(Ты помнишь, как погибли ее родители?) Отец с матерью говорили все время: какой‑то рок навис над этой семьей. Рок. Они повторяли это слово. Хотя отец был материалист и верил в марксизм как в живое творческое учение, и марксизм изучал только по первоисточникам.
– Если позволите, еще буквально один уточняющий вопрос: вот вы написали, что про Уманского говорили в Америке, что он из НКВД…
– Вряд ли это правда… Этой темы я не хотел бы касаться. Когда мы становились дипломатами, мы давали присягу. Может быть, это кому‑нибудь покажется смешным, но я считаю, что не должен делать вреда своей стране.
Я с отвращением отвернулся и вытер руки ветошью. Почуяв свободу, он потрусил за мной, поспешая: нормализация отношений с Китаем была испорчена идеологическими претензиями, в наших генералах сидел синдром 22 июня, если бы КПСС в шестидесятые года разрешила бы фракции, в Швеции нет бедных, у нас был социализм нечаевского толка, в США такие гетто, история – это не железная дорога, и нельзя судить прошлое нынешними законами (я в каждой паузе брезгливо вставлял: «Ну, спасибо, что нашли возможность со мною встретиться»), а вообще вы где работаете и какие вопросы ведете, вы не решаете вопросы собственности на землю в Одинцовском районе… Я выбрался на сухое место в приемной и выдохнул секретарше:
– Впустую потерянное время. Она спокойно откликнулась:
– А вы чего ждали?
Все заснули, у меня не получается, долго, я ходил по себе, простукивая днище и холодные борта, за ними шуршала и плескалась вода… Я бы хотел, конечно, на прием, если бы такой доктор… Не узкий специалист, а вообще… По всему. И очень хороший. Я бы вот… Например, я путаю слова. Я вчера вместо «пельмени» сказал «котлеты». Как‑то речь иногда… отдельно от головы, ускользает – язык выбирает слова сам, будто я не все время теперь могу думать, отключаюсь. Иногда на вещах, если повернешься, посмотришь – вижу огоньки. И сразу гаснут. Раз! Погасли. Мне кажется, хуже слышу. Кажется, на левое. Двадцать три. Шестнадцать. Дед плохо слышал. Отец. Травма шейного отдела позвоночника, не вполне свободно поворачиваюсь всем корпусом. От операции отказался. Хотели вставить титановые пластины, две, но я отказался: полторы тысячи долларов. К мануальщикам не хожу. Сказали, очень мне полезно плавать на спине. Не хватает времени! Девять коронок на зубах. Стараюсь не запускать. Линзы однодневного ношения. Минус пять. В прошлом году первый раз была аллергия на цветение – никогда раньше не было. Пролапс митрального клапана. Грыжа пищевода. Киста в правой почке. Простатит. Недоразвитая нижняя челюсть. И еще, знаете, многое забываю, а сперва начал меньше видеть (на скошенном мною поле остаются косматые островки, а что именно в них – не вижу, и поле все теряется в тумане) – проходит день, и невозможно вспомнить, о чем ты думал.
|
Тревожит в основном вот что: почему никто не бегает по улицам и не кричит. Хотя люди куда‑то все время деваются. Все люди куда‑то все время деваются. Вот это меня тревожит. И никто не бегает и не кричит, как будто уйдут не все, не мы, но ведь люди уходят все, и на нас уже не рассчитывают; в телевизоре курят, моют головы, целуются и водят машины только молодые. Повышенная потливость. Обостренный рвотный рефлекс. Трубку я не могу глотать, чтоб глянуть, что внутри. А надо. Профилактика. А вам уже сказали, что все уходят? – без пощады, и самое главное: Я. Но почему‑то никто не бегает и не кричит. Хотя кто‑то там понимает. Что могут побежать. Ведь не зря – заметили? – по радио вкрадчивые, ложно‑участливые голоса просят граждан вовремя сообщать о лицах в пачкающей одежде нарушающих спокойствие; там‑то понимают, что как только все поймут, все сразу начнут бегать по улицам и кричать… но как‑то все здесь не понимают, я понимаю, но вот тоже – только не сплю. Но сплю плохо, давно. Плохо засыпаю.
|
Иногда болит затылок, вот тут, слева. Особенно во время близости с женщиной, травма шейного отдела позвоночника, видимо, затрудняет кровоток, зато справа компенсирует. Да нет, и зимой. Нет. Не замечал. Нет. У родителей не было. Прадед умер от воспаления легких. На постоялом дворе не хватило места, люди ехали со свадьбы, он лег на пол. Я. Ничего не буду пить. Хвойные ванны я пробовал. Я спортсмен. У меня хорошо тренированное сердце. Регулярная половая жизнь. Я никогда не волнуюсь, я давно не работаю, занимаюсь только собой. Семью мне заводить уже поздно. Нет, детям нужна нормальная семья, это поздно уже.
Я только хочу спать, как спал в детстве, просыпаясь и снова засыпая в утренней истоме, под дождь, метель, в нагретой солнцем постели, вздрагивая ресницами и засыпая, – вот так научиться не вскакивать, как только свет разлепит глаза, и ты мигом вспомнишь, что с тобой скоро сделают.
Дачник
Женщина, похожая на иностранку и не похожая на женщину, пошла вперед:
|
– Заодно я… лекарства, – тащила поднос с пузырьками и чашками, с легким неодобрением напомнив, что говорить можно недолго – поменьше вопросов! Я семенил за ней по обжитой, поделенной наследниками даче, не запоминая ничего от напряжения и свободы от вступительной лжи ответов на неизбежное: кто вы? как вы меня нашли? зачем вам это надо?
– Садитесь здесь, – она склонилась над великим мастером, балконным жильцом, я оказался лицом к лесу. Оттуда неслось однообразное кипение птичьих голосов, а на балконе подсчитывались капли, искалась такая желтенькая капсула, пошевеливались темные руки в кровоподтеках от капельниц, и ложка исполняла свой долг, вызывая пузырчатое бульканье и клекотанье старческого горла, завершавшееся промакивающим прикосновением салфетки; сейчас женщина отодвинется, и я скажу…
Втайне от Гольцмана я полночи запоминал фотографии и учил имена людей правды, попавших на свет: комиссары госбезопасности, начальники отделов, руководители главков и управлений, резиденты – им давно полагалось умереть, но они жили волей какой‑то высшей необходимости. Написав в царствование Никиты Хрущева на исходе десятилетних тюремных сроков «за пособничество Берии» бумажные мольбы Инстанции дозволить с учетом прежних заслуг (мы все‑таки ликвидировали Троцкого… а создание атомной бомбы?) встретить дома вплотную приблизившуюся смерть, с приложением истории неизлечимых, дожевывающих их болезней в полторы страницы машинописного текста через один интервал, копии анализов и кардиограмм, они вышли. И жили еще полвека другими жизнями, и, избегая «пишущих» и суеты, смотрели с балкона в ожидании прилета сороки или беличьих перепрыжек.
– Пятнадцать минут. Категорически! – И женщина пропала, оставшись за моей спиной. Это ничего. Я никогда не бываю один.
Мастер, безрукий, холмом закутанный в серое одеяло по горло, созерцал апрельский ошалевший лес; наползающие друг на друга синеватые губы, похожие на дождевых червей, улыбались.
Я тоже обернулся на деревья, не заметил там ничего, может, какие‑то тени? Поблуждал взглядом: раздавленные, мясистые уши в мшистой седой поросли, избитая пожеванная кожа, синие жилки в пористом носу, прогалы в желтых зубах… Узнать в мастере кого‑то сразу оказалось делом безнадежным (хоть бы звание пробить?), надеюсь, мне засчитают только чистое время. Он улыбался. Кричать или не кричать? – я сделал громкость на «умеренно»:
– Константин Уманский. Вы? лично? его видели?
– Один раз. Зашел к Берии, у него сидит………………….. Только вернулся из Америки. После Перл‑Харбора, – он заговорил с щеголеватой отчетливостью, не повернув ко мне головы, упиваясь подзабытым ощущением собственной силы, приготовившись вылепить из меня нужную фигурку для закрепления нужных очертаний прошлого. (Уже соврал, Уманский вернулся из Америки задолго до нападения японцев… Кто же?) – Советовал: распустите Коминтерн… И не давить церковь. Тогда американцы помогут. Мы выполнили.
Сейчас ты запнешься.
– Он работал на НКВД?
Но без помехи играла записанная в студии музыка:
– Еще со времен работы в телеграфном агентстве. Американцы расшифровали… «Венона» – слышали про такую? Там Уманский «Редактор». (Ну нет, американцам действительно удалось расшифровать тысячи сообщений разведки ГРУ, военно‑морской разведки и письма НКИД, операция «Венона», но начали они свою убийственную работу, когда Уманский два года уже лежал пеплом на Новодевичьем! За что при жизни Костю считали генералом НКВД?) Не дипломат в обычном смысле… И отозвали, чтоб он не раздражал… Использовали в сложных зондажах. Много заслуг. Установление конф‑фиденциаль‑ных… с Гарри Гопкинсом. (Так и Литвинов…) Беседы с Хиссом (так и Литвинов!), – мастер с некоторым удовольствием шевельнулся. – Хисса… в конце сороковых… в связях с нами. (Так кого только не обвиняли в связях с советской разведкой в конце американских сороковых! Да кто ж ты?! Барковский? Павлов? Мукасей‑«Зефир»?!) Работал по чехам… С Бенешем. Но самую большую… в Мексике. После Тегерана… мы вдруг… мировая держава! А Мексика – это мостик в Латинскую Америку. Все деньги… через него… Колоссальная самостоятельность… в привлечении резидентуры… Часто наведывался в Штаты… Постоянно унижал Громыко. Просто издевался над ним. – Вдруг он замолчал, словно осознав, что говорил слишком быстро и не заполнил целиком отведенное время. И я тоже растерялся, и чтоб заполнить опасную тишину:
– Как он погиб?
– Самолет взорвался на взлете. Авиа… – потрудней ему стало говорить, – катастро…
– Резидентуру в Мексике возглавлял Василевский. Мне говорили, он большой специалист по диверсиям… И после гибели Уманского его сразу отозвали и повысили. Начальником военно‑технической разведки…
– Хэх, как вы… Не он. Лев запрашивал разрешение… лететь с Уманским… Тем же самолетом. Ему отказали… – Слегка удивленно, но, стараясь не снизить монотонного темпа, старик разъяснял будущему. – В Мексике Лев работал неудачно: американцы его вычислили. Отвечал за освобождение Меркадера… Что Троцкого ликвидировал… Провалил! Нужно было в очень короткое время дать очень большую… взятку чиновнику… сидевшему на помилованиях… Время упустили. А местным боевикам Лев не поверил… А из Штатов пришла мощная телега о его разгуле… А из Мексики… совпало… телега от Дашкевича… что Лев… с какими‑то бабами, – мастер неодобрительно прижмурился и сглотнул. – Привык… на широкую ногу еще в Париже – автомобили, особняки… И в этом они с Уманским… полное понимание. Дружили. В личных отчетах Меркулову… друг друга хвалили.
– Кто это – Дашкевич?
Я взглянул на мастера безобидно, но он молчал вглухую.
– Вы встречали потом Василевского? Он вспоминал Уманского?
– Ну, пил он в людных местах. Не скрывался… Вообще Лев хвастливый был. Но аккуратный. Закрытый… Смерть Уманского вспоминал.
– Почему?
– Любил вспомнить. И все. – Мастер натужно повернул голову и попытался взглянуть куда‑то поверх меня. В спину ткнула маленькая жесткая ладошка: вышло время.
– Что вы знаете про обстоятельства смерти дочери Уманского? – быстро проговорил я и поднялся уходить, понуждаемый змеиным шипением в ухо. Старик, увядая, засыпая, прошептал еще менее внятно:
– Да, да… Генерального прокуро… Бочкова сняли… Хотел замя… шахуринское дело… скомпрометировано… огромное количество… – и он заснул; просто сползлись и склеились распухшие веки.
– Что такого особенного? Ну – дети. Несчастная любовь! – прокричал я, выдавливаемый с балкона челядью под бухтение «да что же это такое! вон как вы его довели! мы же договаривались!» – Извините, я не расслышал! Можете повторить?! – Меня выводили другим путем мимо бронзового бюста посреди гостиной, мимо лосиных рогов, мимо «выпьете чаю?» Сырая, черная тропинка довела до ворот, я сел в машину и достал запищавший телефон. Гольцман.
– Да. Только что вышел. Что‑то есть, упомянул Дашкевича. – Я заорал: – Я ничего не понял, я не понял, где он врал!
Не заметал ли он за Василевским следы и дело только в этом? И лишь выбравшись на Рублевку, отъехав, поостыв, я разобрал, что старик попытался просипеть мне в ответ:
«Любовь ни при чем».
А что же?!
Лев Василевский, полковник, сверстник Уманского, резидент в Париже, командир диверсионной группы в Испании, руководил нелегалами, просвечивающими атомный проект США в образе первого секретаря посольства Л.П.Тарасова. По стечению счастливых обстоятельств он избег расстрела и тюрьмы: одного из лучших исполнителей Империи всего лишь исключили из партии «за связь с Берией». После реабилитации сделался литератором, автором полусотни книг и, в ряду других, перевел любимую книгу моего детства «Одиссея капитана Блада» (в соавторстве с Горским, резидентом в Лондоне); я, украсившись сединой, из книги не помню почти ничего: побег из тюрьмы, абордаж, штурм форта, прекрасная пленница.
Почему после тюрем, срывания погон за «серьезные нарушения социалистической законности» и «дискредитацию себя за время работы в органах», после хрущевских безумных сокращений, ненавидимых всеми родами войск, подземные гвардейцы императора тихими подводными чудовищами скользнули в сценарии кинолент. «Рассказы о Ленине», редакторство в «Международной книге», перевод авантюрных романов? Неужели черные и серые полянки клавишей печатных машинок оказались единственной землей, достойной их умения влезать в чужое обличье, их горьковатого знания особости своего одинокого пути, навыка нахождения тайных пружин, таланта внушать людям то, что они обязаны запомнить по свободной воле? Никто не знает.
Я отбросил телефон и вдруг сквозь сосны, березы, обочины увидел убегающую тень – Дашкевич, Дашкевич! И моя башка загудела, как трансформаторный шкаф, – так вот он кто, Дашкевич, ветхая, упрямая скотина на неясной должности в «Иностранной литературе»; то‑то он испугался, когда я позвонил! Я шел, я бежал подземным переходом, с суровым недоверием вглядываясь в нищих, я томился в очереди в «Домодедово» на паспортный контроль и, повинуясь пограничнику, снял бейсболку с надписью «Российский футбольный союз» для лучшего сличения морды с паспортным фото, я катил в вонючем поезде на Луганск, припоминая радость угадывания приближающихся станций. Подкарауливание километровых столбиков, жадное вглядывание в чужую жизнь и мгновенное ее забвение – и я замер у магазинной витрины: сердце куриное, язык свиной, сердце утиное, филе грудки цыпленка, – разглядывал продающуюся рыбу, камбала похожа на грелку… Завтра же брать Дашкевича. Брать в полдень, на рабочем месте, как только дотелепается до кабинета; несколько прямых вопросов, зажать в углу и запугать, чтоб забоялся сдохнуть без «скорой»… Я разглядел под носом «Музей авиации и космонавтики», заставил работать всех: кассира продать билет, гардеробщика проснуться и принять куртку, хранителя открывать залы и включать свет. Из подшивок вынимались давно известные следствию вырезки про Шахурина, я напряженно прочел «Ломоносов – изобретатель первого вертолета» и покосился на низкорослую куклу космонавта в кресле, страшно похожую на мертвого фараона, и, наконец, Гольцман позвонил:
– Твое предположение подтвердилось. Август 1944‑го, журнал «Харперс мэгэзин», «Советские ухаживания за Латинской Америкой». Читаю: «Отделение Телеграфного агентства Советского Союза в Мехико, имеющее колоссальный штат, возглавляет Юрий Дашкевич, пятнадцать лет своей журналистской деятельности находящийся в контакте с секретными агентами ОГПУ в разных странах». Это он.
Утром мне нужен его адрес. Кто прописан. Соседи. Поставить одного человека возле дома, и пусть ведет до редакции – там я встречу. В июле я сорвал и кусал одуванчиковый стебель, вспоминая забытые запахи жизни, и с удивлением обнаружил в середине его желтых густых лепестков еще какие‑то пушистые закрученные вихры. (Похоже было на то, словно поднялся ветер, он шумел, как штормовое море, словно я жил в доме на берегу, и ветер врывался в окно, и море шумело громче), чуть затихал и обрывался резко совсем, а потом вспоминал и врывался ко мне опять, забрасывая на стены желтые квадраты автомобильного света – плотный, ледяной шум. Только это все равно не море. Если выйти на крыльцо, не будет запахов водорослей и соленой воды, зелени и тепла, они есть даже в самой холодной южной ночи, нет черноморской неправдивости жизни, когда все слишком ненадолго. Настолько, что бессмысленно запоминать названия улиц и имя‑отчество старушки, торгующей творогом по утрам.
Теперь надо… Больше я ненавижу только бриться и стоять в очереди за билетом на одну поездку первого числа каждого месяца.
– Я так рада, что ты позвонил.
– Алена, у тебя завтра утром, кажется, будет работа. Между десятью и двенадцатью. Возьми удостоверение центра социальной помощи.
– Опять пожилой? Мне так надоело… Почему они ничего не помнят?
Скоро я не лягу, меня не отпустят; ничего даром! Я слез с дивана, беззвучно матерясь:
– После убийства Уманской прошло пятьдесят шесть лет. Я в сорок лет не помню, что было в двадцать, что говорили друзья после футбола. Они ничего не говорили! Слова умирают. Память вымирает. Хотя, к сожалению, не до конца. Тогда что мы можем требовать от стариков? Мы‑то знаем, чем кончилось у Шахурина и Уманской, а они не знали… И не обратили внимания. Ничего, пусть хоть врут – все пойдет в дело!
Беда, что никто не видел детей мертвыми. Как лежали? Положение тел…
– Хочешь, я приеду? Приготовлю что‑нибудь поесть. Хоть раз поужинаешь по‑человечески…
Одно и то же, заунывный скрип засохшей древесины…
– Да нет, я уже поел. Лучше так приезжай.
– Я не в твоем вкусе.
– Нет у меня никакого вкуса. Когда любишь, разве смотришь на волосы, глаза, руки?
Мой вкус: высокие, толстожопые, с маленькой, гладко зачесанной головкой. Огромная грудь, короткая шея. И черные сапоги чуть ниже колена на среднем каблуке.
Она перешла, наверное, на балкон, подальше от спящего мужа, от ребенка, взяла сигарету – будет курить и глядеть на автодвижение по Фрунзенской! Ей не хочется спать, происходит самое главное в жизни, ради чего она дышит, – она вздохнула, радуясь своей силе:
– Я так не могу. Я не хочу стать просто очередной.
Я нашел пульт от телека и зажег пятую кнопку: ЦСКА – «Сатурн», в записи, середина второго тайма, уже 1:0, Русев на шестой минуте, ненавижу Русева, такой тупорылый, не понимаю, зачем такую дубину Ярцев брал в сборную… В «Сатурне» только один нормальный – Быстров. Ну, Есипов.
– Да нету никого больше. Ты же знаешь, что я кроме тебя никого не люблю, – я пересел к компьютеру, дощелкав мышкой до «Частные фотографии. Только для взрослых», «Хочу анальный секс. 1 час – 600 рублей», «Тетя трахается с племянником. 150 фото и 25 минут видео».
Ее голос подтаял, намок, она шептала, наверное, зажмурившись:
– Хотя мне стало больно видеть какие‑то вещи, которые, как я внушаю себе, должны оставлять меня равнодушными. Я терплю ежесекундную боль…
Я прошелся по именам: голая Лилия жрала какой‑то паштет из одноразового корытца, выставив складчатый бок. Тощая рыжая Елена прижала к отсутствующей груди медвежонка. Дебильномордая Кристина намазала себе толстые круглые груди плотной пеной, напоминающей крем для бритья.
– Мне даже больнее твои намерения. А не тогда, когда я о ком‑то узнаю… А я все всегда узнаю о твоих… Ты думаешь, они молчат? Но ничто не помешает мне сделать то немногое, что в моих силах, для одной твоей улыбки, свободной минуты, спокойного дня… Ты молчишь. Ты не веришь…
Света делала вид, что потягивает компот из белой чашки, а свободную руку запустила в расстегнутые шорты. Катя села белым днем на детские качели и растопырила ноги, показывая отсутствие трусов. «Влажные киски. Видео».
– Алена, я так мало могу тебе дать. Но я хочу тебе сказать, когда я думаю про тебя, ничего не страшно. Как хорошо, что ты есть на земле.
Алена рассмеялась, словно сдерживая слезы:
– Ну что ты, глупый… Ты дал мне весь мир. Ты лучшее, что у меня есть, даже если тебя у меня нет. Не надо ничего взамен.
«Я трахаюсь. А ты? Жми здесь!» Анжела. Ну вот хоть что‑то.
Имя: Анжела. Город: Санкт‑Петербург. Число фотографий: 16.
Фото 1. Сидит на гостиничной кровати, жилистые ладони расстегнули брюки, на пальце кольцо, впалый живот, видны ребра. Светлые волосы по плечам, рубашка спущена. Черный бюстгальтер с бантиком между чашек.
– Я так хочу, чтобы ты была счастлива.
Фото 2. Пересела боком, расстегнула бюстгальтер, за одну грудь держится рукой. Бледная нечистая морда, толстоносая. Хронический гайморит.
Фото 3. Обе груди повисли, куда‑то спрятала бюстгальтер. Грудь небольшая, но, видно, плотная. Левый глаз либо распух, либо косит. Как‑то пьяно смотрит. Рот не закрывается.
– Са‑ша, – Алена выдохнула и помолчала, плачуще вздыхая, – милый! Я же вижу – ты просто ищешь любовь. Кто‑то обидел, напугал тебя очень давно, и ты решил, что любви нет. Но она есть. Я живу ею, дышу. Пойми, даже если на всем свете только один человек, который тебя любит, как я, до конца, то это уже огромное счастье. А я тебя люблю так… Я запираюсь в ванной, включаю воду и плачу от счастья, что ты есть. От боли, что не могу быть все время рядом… – Что ты молчишь? Тебе тяжело, родной. Я знаю, тебе так тяжело… Столько ты несешь в себе…
Фото 7. Снова натянула штаны. Только пальцем вытащила показать из‑за пояса кружевную резинку трусов.
– Ты боишься привязанностей потому, что боишься расставаний, этой маленькой смерти. Но, милый мой, мы живем здесь, сейчас, и все, что мы чувствуем, – это настоящее. Только от нас зависит, сколько проживет любовь. Я буду любить тебя всегда, пока дышу. Даже если больше не позвонишь и не позовешь. И забудешь, как звали. Я буду тебе сниться. Буду оберегать тебя. Стану травой под твоими ногами. Устал ты от меня?
Фото 9. Села, выпрямилась, расставила ноги, показывая трусы, черные кружева. Красивая грудь.
Фото 10. Опять легла на бок и схватилась за груди. Осталось шесть фото. Так трусов и не снимет!
– Что ты… Ты единственная женщина, которую я хочу видеть рядом с собой каждый день, всегда и слышать каждое мгновенье… Но, я боюсь, дома там тебя потеряли… Беги спать, малыш…
Фото 11. Наконец! Задрала скрещенные ноги и, прямо уставившись в объектив, потянула вверх за веревочки и шнурочки трусы.
– Спокойной ночи, любимый.
Фото 12. Свалилась на бок, ноги зажали лобок, незагоревший лоскут внизу живота.
– Спокойной ночи, любимая…
– …Почему ты не кладешь трубку?
– Ты первая.
– Нет, ты!
Фото 14. Завалилась назад, выставила пузо, хвалится криво выбритой дорожкой светлых волос. Ноги сомкнуты.
– Лучше ты.
– Хорошо. Давай я считаю до трех и кладем одновременно! Раз.
Фото 15. То же самое, только крупнее.
– Два. Три.
Фото 16. Упала, ну вот, навзничь, груди обмякли и расплылись в стороны, меж худых ляжек расклеились пирожком, слойкой натертые, мясистые, мягкие, припухшие… Я положил трубку, дождавшись гудков. Все…
Соня
Пока волки, по брюхо проваливаясь в снег, гнали к оврагу старого, изнемогающего Дашкевича, нашлось время посмотреть в окно, заметить, как сам собой собирается в щепотки тополиный пух на столе, и я заново почуял тревогу и даже страх: уже давно, с первых месяцев нашего пути, на ночевках, перед сном мне постоянно казалось: что‑то еще. Обстоятельства гибели влюбленных подростков на Большом Каменном мосту 3 июня 1943 года скрывали что‑то еще: темное, большое, каменное, что делало невозможным наше движение кратчайшим путем. Я успокаивал себя: там ничего нет, всего лишь «другое время» или «другие люди» – вещи, естественным образом не преодолимые…
Но подступали светлые июньские ночи, и невольно предчувствие ужаса возникло опять: что‑то нас ждет там еще – я заставлял себя подняться с постели, пройти вперед по черному коридору, выставив подрагивающую руку в пустоту, и шарить: что? Это что‑то не связано с личностью убийцы. Что‑то рядом. Эту красивую историю неспроста никто не хотел вспоминать, ни один человек не согласился помочь, никто не говорил прямо. Что ж там еще?
В лучшем случае, бормотал я, промывая черешню в синей миске, это «что‑то еще» – нить. Нам все равно пришлось бы потянуть за нитку, нанизавшую на себя все эти бусы, связавшую всех, и установить, чем причастен Филарет, строитель Большого Каменного моста, к взрыву самолета посла, направлявшегося из Мексики в Коста‑Рику, – без нити Инстанция не согласует наше возвращение.
Но ночью, с омерзением вслушиваясь в спускающееся комариное нытье, я чуял: нет. Это – другое. Нас ждет что‑то еще. Еще какие‑то кости, придется нам долго идти, пока мы доделаем работу.
Я пытался не пропустить первый шорох, это «что‑то еще» себя обязательно выдаст, попытавшись нас пожрать.
Соломон Сандлер, заместитель наркома авиапромышленности по тылу, разглядел в полувековой дали новогодний праздник и бледную девочку Таню – не танцевала, стояла в стороне. Помнится, Шахурин имел незаконнорожденную дочь, но по адресным базам Министерства внутренних дел Российской Федерации Татьяны Шахуриной не существовало.
Сандлер еще вспомнил: после тюрьмы Шахурин написал бумагу о своих ступеньках в ад. Все, кто читал, заливались слезами. Бумагу забрали братья. Пять братьев.
– Может быть, Соня, – шептал я. – Софья Мироновна Шахурина, урожденная Лурье. Про Софью Мироновну все как‑то плохо вспоминают…
– Вот и я плохо. – Девяностопятилетний Сандлер едва ли видел меня, он сросся с креслом. – Пользовалась своим положением. Собрала вокруг далеких от авиации людей – артистов! Брата директором завода на Урал пристроила, другого брата – директором треста в Москве. И одевалась пышно. Поразила нарядом на банкете в честь Победы…
Я увидел на столе очередного железного человека магнитофон. Неужели диктует мемуары?
– Я уже не могу читать. Поэтому мне приносят из всероссийского общества слепых кассеты с записями классической литературы, я слушаю на аппарате.
Братьев Шахуриных нам досталось двое: Виктор и Сергей.
Сергей Иванович выглядел идеальной жертвой: младший в семье (не маразматик), преподает в Московском авиационном институте (не быдло), жил в семье наркома в момент трагедии (всему свидетель). Он снял трубку телефона в квартире на Патриарших прудах и услышал: его просят о встрече, есть основания предполагать, что Володя Шахурин не виноват в гибели Уманской, мы готовы содействовать утверждению исторической справедливости.
Я подождал, пока обрушатся пятьдесят прожитых лет, обнажив тот самый день, я дал ему обрадоваться, я изготовился наблюдать, как сила скрытой боли, гнет невысказанного душу сейчас разорвет, лопнет брюхо, но младший брат вдруг отдышливо прошелестел:
– А вы читали «Крылья победы»? Хорошо, что Алексея Ивановича помнят. Вы можете оставить свой телефон? Посоветуюсь с братом и перезвоню.
И не позвонил. Я не понял, что могло не срастись? – и через месяц заново набрал семь цифр. Он узнал, помнил, еще раз записал телефон.
– А вы читали книгу Алексея Ивановича? Там все написано. Вы сходите еще в Музей Великой Отечественной войны на Поклонной горе, там все есть, и встреча будет не нужна. Я плохо себя чувствую.
Софья Мироновна? Володя? Рукописи наркома? Любил ли он сына? Видели вы Нину у себя дома?
Младший брат больше не слышал, брезгливо заныли телефонные гудки, и я вдруг понял, что там от моего шороха почему‑то шевельнулась, поползла и рухнула ледяная лавина, – братья, как гномы, затаились в своих норах, проглотив ключи от горы, надеясь сдохнуть скорее, чем мы их выковырнем. Молчать, молчание спасет, как спасало многих в имперские годы.
– Значит, убил все‑таки Володя. И они это знают точно. Просто не хотят еще раз ворошить все это… – Секретарша в белой блузке оказалась рядом, проявляя способность к очевидным выводам.
Девочка просто не представляла, как наши предшественники умели пугать.
Через пятьдесят дней (в середине августа) младшему Шахурину позвонил девичий голос из «Московского комсомольца» – семнадцатилетний запинающийся ангел. Все льют грязь на наше прошлое, а ведь наша великая история… герои, как брат ваш… я собираюсь про Алексея Иваныча… на целую полосу… когда мне подъехать, выберем вместе фотографии, а правда, что…
Гном записал ее рабочий и домашний и уполз советоваться. Через пару недель девочка аукнула: ну что? Я столько уже успела прочесть про выдающегося организатора оборонной промышленности. Ей посоветовали изучить «Крылья победы» и обязательно сходить в музей на Поклонной горе – там есть все. И еще через пару недель: самочувствие худое, звонить больше не надо.
Прошло полгода, сто восемьдесят дней, и все, должно быть, забылось в однообразии старческих забот и надзора за учетом льгот в квитках за квартплату. С.И.Шахурину молодежь крикнула: «Возьми трубку», и он пришаркал, чтоб услышать, что гнусавый, неторопливый аспирант из научно‑исследовательского центра истории авиации в городе Жуковском только что закончил диссертацию об уникальном опыте организации перемещения производственных мощностей в Поволжье и Сибирь в 1941 году, – и, как вы понимаете, центральной фигурой моей работы является нарком… как пример высокоэффективного… чей вклад в победу еще недостаточно оценен… и, конечно же, не хотелось допустить каких‑то мелких, нелепых неточностей, Сергею Ивановичу, как ученому, это должно быть особенно понятно… и, если бы нашлось десять минут хотя бы навскидку пролистать, хотя бы ключевые моменты… да, домашний телефон у меня есть, и на работе… «Крылья победы» знаю почти наизусть за годы исследований, в музее на Поклонке сфотографировался у стенда с наградами Алексея Ивановича… Так когда я смогу?