Всадник, держа копье наперевес, взревел, подав голос яростной степи сквозь топот копыт. «Он знает, – подумал Найюр. – Знает, что он сейчас умрет».
Дунианин поймал железное острие копья своим мечом и направил его в землю. Копье сломалось, мунуата отшвырнуло назад, к задней луке седла, дунианин подпрыгнул, немыслимым образом вскинул обутую в сандалию ногу выше конской гривы и ударил всадника в лицо. Тот полетел в траву, но дунианин остановил его полет своим мечом.
«Что же это за человек…»
Анасуримбор Келлхус немного помедлил над трупом, как будто оказывая честь памяти убитого. Потом обернулся к Найюру. Его волосы трепал ветер, по лицу ползли струйки крови, так что на миг Найюру показалось, будто лицо дунианина приобрело некое подобие выражения. За спиной у него вставали темные бастионы Хетант.
Найюр обходил поле битвы, добивая раненых.
В конце концов дошел он и до Пантерута, который пытался уползти за бугор. В отчаянии тот схватился за меч, но Найюр ударил, и меч полетел в траву. Найюр вонзил свой собственный меч в землю, изо всех сил пнул Пантерута, потом схватил за грудки и поднял, точно тряпичную куклу. Плюнул ему в разбитое лицо, заглянул в затуманенные, налитые кровью глаза.
– Видел, мунуат? – вскричал он. – Видел, как легко повергнуть Народ Войны? Шпионы! – презрительно бросил он. – Бабьи отговорки!
Пощечиной опрокинул врага наземь и снова принялся пинать ногами, охваченный темной яростью, которая затмила его сердце. Он бил мунуата до тех пор, пока тот не принялся визжать и плакать.
– Что, плачешь? – воскликнул Найюр. – Это ты, который осмелился назвать меня предателем нашей страны!
Своей мощной рукой он сдавил мунуату горло.
|
– Подавись! – кричал он. – Подавись этими словами!
Мунуат хрипел и слабо отбивался. Сама земля грохотала от гнева Найюра. Само небо содрогалось от ужаса.
Он бросил задушенного человека наземь.
Позорная смерть. Заслуженная смерть. Пантерут урс Муткиус не вернется в родные края.
Келлхус издали смотрел, как Найюр вырвал из земли свой меч. Степняк направился к нему, пробираясь между трупами со странной осторожностью. Глаза у него были дикие и сверкали под затянутым тучами небом.
«Он безумен».
– Там еще другие, – сказал Келлхус. – Остались внизу, на тропе. Они скованы цепями. Это женщины.
– Наша добыча, – сказал Найюр, отводя взгляд – он не хотел встречаться глазами с монахом. И прошел мимо Келлхуса туда, откуда доносились женские вопли.
Серве стояла, протягивая скованные руки, и кричала приближающемуся человеку:
– Помоги‑ите!
Остальные завизжали, когда поняли, что к ним идет скюльвенд – другой скюльвенд: еще более грубый, расплывающийся в заплаканных глазах. Они сбились за спиной Серве, настолько далеко, насколько позволяли цепи.
– Помоги‑и‑ите! – снова завопила Серве, когда огромная фигура, испачканная кровью своих сородичей, подошла ближе. – Вы должны нас спасти!
Но тут она увидела безжалостные глаза варвара. Скюльвенд ударил ее, она отлетела в сторону и упала на землю.
– И что ты с ней будешь делать? – спросил Келлхус, глядя на женщину, которая, съежившись, сидела по ту сторону костра.
– Себе оставлю, – сказал Найюр и оторвал еще кусок конины от ребра, которое держал в руках.
– Мы славно сражались, – продолжал он с набитым ртом. – Она – моя добыча.
|
«Дело не только в этом. Он боится. Боится путешествовать наедине со мной».
Степняк внезапно встал, бросил в костер обглоданное до блеска ребро, подошел к женщине и опустился на корточки рядом с ней.
– Такая красавица… – сказал он почти отсутствующим тоном. Женщина шарахнулась от его протянутой руки. Ее цепи звякнули. Он поймал ее, испачкав ей щеку конским салом.
«Она ему кого‑то напоминает. Одну из его жен. Анисси, единственную, кого он осмеливается любить».
Скюльвенд снова овладел ею, а Келлхус смотрел. Он слышал ее придушенные крики, ее всхлипыванье – и ему казалось, будто почва под ним медленно кружится, словно звезды остановили свой круговорот, и вместо них стала кружиться земля. Тут происходило нечто… нечто необычное. Он это чувствовал. Какое‑то преступление.
Из какой тьмы это явилось?
«Со мной что‑то происходит, отец».
Потом скюльвенд поднял ее и поставил перед собой на колени. Он взял ее миловидное личико в ладонь и повернул ее к свету костра. Пропустил ее золотистые волосы сквозь свои толстые пальцы. Что‑то пробормотал ей на непонятном языке. Келлхус видел, как она подняла на скюльвенд а свои опухшие от слез глаза – ее напугало то, что она его понимает. Он проворчал еще что‑то, и она съежилась под державшей ее рукой.
– Куфа… Куфа! – выдохнула она. И снова расплакалась.
Новые резкие вопросы, на которые она отвечала с боязливостью побитой собаки, время от времени поднимая глаза на жестокое лицо и тут же опуская их вновь. Келлхус видел ее лицо и через него – ее душу.
|
Он понял, что она много страдала, так много, что давно приучилась скрывать свою ненависть и решимость под жалким ужасом. На миг она встретилась глазами с дунианином – и тут же вновь устремила взгляд куда‑то в темноту. «Она хочет убедиться, что нас только двое».
Скюльвенд сжал ее голову обеими покрытыми шрамами руками. Новые непонятные слова, произнесенные гортанным, угрожающим тоном. Он выпустил ее. Она кивнула. Ее голубые глаза блеснули в свете костра. Скюльвенд достал маленький нож и принялся ковырять мягкое железо ее наручников. Несколько секунд – и цепи со звоном упали наземь. Она потерла натертые запястья. Снова взглянула на Келлхуса.
«Смелая ли она?»
Скюльвенд оставил ее и вернулся на свое место перед костром – рядом с Келлхусом. Некоторое время назад он перестал садиться напротив – Келлхус понял, что это затем, чтобы он, Келлхус, не мог видеть его лица.
– Так ты ее освободил? – спросил Келлхус, зная, что это не так.
– Нет. На ней теперь другие цепи. Он немного помолчал и добавил:
– Женщину сломить нетрудно. «Он в это не верит».
– На каком языке ты говорил? Это был настоящий вопрос.
– На шейском. Это язык империи. Она была нансурской наложницей, пока ее не захватили мунуаты.
– Что ты у нее спрашивал?
Скюльвенд посмотрел на него в упор. Келлхус наблюдал за маленькой драмой, разыгрывающейся у него на лице, – настоящий шквал значений. Степняк вспомнил о ненависти, но и о былых намерениях тоже. Найюр уже решил, что делать с этим моментом.
– Я спрашивал ее про Нансурию, – ответил он наконец. – В империи сейчас все пришло в движение, и во всех Трех Морях тоже. В Тысяче Храмов правит новый шрайя. Будет Священная война.
«Она ему это не сказала – она только подтвердила его догадки. Все это он знал и раньше».
– Священная война… Против кого же?
Скюльвенд попытался обмануть его, придать своему голосу то же недоумевающее выражение, которое он придал своему лицу. Келлхуса все сильнее тревожила проницательность невысказанных догадок скюльвенда. Этот человек догадался даже о том, что он намеревается его убить…
Потом на лице Найюра промелькнуло нечто странное. Некое осознание, сменившееся выражением сверхъестественного ужаса, источника которого Келлхус не понимал.
– Айнрити собираются покарать фаним, – сказал Найюр. – Отвоевать утраченные святые земли.
В его тоне звучало легкое отвращение. Как будто какое‑то отдельное место может быть святым!
– Вернуть себе Шайме. «Шайме… Дом моего отца».
Еще один след. Еще одно совпадение целей. В его разуме сразу возникло все, что это может означать для миссии. «Потому ли ты призвал меня, отец? Из‑за Священной войны?»
Скюльвенд отвернулся, отвернулся, чтобы посмотреть на женщину по ту сторону костра.
– Как ее зовут? – спросил Келлхус.
– Я не спрашивал, – ответил Найюр и протянул руку за новым куском конины.
Тлеющие угли костра слабо озаряли ее тело. Серве крепко сжимала нож, которым мужчины разделывали лошадь. Она тихонько подобралась к спящему скюльвенду. Варвар спал крепко, дышал ровно. Она подняла нож к луне. Руки у нее тряслись. Она заколебалась… вспомнила его хватку, его взгляд.
Эти сумасшедшие глаза, которые смотрели сквозь нее, как будто она стеклянная, прозрачная для его желания.
А его голос! Хриплые, отрывистые слова: «Если ты сбежишь, я стану искать тебя, девушка. И клянусь землей, я тебя найду! Тебе будет так плохо, как еще никогда не было».
Серве зажмурилась. «Бей‑бей‑бей‑бей!»
Нож опустился…
И остановился, перехваченный мозолистой рукой.
Вторая рука зажала ей рот, заглушила рвущийся наружу вопль.
Сквозь слезы она разглядела силуэт второго мужчины, бородатого. Норсирайца. Он медленно покачал головой.
Сдавил ей кисть – и нож выпал из обмякших пальцев. Норсираец подхватил его, прежде чем нож упал на скюльвенда. Серве почувствовала, как ее подняли и унесли обратно, на другую сторону дымящегося кострища.
При свете дотлевающего костра она разглядела его лицо. Печальное, даже ласковое. Он снова качнул головой, в его глазах виделась озабоченность… даже уязвимость. Он медленно отвел руку от ее губ, поднес ее к своей груди.
– Келлхус, – шепнул он и кивнул.
Она прижала руки к груди, молча глядя на него. Наконец ответила:
– Серве, – так же беззвучно, как он сам. По щекам покатились жгучие слезы.
– Серве… – повторил он очень мягко. Он протянул руку, желая коснуться ее, поколебался, снова положил руку к себе на колени. Пошарил у себя за спиной и вытащил шерстяное одеяло, еще теплое от костра.
Она растерянно взяла одеяло, зачарованная слабым отблеском луны в его глазах. Он отвернулся и снова растянулся на своей кошме.
Она долго и тихо плакала и наконец уснула.
Страх.
Терзающий ее дни. Преследующий ее в снах. Страх, от которого ее мысли рассеивались, перескакивали от одного ужаса к другому, от которого сосало под ложечкой, руки постоянно тряслись, лицо было все время неподвижно – из страха, что одна шевельнувшаяся мышца заставит обрушиться все остальное.
Сперва мунуаты, теперь вот этот, куда более мрачный, куда более грозный скюльвенд, с руками как скала, обвитая корнями, с голосом как раскаты грома, с глазами как ледяное убийство. Мгновенное повиновение, даже тем прихотям, которые он не высказывал. Мучительная кара, даже за то, чего она не делала. Наказание за то, что она дышит, за ее кровь, за ее красоту – ни за что.
Наказание за наказание.
Она была беспомощна. Абсолютно одинока. Даже боги бросили ее.
Страх.
Серве стояла в утреннем холоде, онемевшая, измотанная настолько, что она себе и представить не могла, что бывает так. Скюльвенд и его странный спутник‑норсираец навьючивали последнее из награбленного добра на уцелевших мунуатских лошадей. Она смотрела, как скюльвенд направился туда, где он привязал остальных двенадцать пленных женщин из дома Гаунов. Они судорожно цеплялись за свои цепи и жались друг к другу в жалком ужасе. Она видела их, знала их, но они сделались для нее неузнаваемы.
Вот жена Бараста, которая ненавидела ее почти так же сильно, как жена Периста. А вот Исанна, которая работала в садах, пока Патридом не решил, что она чересчур хороша для этого. Серве знала их всех. Но кто они?
Она слышала, как они плачут, умоляют – не о милосердии, они успели перейти через горы и понимали, что милосердию сюда пути нет, – но о благоразумии. Какой разумный человек станет уничтожать полезные орудия? Вот эта умеет готовить, эта хороша в постели, а за эту уплатят выкуп в тысячу рабов, только бы он оставил ее в живых…
Юная Исанна, у которой заплыл глаз от оплеухи мунуата, звала на помощь ее.
– Серве, Серве! Скажи ему, что я не всегда такая страшная, как сейчас! Скажи ему, что я красивая! Пожалуйста, Серве!
Серве отвернулась. Сделала вид, что не слышит.
Слишком много страха.
Она не помнила, когда перестала чувствовать свои слезы. Но теперь ей почему‑то пришлось ощутить их вкус прежде, чем она поняла, что плачет.
Скюльвенд, глухой к их воплям, прошел в середину толпы, отшвырнул тех, что пытались цепляться за него, и отцепил два изогнутых крюка от хитроумного кола, с помощью которого скюльвенды привязывали своих пленных к земле. Он выдернул из земли один кол, за ним второй, со звоном бросил их наземь. Женщины вопили и протягивали к нему руки. Когда он обнажил кинжал, некоторые завизжали.
Он схватил цепь одной из тех, что визжали, Орры, толстой рабыни, помогавшей на кухне, и притянул ее к себе. Визг умолк. Однако вместо того чтобы ее убить, он принялся ковыряться в мягком железе ее наручников, так же, как в наручниках Серве прошлой ночью.
Серве, ошеломленная, взглянула на норсирайца – как его? Келлхус? Он взглянул на нее сурово, но в то же время как‑то ободряюще, потом отвернулся.
Орра была освобождена. Она осталась сидеть на земле, растерянно потирая запястья. А скюльвенд принялся освобождать следующую.
Внезапно Орра вскочила и понеслась вверх по склону, глупо тряся толстыми телесами. Сообразив, что никто за ней не гонится, она остановилась, страдальчески глядя вокруг. Потом присела, дико озираясь, – Серве вспомнилась кошка Патридома, которая всегда была так боязлива, что не решалась далеко отходить от своей миски, как бы ни мучили ее ребятишки. Остальные семь женщин присоединились к Орре в ее осторожном бдении, включая Исанну и жену Бараста. Только четыре разбежались куда глаза глядят.
В этом было что‑то такое, отчего у нее сдавило грудь и сделалось трудно дышать.
Скюльвенд бросил цепи и колья там, где они лежали, и пошел обратно к Серве и Келлхусу.
Норсираец спросил его о чем‑то на непонятном наречии. Скюльвенд пожал плечами и взглянул на Серве.
– Другие найдут их, воспользуются, – сказал он небрежно. Серве поняла, что это сказано ей, потому что человек по имени Келлхус не знал шейского. Скюльвенд вскочил на коня и обвел взглядом восемь оставшихся женщин.
– Пойдете за нами – я вам глаза стрелами выколю, – пообещал он будничным тоном.
Они, точно безумные, снова завыли, умоляя его не уезжать. Жена Бараста даже со слезами схватилась за свои цепи. Но скюльвенд их как будто не слышал. Серве он приказал садиться на предназначенного для нее коня.
И она обрадовалась. Обрадовалась от души! А остальные исполнились зависти.
– Вернись, Серве! – услышала она крик жены Бараста. – Вернись немедленно, вонючая, распутная сучка! Ты же моя рабыня! Моя! Персик сраный! Вернись, говорю!
Каждое ее слово одновременно ранило Серве и в то же время пролетало сквозь нее, ничего не задевая. Она видела, как жена Бараста, беспорядочно размахивая руками, направилась к оставленным скюльвендом лошадям. Скюльвенд развернул коня, выхватил из чехла свой лук, наложил и выпустил стрелу одним небрежным движением.
Стрела вонзилась благородной даме прямо в рот, выбив несколько зубов и застряв во влажной глубине гортани. Она рухнула ничком, точно тряпичная кукла, и закорчилась в траве. Скюльвенд одобрительно хмыкнул, развернулся и направил коня в сторону гор.
Серве глотала слезы.
«Этого ничего на самом деле нет», – думала она. Никто еще так не страдал. Такого просто не бывает.
Она боялась, что ее стошнит от ужаса.
Хетанты громоздились над ними. Они поднимались по крутым гранитным склонам, пробирались по узким ущельям, под утесами осадочных пород, в которых виднелись непонятные окаменелости. По большей части тропа вела вдоль узкой речушки, по берегам которой росли ели и чахлые горные сосенки. Они поднимались все выше и выше, и воздух становился все холоднее, пока наконец даже мхи не остались позади. Дров для костра не стало. А по ночам было ужасно холодно. Дважды они просыпались в снегу.
Днем скюльвенд шел впереди, ведя под уздцы своего коня, и почти все время молчал. Келлхус шел следом за Серве. Она невольно начала разговаривать с ним, побуждаемая чем‑то в его поведении. Как будто само присутствие этого человека означало интимность и доверие. Когда она встречалась с ним взглядом, ей казалось, как будто его глаза выравнивают неровную, каменистую землю у нее под ногами. Она рассказывала ему о том, как жила наложницей в Нансурии, о своем отце, нимбриканце, который продал ее в дом Гаунов, когда ей исполнилось четырнадцать. Рассказывала о том, как злы и завистливы жены Гаунов, как они солгали ей насчет ее первого ребенка: сказали, он родился мертвым, когда старая Гриаса, рабыня из Шайгека, видела, что они придушили его в кухне. «Синенькие младенцы, – шептала ей на ухо старуха голосом, надтреснутым от обиды столь давней, что ее почти не стоило высказывать. – Других тебе не родить, детка». Серве объяснила Келлхусу, что это была мрачная шутка, которую знали все на вилле, особенно наложницы и те рабыни, которых господа удостаивали своего внимания. «Мы рожаем им синеньких детей… Синих, как жрецы Джукана».
Поначалу она разговаривала с ним так, как в детстве разговаривала с лошадьми своего отца: бездумно, все равно ведь не поймет. Но вскоре она обнаружила, что норсираец ее понимает. Через три дня он начал задавать ей вопросы на шейском – а это был трудный язык, она сама овладела им только после нескольких лет жизни в Нансурии. Вопросы почему‑то возбуждали ее, наполняли стремлением ответить на них как можно полнее и подробнее. А его голос! Низкий, винно‑темный, точно море. А как он произносил ее имя! Будто дорожил каждым его звуком. «Серве» – точно заклинание. Не прошло и нескольких дней, как ее опасливая привязанность переросла в настоящее обожание.
Однако по ночам она принадлежала скюльвенду.
Она никак не могла понять, какая связь существует между этими двумя людьми, хотя часто размышляла об этом, понимая, что ее судьба так или иначе зависит от них обоих. Поначалу она предположила, что Келлхус – раб скюльвенда. Но рабом он не был. Мало‑помалу она поняла, что скюльвенд ненавидит норсирайца, даже боится его. Он вел себя как человек, пытающийся предохраниться от осквернения.
Поначалу эта догадка ее взбудоражила. «Боишься! – злорадно думала она, глядя в спину скюльвенду. – Ты такой же, как и я! Не больше, чем я!»
Но потом это начало ее тревожить – и очень сильно. Его боится скюльвенд? Что же за человек такой, которого даже скюльвенд боится?
Она рискнула спросить об этом самого Келлхуса.
– Это потому, что я явился, чтобы сделать страшное дело, – ответил Келлхус.
Она поверила ему. Как можно было не поверить такому человеку? Но были и другие, более мучительные вопросы. Вопросы, которых она не осмеливалась задать вслух, хотя каждый вечер задавала их взглядом.
«Отчего ты не возьмешь меня? Почему не сделаешь меня своей добычей? Он же тебя боится!»
Но она знала ответ. Она – Серве. Она – ничто.
Серве твердо знала, что она ничто. Это знание досталось ей дорогой ценой. Детство у нее было счастливое, настолько счастливое, что теперь она плакала каждый раз, как его вспоминала. Она собирала полевые цветы в лугах Кепалора. Кувыркалась в речке вместе с братьями, точно выдра.
Бегала между полуночных костров. Отец был не то что добр, но снисходителен к ней; мать же ее обожала и баловала, как могла. «Серча, милая Серча, – говаривала она, – ты мой прекрасный талисман, кабы не ты, у меня бы сердце разбилось». Тогда Серве думала, что она что‑то значит. Ее любили. Ею дорожили больше, чем братьями. Она была счастлива без меры, как бывают счастливы только дети, которые не ведают страданий и которым не с чем сравнивать свое счастье.
Нет, конечно, она слышала немало историй о страданиях, но все описываемые в них трудности были облагораживающими, предназначенными для того, чтобы научить чему‑то, что она и без того уже прекрасно знала. Ну, а если судьба ее все‑таки подведет – хотя Серве была уверена, что судьба так не поступит, – ну что ж, она будет тверда и отважна, она станет примером для слабодушных, которые ее окружают.
А потом отец продал ее Патридому из дома Гаунов.
В первую же ночь после того, как она сделалась собственностью дома Гаунов, большую часть дури из нее вышибли. Она быстро осознала, что нет ничего – никакой подлости, никакой низости, – чего она бы не сделала ради того, чтобы остановить мужчин и их тяжелые руки. Будучи наложницей Гаунов, она жила в непрерывной тревоге, терзаемая, с одной стороны, ненавистью жен Гаунов, с другой – капризными прихотями мужчин. Ей говорили, что она – ничто. Ничто. Просто еще один никчемный норсирайский персик. Она им почти поверила…
Вскоре она уже молилась о том, чтобы тот или иной из сыновей Патридома снизошел до визита к ней – пусть даже самый жестокий. Она кокетничала с ними. Заигрывала, соблазняла их. Угождала их гостям. Что еще ей оставалось, как не гордиться их пылом, не радоваться их удовольствию?
На вилле Гаунов было святилище, где стояли небольшие идолы предков рода. Она преклоняла там колени и молилась бесчисленное количество раз, и каждый раз она молила о милости. В каждом углу поместья чувствовалось присутствие мертвых Гаунов. Они нашептывали мерзости, пугали ее ужасными предвестиями. И она все молилась и молилась о милости.
И тут, словно бы в ответ на ее молитвы, сам Патридом, до того казавшийся ей далеким седовласым божеством, подошел к ней в саду, взял за подбородок и воскликнул: «Клянусь богами! Да ты достойна самого императора, девочка… Сегодня ночью. Жди меня сегодня ночью». Как в тот день ликовала ее душа! «Достойна самого императора!» Как тщательно она брилась и смешивала наилучшие благовония в предвкушении его визита! «Достойна самого императора!» И как она рыдала, когда он не пришел! «Да не реви ты, Серча, – сказали ей другие девушки. – Он вообще больше мальчиков любит».
В течение нескольких дней после этого она смотрела на всех мальчиков с отвращением.
И продолжала молиться идолам, хотя теперь их квадратные личики, казалось, смотрели на нее с насмешкой. Но ведь она, Серве, должна значить хоть что‑то, не правда ли? Все, чего она просила, – это какого‑нибудь знака, чего‑нибудь, все равно чего… Она ползала перед ними в пыли.
Потом один из сыновей Патридома, Перист, взял ее к себе в постель вместе со своей женой. Поначалу Серве было жалко его жену, девушку с мужским лицом, которую выдали замуж за Гауна Периста, чтобы закрепить союз между знатными домами. Однако когда Перист использовал ее, чтобы исторгнуть из себя семя, которое собирался вложить во чрево своей жены, Серве почувствовала жаркую ненависть этой женщины – как будто они лежали в постели с небольшим костром. И исключительно затем, чтобы подразнить уродливую ханжу, она принялась вскрикивать и стонать, распалять похоть Периста распутными словами и уловками и добилась наконец того, что он исторг свое семя в нее.
Уродливая женушка рыдала, верещала как резаная. Перист принялся ее бить, но она не умолкала. Серве была немного напугана тем, какое злорадство в ней это вызвало, однако все же побежала в святилище и возблагодарила предков Гаунов. А вскоре после этого, когда она поняла, что носит ребенка Периста, она стащила у конюха одного из его голубей и принесла голубя им в жертву.
Когда она была на шестом месяце, жена Периста сказала ей: «Что, Серча, три месяца осталось до похорон?»
Серве в ужасе побежала к самому Перисту. Тот дал ей пощечину и прогнал. Она для него ничего не значила. Серве вернулась к идолам Гаунов. Она предлагала им все, все, что угодно. Но ее ребенок родился синеньким, так ей сказали. Синим, как жрецы Джукана.
И все равно Серве продолжала молиться – на этот раз о мести. Она молилась Гаунам о погибели Гаунов.
Год спустя Патридом уехал с виллы вместе со всеми мужчинами. Назревающая Священная война выходила из‑под контроля, и императору понадобились все легаты. И тут явились скюльвенды. Пантерут с его мунуатами.
Варвары нашли ее в святилище. Она визжала и разбивала каменных идолов об пол.
Вилла пылала, и почти все уродливые жены Гаунов вместе с их уродливыми детьми были преданы мечу. Жену Бараста, наложниц помоложе и рабынь помиловиднее согнали к воротам. Серве рыдала, как и остальные, оплакивая свой горящий дом. Дом, который она ненавидела.
Кошмарные страдания. Жестокость. Такого она до сих пор еще не испытывала. Каждую из них привязали к седлу одного из мунуатских воинов и заставили бежать за лошадью до самых Хетант. По ночам они сбивались в кучу и плакали, и визжали, когда к ним являлись мунуаты с фаллосами, намазанными салом. И Серве вспоминала слово, шейское слово, которого не было в ее родном нимбриканском. Оскорбительное слово.
«Справедливость».
Несмотря на все ее пустое тщеславие и мелкие грешки, Серве знала, что она что‑то значит. Она была чем‑то. Она была Серве, дочь Ингаэры, и заслуживала куда большего, чем ей было дано. Она вернет себе утраченное достоинство или умрет в ненависти!
Но она обрела мужество в ужасное время. Она старалась не плакать. Она старалась быть сильной. Она даже плюнула в лицо Пантеруту, скюльвенду, который объявил ее своей добычей. Однако скюльвенды были не совсем люди. На всех чужеземцев они смотрели свысока, словно бы с вершины некой безбожной горы. Они были более чужими, чем самые грубые из сыновей Патридома. Они были скюльвенды, укротители коней и мужей, а она была Серве.
Однако она каким‑то образом цеплялась за это чужое слово. И видя, как мунуаты умирают от рук этих двоих людей, она осмелилась возрадоваться, осмелилась поверить, что ее освободят. Вот она, справедливость, наконец‑то!
– Помогите! – кричала она приближающемуся Найюру. – Вы должны нас спасти!
Гауны считали ее никчемной. Просто еще один никчемный норсирайский персик. Она верила им, но продолжала молиться. Умолять. «Покажите им! Пожалуйста! Покажите им, что я что‑то, да значу!»
И вот она молит о милости сумасшедшего скюльвенда. Требует справедливости.
Дура никчемная! В тот самый миг, когда Найюр опустился на нее своей окровавленной тушей, она поняла. Нет ничего, кроме прихотей. Нет ничего, кроме подчинения. Нет ничего, кроме боли, смерти и страха.
Справедливость – всего лишь еще один вероломный идол Гаунов.
Отец вытащил ее полуголой из‑под одеяла и отдал в заскорузлые руки незнакомца.
– Теперь ты принадлежишь этим людям, Серве. Да хранят тебя наши боги.
Перист оторвался от свитков, нахмурился насмешливо и удивленно.
– Ты, Серве, должно быть, забыла, кто ты такая! Ну‑ка дай мне твою руку, детка.
Идолы Гаунов ухмыляются каменными лицами. Насмешливое молчание.
Пантерут утер с лица плевок и достал нож.
– Твоя тропа узка, сука, а ты этого не знаешь… Я тебе покажу!
Найюр стиснул ее запястья крепче любых кандалов.
– Повинуйся моей воле, девушка. Повинуйся во всем. Иного я не потерплю. Все, что не повинуется, я затопчу.
Почему они все так жестоки с ней? Почему все ее ненавидят? Наказывают ее? Делают ей больно? Почему?
Потому что она – Серве, она – ничто. И навсегда останется ничем.
Вот почему Келлхус оставляет ее каждый вечер.
В какой‑то момент они перевалили через хребет Хетант, и путь пошел вниз. Скюльвенд запрещал им разводить костры, но ночи сделались теплее. Впереди простиралась Киранейская равнина, темная в восковых далях, точно кожица переспелой сливы.
Келлхус остановился у края утеса и окинул взглядом нагромождение ущелий и древних лесов. Помнится, почти так же выглядела Куниюрия с вершин Дэмуа, но в то время, как Куниюрия была мертвой, этот край оставался живым. Три Моря. Последняя великая цивилизация людей. Наконец‑то он пришел сюда!
«Я уже близко, отец».
– Мы больше не можем так идти, – сказал позади него скюльвенд.
«Он решил, что это должно произойти сейчас». Келлхус предвидел этот момент с тех самых пор, как они несколько часов тому назад свернули лагерь.
– Что ты имеешь в виду, скюльвенд?
– Двоим таким людям, как мы, не пройти в земли фаним во время Священной войны. Нас повесят как шпионов задолго до того, как мы достигнем Шайме.
– Но мы ведь затем и перешли через горы, разве нет? Чтобы вместо этого пройти через империю…
– Нет, – угрюмо ответил скюльвенд. – Через империю мы ехать не можем. Я привел тебя сюда, чтобы убить.
– Или, – ответил Келлхус, по‑прежнему обращаясь к раскинувшемуся под ногами пейзажу, – чтобы я убил тебя.
Келлхус повернулся спиной к империи, лицом к Найюру. Скюльвенд стоял, со всех сторон обрамленный нагретыми на солнце поверхностями скалы. Серве встала неподалеку. Келлхус обратил внимание, что ее ногти в крови.
– Ты думал об этом, не так ли?
Скюльвенд облизнул губы.
– Ты сказал.
Келлхус обхватил варвара своим постижением, как ребенок сжимает в горсти трепещущую пташку – чутко откликаясь на любой трепет, на биение крохотного сердечка, на жаркое дыхание напуганного существа.
Стоит ли намекнуть ему, показать, насколько он прозрачен? Найюр уже много дней, с тех пор, как узнал от Серве о Священной войне, отказывался говорить и о войне, и о своих планах. Но его намерения были ясны: он завел их в Хетанты, чтобы выиграть время, – Келлхусу уже случалось видеть, как другие люди поступают так, когда они слишком слабы, чтобы отрешиться от своих неотступных мыслей. Найюру нужно было продолжать преследовать Моэнгхуса, даже несмотря на то, что он понимал, что эта погоня – не более чем фарс.