомнила о себе невесть что! Пора заняться твоим воспитанием! Ты меня слышишь?
«Джим Кроу» еще оглашал дом своими залихватскими аккордами, а леди Вернон – своими воплями, когда дернулась проволока дверного звонка. Звякнул колокольчик, затем раздался мелодичный аристократический стук. «Джим Кроу» и леди Вернон умолкли одновременно. Ее милость поспешно ретировалась в туалетную. Судя по всему, мисс Вернон тоже дала стрекача, поскольку снизу донеслось легкое шуршание и топот бегущих ног.
Нет надобности объяснять, кто стоял у дверей: разумеется, господа Перси и Уэллсли. Слуга впустил их, и они прошли в гостиную. Никто их не встретил, но видно было, что комната опустела совсем недавно. Открытое фортепьяно, ноты с ухмыляющимся приплясывающим негром, ярко пылающий камин и придвинутое к нему кресло – все свидетельствовало, что минуту назад тут кто‑то был.
Его светлость герцог Заморна внимательно огляделся, однако не приметил никого живого. Он снял перчатки и, складывая их вместе, шагнул к камину. Мистер Перси уже склонился над рабочим столиком возле камина. Под незаконченной вышивкой лежала припрятанная книга. Перси вытащил ее – это был роман, и отнюдь не религиозного содержания. Покуда Нортенгерленд листал страницы, Заморна позвонил в колокольчик.
– Где леди Вернон? – спросил он у вошедшего слуги.
– Ее милость сейчас спустится. Я доложил, что ваша светлость здесь.
– А где мисс Каролина?
Слуга замялся.
– В коридоре, – ответил он наконец, с полуулыбкой кивая через плечо. – Боюсь, она немножко оробела, потому что ваша светлость приехали не один.
– Скажи мисс Вернон, что я хочу ее видеть, хорошо, Купер? – промолвил герцог.
Лакей удалился. Через некоторое время дверь очень медленно приотворилась. Нортенгерленд вздрогнул и отошел к окну, где и остался стоять, неотрывно глядя на сад. Тем временем он услышал, что Заморна спрашивает: «Как твои дела?» – густым вкрадчивым баритоном, звучащим тем более чарующе, чем тише он говорил. Кто‑то ответил: «Спасибо, хорошо», – голоском, в котором мешались радость и детская mauvaise honte.[55]Наступила пауза. Нортенгерленд повернул голову.
Смеркалось, но света было еще довольно, чтобы отчетливо рассмотреть девочку, которая только что вошла в комнату и теперь стояла возле камина словно в нерешительности: сесть или остаться стоять. Она была очень рослая и сформированная для своих пятнадцати лет, не хрупкая и болезненная, а наоборот, пухленькая и румяная. Лицо ее, с длинными темными ресницами и необычайно красивыми глазами, улыбалось. Волосы были почти черные и вились, как подсказывает природа, хотя длина и густота уже вполне позволяли уложить их сообразно требованиям искусства. Наряд юной леди отнюдь не соответствовал ее возрасту и фигуре. Платьице с короткими рукавами, бант на поясе и кружевные панталончики больше подошли бы девочке лет девяти‑десяти, чем взрослой барышне. Из‑за уже упомянутой застенчивости Каролина не смотрела в лицо ни одному, ни другому из гостей; казалось, ее вниманием всецело завладел коврик у камина. Однако ж видно было, что это всего лишь смущение школьницы, непривычной к обществу. Ямочки на щеках и живые глаза указывали на природную резвость, которой требовалось лишь небольшое поощрение, чтобы перейти в чрезмерную прыть; возможно, качество это следовало скорее подавлять, нежели развивать.
– Садись, – сказал Заморна, придвигая ей стул. – Здорова ли матушка? – продолжал он.
– Не знаю. Она с утра не спускалась.
– Вот как? Тебе надо было подняться к ней и спросить.
– Я спросила Элизу, и она ответила, что у мадам мигрень.
Заморна улыбнулся, и Нортенгерленд улыбнулся тоже.
– И что же ты весь день делала? – спросил герцог.
– Рисовала и шила. Играть на фортепьяно я не могу: мама говорит, что у нее от моей музыки болит голова.
– А почему тогда на пюпитре «Джим Кроу»? – спросил Заморна.
Мисс Вернон хихикнула.
– Я всего разок и сыграла! – объявила она. – Ну мама и взвилась! Она ненавидит «Джима Кроу».
Ее опекун покачал головой.
– И ты даже не погуляла в такой хороший день?
– Я каталась на пони почти все утро.
– Все утро? А как же тогда уроки итальянского и французского?
– Я про них забыла, – ответила Каролина.
– Ладно, – продолжал герцог, – а теперь посмотри на этого джентльмена и скажи, узнаешь ли ты его.
Каролина подняла глаза от коврика и украдкой глянула на Нортенгерленда. Смешливость и робость мешались на ее лице.
– Нет, – ответила она.
– Смотри внимательнее, – сказал герцог и поворошил огонь, чтобы в темнеющей комнате стало чуть светлее.
– Узнала! – воскликнула Каролина, когда отблеск пламени упал на бледное лицо и мраморный лоб графа. – Это папа! – сказала она и шагнула к нему без особого видимого волнения. Он поцеловал ее. В первый миг Каролина только взяла отца за руку, потом бросилась ему на шею и некоторое время не выпускала, хотя тот явно опешил и хотел легонько ее отстранить.
– Так ты немного меня помнишь? – спросил наконец граф, разжимая ее руки.
– Да, папа, помню. – Каролина не сразу вернулась на стул. Она два‑три раза прошла по комнате, раскрасневшаяся.
– Вы хотите повидаться с леди Вернон? – спросил Заморна тестя.
– Нет, не сегодня.
Однако кто мог этому помешать? Шуршание платья, быстрые шаги в коридоре – и вот леди Вернон уже в комнате.
– Перси! Перси! Перси! – восклицала она. – Мой Перси, забери меня отсюда! О, я все тебе расскажу, все! Теперь ты меня защитишь. Мне больше нечего страшиться! И все‑таки я была тебе верна.
– Господи! Меня задушат! – пробормотал граф, поскольку маленькая женщина обвила его руками и принялась жарко целовать. – Я всегда этого не выносил, – продолжал он. – Луиза, успокойся, прошу тебя.
– Ты не знаешь, сколько я выстрадала! И чему мне пришлось противостоять! Он так меня мучил, а все потому, что я не могла тебя забыть…
– Кто, герцог? – спросил Перси.
– Да, да! Спаси меня от него! Забери отсюда! Я умру, если ты оставишь меня в его власти!
– Мама, не глупи! – очень сердито вмешалась Каролина.
– Он тебя домогался? – спросил граф.
– Он преследовал меня, без всякого стыда и совести!
– Мам, ты с ума сошла, – сказала мисс Вернон.
– Перси, ты любишь меня, я уверена! – продолжала ее милость. – Забери меня к себе! Я расскажу все остальное, как только мы уедем из этого ужасного места!
– Она все наврет, – в негодовании перебила Каролина. – Она просто устроила сцену, чтобы убедить вас, будто ее тут обижали. А ей никогда и слова не говорят поперек.
– Мою собственную дочь настраивают против меня! – рыдала маленькая актриса. – Последний источник радости в моей жизни отравлен – это его месть за то, что я…
– Прекрати, мама, – резко оборвала ее Каролина. – Если ты не уймешься, я отправлю тебя наверх.
– Послушай, как она со мной разговаривает! – вскричала ее милость. – Моя собственная дочь, моя обожаемая Каролина – загублена, безвозвратно загублена!
– Папа, вы видите, маму нельзя выпускать из комнаты, – снова вмешалась мисс Вернон. – Давайте я возьму ее на руки и отнесу наверх. Мне это вполне по силам!
– Я расскажу тебе все! – почти взвизгнула ее милость. – Я разоблачу все их гнусности! Твой отец, мисс, узнает, кто ты и кто он! Я никогда прежде этой темы не касалась, но я все вижу и все запоминаю! Никто не помешает мне вывести тебя на чистую воду!
– Господи, так не годится, – сказала Каролина, краснея до корней волос. – Мама, помолчи! Я не понимаю толком, что ты говоришь, но в тебя как будто бес вселился. Все, больше ни слова. Тебе надо лечь в постель. Идем. Я тебя провожу!
– Не юли и не заискивай! – возопила разъяренная маленькая женщина. – Поздно! Я решилась! Перси, твоя дочь – бесстыжая тварь! В свои пятнадцать лет она…
Ее милости не дали договорить. Каролина ловко подхватила мать на руки и вынесла из комнаты. Слышно было, как в коридоре она приказывает Элизе раздеть хозяйку и уложить в постель. Затем Каролина замкнула дверь материной спальни и спустилась с ключом в руке. Она, видимо, не думала, будто произошло нечто особенное, однако ж выглядела очень расстроенной и взбудораженной.
– Папа, не верьте маме, – сказала Каролина, возвратившись в гостиную. – Она, когда разозлится, кричит что‑то несусветное. Иногда мне кажется, она меня ненавидит. Не знаю, за что. Я никогда ей не грублю, разве что в шутку.
Тут мисс Вернон не выдержала и расплакалась. Его светлость герцог Заморна, на протяжении всей этой странной сцены остававшийся молчаливым зрителем, встал и покинул комнату. Когда он вышел, мисс Вернон зарыдала еще горше.
– Иди ко мне, Каролина, – сказал Нортенгерленд. Он усадил Каролину рядом с собой и утешительно погладил ее по вьющимся волосам. Она довольно скоро перестала плакать и с улыбкой сказала, что уже ничуть не огорчается, вот только мама была такая странная и вредничала.
– Не обращай на нее внимания, Каролина, – произнес граф. – Всегда приходи ко мне, если она злится. Я не позволю, чтобы твой дух сломили такими безобразными выходками. Тебе надо уехать от нее и поселиться со мной.
– Не знаю, что мама будет делать, если останется совсем одна, – сказала Каролина. – Будет изводить себя до смерти всякими пустяками. Если честно, папа, я нисколько не обижаюсь на ее упреки. Я к ним привыкла и не обращаю внимания. Только сегодня ома придумала что‑то новое. Я этого не ожидала: она никогда прежде не говорила таким образом.
– Каким образом, Каролина?
– Не знаю. Я почти забыла ее слова, папа, но они меня разозлили ужасно.
– Что‑то про тебя и герцога Заморну, – проговорил Нортенгерленд тихо.
Каролина снова вскинула голову.
– Она как будто взбесилась! Что за нелепые глупости!
– Какие нелепые глупости? – спросил Перси. – Я слышал только обрывки фраз, которые меня, признаюсь, удивили, но отнюдь не просветили.
– Меня тоже, – ответила мисс Вернон. – Только мне показалось, что она хочет сказать какую‑то чудовищную ложь.
– По поводу чего?
– Не знаю, папа. Я ничего в этом не смыслю. Просто мама меня разозлила.
Некоторое время они молчали, потом Нортенгерленд сказал:
– А ведь мама тебя любила, когда ты была маленькой. Из‑за чего такая перемена? Ты сердишь ее без повода?
– Никогда не сержу, только когда она первая начинает. Мне кажется, ее выводит из себя, что я стала такая высокая и хочу одеваться как взрослая, чтобы у меня были шарфики, и вуали, и все такое. И уж когда она принимается орать и называет меня бесстыжей девкой, тут уж делать нечего: приходится сказать ей в глаза чистую правду.
– И что, по‑твоему, чистая правда?
– Что она мне завидует. Потому что люди будут считать ее старой, раз у нее такая взрослая дочь.
– Кто тебе сказал, что ты взрослая, Каролина?
– Элиза Туке. Она говорит, в мои лета у девушки должны быть платья, часы, секретер и своя горничная. Как бы я этого хотела! Мне так надоели детские платьица с бантом! И вообще, папа, они только для маленьких девочек. Как‑то сюда приезжали дети лорда Энары, и старшая, сеньора Мария, как ее называют, была по сравнению со мною такой модницей, а ведь ей всего четырнадцать, на год меньше, чем мне. А когда герцог Заморна подарил мне пони, мама едва не запретила мне носить амазонку. Сказала, девочке и обычной юбки вполне достаточно. Но его светлость сказал, мне нужна амазонка, и шляпка тоже. Как же мама злилась! Кричала, что герцог Заморна толкает меня на путь погибели. И каждый раз, когда я их надеваю, мама закатывает скандал. Я вам завтра в них покажусь, папа, если вы возьмете меня покататься. Возьмете?
Нортенгерленд улыбнулся.
– Ты очень любишь Хоксклиф? – спросил он после короткого молчания.
– Да, мне тут нравится. Только я мечтаю побывать где‑нибудь еще. Я хотела бы зимой поехать в Адрианополь. Будь я богатая леди, я бы давала приемы и каждый вечер ходила в театр или в оперу, как леди Каслрей. Вы знакомы с леди Каслрей, папа?
– Мы встречались.
– А с леди Торнтон?
– Тоже.
– Правда они обе очень модные и утонченные дамы?
– Правда.
– И очень красивые. Вы находите их красивыми?
– Да.
– А какая из них красивее? Расскажите мне о них. Я часто спрашиваю герцога Заморну, какие они, а он почти ничего не говорит, только что леди Каслрей очень бледная, а леди Торнтон – очень полная. А Элиза Туке, которая была когда‑то модисткой у леди Каслрей, говорит, они дивно хороши. А как по‑вашему?
– Леди Торнтон вполне мила, – отвечал Нортенгерленд.
– Да, но правда ли, что у нее темные глаза и греческий нос?
– Не помню, – отвечал граф.
– Я бы хотела быть ослепительной красавицей, – продолжала Каролина. – И очень высокой – гораздо выше, чем я сейчас… И стройной… мне кажется, я чересчур толстая. А еще смуглая – мама говорит, я совсем негритянка. Я бы хотела блистать и чтобы все мною восхищались. Кто самая красивая женщина в Витрополе, папа?
Нортенгерленд растерялся.
– Их там так много, что трудно сказать, – ответил он. – Ты слишком много об этом думаешь, Каролина.
– Да, гуляя одна в лесу, я строю воздушные замки и воображаю себя богатой и знатной. И еще я мечтаю о приключениях. Знаешь, папа, я не хочу прожить тихую заурядную жизнь. Я хочу чего‑нибудь странного и необычного.
– Разговариваешь ли ты так с герцогом Заморной? – спросил мистер Перси.
– Как «так», папа?
– Говоришь ли ты ему, какие приключения хотела бы испытать или какие глаза и нос ты бы себе выбрала?
– Не совсем. Иногда я говорю, что грустно быть некрасивой, и вот бы фея подарила мне кольцо, или волшебник – лампу Аладдина, чтобы все мои желания исполнились.
– И что же на это отвечает его светлость?
– Он говорит, что время и терпение многое исправляют, что даже из некрасивых девушек, если они разумны и хорошо воспитаны, получаются достойные женщины, и что, он думает, чтение лорда Байрона вскружило мне голову.
– Так ты читаешь лорда Байрона?
– Да! Лорд Байрон, Бонапарт, герцог Веллингтон и лорд Эдвард Фицджеральд – лучшие люди, каких знала земля.
– Лорд Эдвард Фицджеральд? Это еще кто? – спросил граф несколько обескураженно.
– Молодой дворянин, чье жизнеописание составил Мур. Великий республиканец. Он взбунтовался бы против тысячи тираний, если б они попрали его права. Он отправился в Америку, потому что в Англии не чувствовал себя свободным; там он скитался по лесам и ночевал на земле, как мисс Мартино.
– Как мисс Мартино? – переспросил граф, удивляясь все больше и больше.
– Да, папа. Самая умная женщина на свете. Она путешествовала, как мужчина, хотела узнать, какая форма правления удачнее. Она пришла к выводу, что республика лучше всего, и я с нею согласна. Хотела бы я родиться в Афинах! Я бы вышла замуж за Алкивиада или за Александра Великого! Я обожаю Александра Великого!
– Но Александр Великий был не афинянин и не республиканец, – растерянно перебил граф.
– Да, папа, знаю, он был македонец и царь. Но он был правильный царь – воевал, а не жил в роскоши и праздности. А какое у него было влияние на солдат! Они не смели бунтовать, несмотря на все тяготы. И он был такой отважный! Гефестион, правда, почти также хорош – я его представляю высоким, стройным, изящным. Александр был маленького роста – ужасно обидно!
– А кто еще твои кумиры? – спросил мистер Перси.
Ответ оказался довольно неожиданным. Мисс Каролина, которой, видимо, не часто представлялся случай свободно поговорить на такие темы, пришла в сильное возбуждение и, когда ее отец задал столь подходящий вопрос, выплеснула весь скопившийся в сердце пыл. Читатель простит некоторую непоследовательность в словах молодой леди.
– Ой, папа, я многими восхищаюсь, но больше всего военными! Лордом Арунделом, и лордом Каслреем, и генералом Торнтоном, и генералом Анри Фернандо ди Энарой! И мне нравятся отважные мятежники! Ангрийцы молодцы, потому что они в каком‑то смысле взбунтовались против Витрополя. Мистер Уорнер – борец за независимость, поэтому он мне по душе. И лорд Арундел – он такой замечательный. Я видела его портрет верхом на лошади. Он вздыбил коня, чтобы поворотить на скаку, и указывал рукой вперед, как перед атакой под Лейденом! Он был такой красивый!
– Он болван, – очень тихо проговорил Нортенгерленд.
– Что, папа?
– Болван, моя дорогая. Вроде бычка – здоровенный, но совсем без мозгов. Не говори о нем.
На миг глаза у Каролины остекленели. Какое‑то время она молчала, затем проговорила: «Фи, как неприятно!» – и гадливо скривила губки. Очевидно, лорд Арундел безнадежно упал в ее мнении.
– Ты ведь военный, папа? – спросила она наконец.
– Вот уж нисколько.
– Но ты бунтовщик и республиканец, – продолжала мисс Вернон. – Я знаю; я столько раз про это читала и перечитывала.
– Не стану отрицать факты, – сказал Нортенгерленд.
Она стиснула руки, и ее глаза заблестели.
– А еще ты корсар и демократ, – сказала она. – Ты презираешь старые установления и прогнившие монархии; выжившие из ума витропольские короли боятся тебя как огня. Этот гадкий старикашка, король Александр, начинает браниться на шотландском, как только услышит твое имя. Подними мятеж, папа, и повергни всех этих дряхлых конституционалистов в грязь!
– Очень неплохо для юной леди, воспитанной под августейшим присмотром, – заметил Нортенгерленд. – Полагаю, все эти политические идеи тебе старательно внушил герцог Заморна, а, Каролина?
– Нет, я сама до них дошла. Все это мои собственные беспристрастные взгляды.
– Отлично! – воскликнул граф и, не сдержав тихого смешка, добавил вполголоса: – В таком случае это наследственное. Бунтарская кровь.
Полагаю, к настоящему времени читатель составил некое представление об умственном развитии мисс Вернон и понял, что оно находилось на самой зачаточной стадии; другими словами, что она была отнюдь не так мудра, рассудительна и последовательна, как хотелось бы ее благожелателям. Если говорить просто, мадемуазель пребывала во власти самых диких романтических фантазий. Только было в ней нечто – в блеске глаз, в горячности, даже порывистости, – чего я не могу описать, но что убеждало зрителя: за всей этой чепухой таятся глубокие и оригинальные чувства. Оставалось впечатление, что хотя она болтает без умолку, не скрывая ни взглядов, ни мнений, ни пристрастий, ни антипатий, есть нечто такое, чего она не хочет выдать словами или даже намеком. Я не имею в виду, что то была некая тайная любовь или же тайная ненависть, но ей явно были знакомы переживания более сильные, чем романтическая увлеченность. Она выказала их, когда шагнула к отцу, чтобы его поцеловать, и потом не оставляла и на минуту, когда покраснела при словах матери и, чтобы не дать той договорить, вихрем вынесла ее из комнаты.
Вся болтовня про Александра, Алкивиада, лорда Арундела и лорда Эдварда Фицджеральда была, разумеется, полной чушью и дикой мешаниной из всех мыслимых идей, но Каролина умела говорить куда разумнее и говорила, например, когда урезонивала мать. У мисс Вернон были зачатки тщеславия, однако же они еще не развились. Она и впрямь не догадывалась о своей красоте, а, напротив, почитала себя дурнушкой. Иногда, впрочем, она осмеливалась думать, что у нее красивые ножки и щиколотки и очень маленькая ручка. Зато фигура у нее была отнюдь не такая воздушная и сильфидоподобная, какая пристала красавице – во всяком случае, согласно ее представлениям о красоте, которые, разумеется, как у всякой школьницы, тяготели к идеалу папиросной бумаги и садовой жерди. На самом деле Каролина была сложена идеально и сочетала совершенство пропорций с природной грацией движений. Что до глаз, достаточно больших и темных, чтобы пробудить вдохновение двадцати поэтов, ровных белых зубок и густых вьющихся волос, их она не ставила ни в грош. Без розовых щечек, прямого греческого носа и алебастровой шеи мисс Каролина никак не могла считать себя хорошенькой. К тому же ей еще никогда не делали комплиментов и не говорили, как она мила. Мать постоянно утверждала обратное, августейший же опекун либо молча улыбался в ответ на просьбу отозваться о ее внешности, либо строго советовал думать не о телесной, а о душевной красоте.