Издав нынешний том сочинений Эрнста Юнгера, издатели серии «Дневники XX века» выполнили свое обещание представить отечественному читателю уникальный памятник художественного творчества и мысли европейской культуры, какими являются, по общей оценке, собрание дневников и созданные на их основе литературные произведения этого замечательного немецкого писателя.[331]
В литературном наследии Юнгера дневники занимают совершенно особое место, подобных записей нельзя обнаружить ни у одного из известных нам писателей, даже если те и одарили литературу исключительными по достоинству произведениями такого рода. Уже первая его книга, «В стальных грозах», при всех жанровых и стилистических отклонениях в формальном отношении является дневником солдата.[332]На основе фронтовых записей периода первой мировой войны сделаны и последующие его вещи, такие как «Лесок 125. Из хроники окопных боев 1918 года» или «Огонь и кровь. Маленький фрагмент великой битвы», изданные в 1925 г. К этим записям Юнгер возвращался неоднократно как при многочисленных переизданиях своих первых произведений, так создавая и новые. В каком-то смысле они могут играть роль формального критерия, по которому выделяется первый период творчества писателя, рубеж которого мы определяем 1935 г. Привычка вести дневник не покинула Юнгера и после первой мировой войны. Она сопровождала всю его необыкновенно продолжительную творческую жизнь даже в те годы, когда эта склонность могла стать причиной неприятных последствий для ее обладателя. Он и сам осознавал эту опасность и сталкивался с нею в годы фашистского режима. Выражение опасения за судьбу своих дневников читатель встретит и на страницах этого издания дневников периода второй мировой войны. Постепенно у писателя выработались особая техника и способность вести записи практически в любых условиях.
|
С 1927 г., когда Юнгер совершает свое первое путешествие во Францию, начинается длившийся почти до конца его жизни период заграничных путешествий и поездок, охвативших едва ли не весь земной шар. Даже служебная командировка на Восточный фронт в 1942–1943 гг., в ходе которой Юнгер побывал в конечных южных точках немецкой оккупации территории СССР, приобрела характер изучения нового, неизвестного ему народа, а также культуры страны, всегда тревожно волновавшей воображение писателя, возбужденного русской литературой, донесшей европейцам дух какой-то совершенно особой жизни. Все эти поездки непременно воспроизводились в его подробнейших дневниковых записях. В рукописном наследстве Юнгера они составляют основную массу материала, и именно они лежат в основе всего его литературного творчества. Немецкие издатели первого 18-томного собрания сочинений Юнгера (1978–1983) выделили дневники и созданные непосредственно на их материалах книги в отдельную группу произведений, составивших шесть объемистых томов. Они включают только то, что было опубликовано в разные годы самим Юнгером. Исследователей его творчества чрезвычайно интересует вопрос, в каком отношении находится все опубликованное к первоначальным оригинальным записям. Однако публикация этих записей, т. е. дневников в точном смысле слова, — дело, видимо, весьма отдаленного будущего. Впрочем, оставим эти заботы литературоведам.
|
Чтение дневников Эрнста Юнгера — серьезная, интеллектуальная работа. Это не записи выдающегося деятеля, прожившего сложную, полную драматизма, потрясающих событий и незабываемых встреч жизнь. Это не полнокровное, документально точное описание быта и жизни германского общества времен великих трагических потрясений. Это не опыт воспроизведения психологии нравов социальных сословий и не галерея литературных портретов выдающихся лиц тех времен. Конечно, кое-что из указанного перечня можно встретить на этих страницах, но это «кое-что» не только не характерно, но даже и не обращает на себя внимания. Так, Юнгер, будучи в Париже, где он провел большую часть своей военной службы во время второй мировой войны, встречался почти со всеми выдающимися деятелями французской культуры и искусства, которые оставались в оккупированной столице: Пикассо, Саша Гитри, Жан Кокто и многие другие. Отдельные любопытные штрихи их быта читатель найдет в записях Юнгера, но как живые личности они в них не присутствуют. Кажется, что в этом качестве они писателя и не интересуют. Невольно думаешь, что он — не мастер литературно-психологического портрета. Возможно, это и так. Но является ли это слабой стороной его таланта?
Современные юнгероведы тратят немало сил, чтобы получить ясность в жанровой специфике того, что обычно именуется дневниками писателя. Не является секретом для них и содержательная особенность текстов, в том числе и отмеченная выше «непортретность» их персонажей. До улаживания споров по этим темам еще далеко, но существует согласие, что тайна своеобразия дневников порождена особым типом литературного или, вернее, художнического воображения автора. Юнгер представляет собой тип писателя, у которого литературный талант наплавлен на мощную основу метафизической созерцательности. Для Германии первой половины прошлого века этот тип был отнюдь не редкостью. Мы относим к нему и Рильке, и Томаса Манна, и Германа Гессе, и Готфрида Бенна. Они, в точном смысле, — писатели-метафизики, писатели-мифотворцы. Для них литературная форма оказалась наиболее адекватным средством развития и просветления метафизических интуиций, объектом созерцания которых стали глубинные и сокрытые основания человеческого существования, исторического бытия, а также те силы, которые связывают нашу конкретную экзистенцию с жизнью таинственного космического универсума. Неслучайно, что кумирами писателей этого типа были Гёте, Ницше и Шопенгауэр, у которых метафизическое созерцание уже тяготело к художественной технике воображения, но еще не перешло ту грань, за которой оно попросту расплывалось бы в зыбкой метафорике художественных образов. Такое понимание специфики литературного таланта Юнгера, надеюсь, делает понятной известную «деперсонизацию» дневников. Накопление деталей быта, жизни и психических характеристик является в самом точном смысле эмпирическим материалом, несовместимым с основной линией художественно-метафизического усмотрения сущего.
|
В противоположность портретному психологизму Юнгер проявляет себя величайшим мастером обобщающе-экспрессивного наведения на глубинные сокрытые структуры происходящего. Средством нередко служат странные ассоциации, уподобления и аллюзии. С их помощью сплетается иногда очень сложная интеллектуальная ткань созерцаемого, и от читателя требуется немалое мужество, чтобы проникнуть в самую сердцевину юнгеровских рассуждений. Любопытно, что емкость описания объектов органической природы — насекомых, растений, моллюсков — у Юнгера зачастую более красочна и образна, чем точность описания мира людей. Вот почему хотя бы общее знакомство с юнгеровской социальной философией и метафизикой истории и человека принципиально необходимо для понимания как содержания дневников, своеобразия художественного мышления их создателя, так и оценки их жанровой особенности.
Для указанного собрания сочинений, из которого и сделаны наши отечественные переводы, Юнгер сгруппировал свои дневники следующим образом. Первую группу составили записи, относящиеся к периоду первой мировой войны. Следующую группу сочинений, имеющих жанровый признак дневников, он назвал «Излучения», они состоят из четырех частей. В «Излучения I» вошли «Сады и улицы» — дневники, охватывающие период с апреля 1939 г. по июль 1940 г. Над Европой сгущаются грозовые облака новой войны, которая после Мюнхенского соглашения и аннексии Чехословакии становится неизбежной. Но обыватель все еще находится в приятном состоянии хлопотливой повседневности, подавляя в себе чувство необъяснимой тревоги. Сам Юнгер после серии путешествий, которыми была насыщена большая часть предшествующего десятилетия его жизни, выбирает для поселения маленькое местечко близ Ганновера, почти что его предместье — Кирххорст, где и обосновывается в бывшем доме пастора. Начинается новая полоса жизни, завершение которой предсказать не взялся бы никто. Заботы о маленьком приусадебном огороде, изучение с натуралистической тщательностью флоры и фауны окрестностей городка, переписка, чтение, редкие встречи и беседы — вот основные элементы заново складывающегося быта.
С этого и начинаются дневниковые записи, составившие будущую книгу. Но центром, сосредоточивающим на себе всю интеллектуальную энергию Юнгера в этот период, становится реализация нового литературного замысла. Литературная фантазия, соединявшая элементы мифологии, преображенных биографических обстоятельств и социальных реалий в интенсивно-интеллектуальную утопию, — жанр, который Юнгер нередко именовал «каприччо», — была начата еще в феврале на Бодензее. Первоначальное ее название, несколько модернистически вычурное — «Царица змей», вскоре заменяется новым — «На мраморных скалах»,[333]под которым она и вошла в литературу. Повесть была завершена 28 июля 1939 г. Кажется, после «Стальных гроз» она стала второй самой известной художественной вещью Юнгера, принесшей ему к тому же немало тревог. В некоторых сюжетах этой фантазии Европа усмотрела прозрачные аллюзии на внутреннее положение Германии, в частности на практику концентрационных лагерей, а также на его неприятие. Цензура обратила внимание высшего партийно-политического руководства страны на невозможность публикации этого произведения. Тем не менее прямых репрессий в отношении книги и ее автора не последовало; более того, она издавалась в Германии вплоть до 1942 г. не менее шести раз, и один раз даже была выпущена оккупационными властями в Париже. Существует свидетельство, что разрешение на публикацию было дано лично Гитлером. Именно история кристаллизации этой фантазии в литературный шедевр и хлопоты по ее изданию и составляют содержание первой части указанной дневниковой книги.
Ток устоявшейся, даже идиллической жизни прерывается 1 сентября, когда вступлением Германии на территорию Польши началась вторая мировая война. Для Юнгера в развитии событий не было ничего неожиданного: он явственно ощущал, что «призрак войны со временем приобретал все более и более реальные очертания». За несколько дней до ее начала в Германии прошла мобилизация, и он был призван с присвоением звания капитана. Жизнь Юнгера начинала свой как бы повторный круг. Он снова в мундире, снова на переподготовке, снова в походных колоннах, движущихся на запад, снова почти в тех же местах, в которых прошли его долгие окопные бдения и изнурительные позиционные бои времен первой мировой. Вот только восприятие, отношение и оценка происшедшего — прямо противоположные. «6 ноября, во втором часу утра, выступили из Бергена. Бестолковая суета, такая омерзительная при погрузке, мне показалась духовным обновлением со времени первой мировой. Весьма недвусмысленно ощутил я некий озноб, какое-то излучение от холодной работы бесов, особенно под дребезжание молотов и цепей, пронизывающее ледяной воздух». Не стоит труда установить разницу в эмоциональном состоянии Юнгера «образца 1914 года» и Юнгера, вступающего в геенну новых потрясений.
Начало войны, названной на Западе «странной», не сулило больших неприятностей. Боев не было, были только утомительные марши при почти полной лояльности населения занимаемых территорий. Юнгер не изменяет своим привычкам: в походе он читает, осуществляет экскурсии, изучает быт, охотно посещая места и навещая людей, известных ему со времен прежней войны. И размышляет. Все это и составляет содержание «Садов и улиц». Их полное отдельное издание было осуществлено в 1942 г., и тогда же вышел их французский перевод. Библиографы отмечают, что с издания этой книги фактически прекращается публикация произведений Юнгера в Германии. Действует негласный запрет, запрет же официальный мотивируется еще не столь давно известным у нас предлогом: отсутствием бумаги.
Две другие дневниковые книги из «Излучений I» входят в состав настоящего издания. Это «Первый Парижский дневник» и «Кавказские заметки». Первая непосредственно примыкает к «Садам и улицам», — разрыв во времени, не отраженном в изданных дневниковых записках, чуть более полугода. Но за этот краткий промежуток изменилось многое как в мире, так и в душе Юнгера. Он по-прежнему оставался в оккупационных войсках во Франции. Несмотря на то что военные действия внешне носили спокойный характер, не представляя опасности, сводясь к маршам и кратковременным квартированиям в провинциальных городках Восточной Франции, в целом война приобретала совершенно новый характер и другие масштабы. Внешне стиль жизни Юнгера все тот же: он изучает окрестности маленьких городков, через которые проходила его часть, наблюдает за их фауной, главным образом за насекомыми, интересуется антикварной литературой, которую задешево покупает в провинциальных лавочках, заводит местные знакомства и прочее. Записи начальных страниц дневников наполнены подобными мелочами, рождая иногда впечатление идиллической гармонии между местным населением и оккупантами. И сны. Фиксация снов, их подробный пересказ, обмен содержанием сновидений с ближними, особенно в переписке с братом, — особенная черта мемуаристики Юнгера, отчетливо выступающая уже в «Садах и улицах».
стала второй самой известной художественной вещью Юнгера, принесшей ему к тому же немало тревог. В некоторых сюжетах этой фантазии Европа усмотрела прозрачные аллюзии на внутреннее положение Германии, в частности на практику концентрационных лагерей, а также на его неприятие. Цензура обратила внимание высшего партийно-политического руководства страны на невозможность публикации этого произведения. Тем не менее прямых репрессий в отношении книги и ее автора не последовало; более того, она издавалась в Германии вплоть до 1942 г. не менее шести раз, и один раз даже была выпущена оккупационными властями в Париже. Существует свидетельство, что разрешение на публикацию было дано лично Гитлером. Именно история кристаллизации этой фантазии в литературный шедевр и хлопоты по ее изданию и составляют содержание первой части указанной дневниковой книги.
Ток устоявшейся, даже идиллической жизни прерывается 1 сентября, когда вступлением Германии на территорию Польши началась вторая мировая война. Для Юнгера в развитии событий не было ничего неожиданного: он явственно ощущал, что «призрак войны со временем приобретал все более и более реальные очертания». За несколько дней до ее начала в Германии прошла мобилизация, и он был призван с присвоением звания капитана. Жизнь Юнгера начинала свой как бы повторный круг. Он снова в мундире, снова на переподготовке, снова в походных колоннах, движущихся на запад, снова почти в тех же местах, в которых прошли его долгие окопные бдения и изнурительные позиционные бои времен первой мировой. Вот только восприятие, отношение и оценка происшедшего — прямо противоположные. «6 ноября, во втором часу утра, выступили из Бергена. Бестолковая суета, такая омерзительная при погрузке, мне показалась духовным обновлением со времени первой мировой. Весьма недвусмысленно ощутил я некий озноб, какое-то излучение от холодной работы бесов, особенно под дребезжание молотов и цепей, пронизывающее ледяной воздух». Не стоит труда установить разницу в эмоциональном состоянии Юнгера «образца 1914 года» и Юнгера, вступающего в геенну новых потрясений.
Начало войны, названной на Западе «странной», не сулило больших неприятностей. Боев не было, были только утомительные марши при почти полной лояльности населения занимаемых территорий. Юнгер не изменяет своим привычкам: в походе он читает, осуществляет экскурсии, изучает быт, охотно посещая места и навещая людей, известных ему со времен прежней войны. И размышляет. Все это и составляет содержание «Садов и улиц». Их полное отдельное издание было осуществлено в 1942 г., и тогда же вышел их французский перевод. Библиографы отмечают, что с издания этой книги фактически прекращается публикация произведений Юнгера в Германии. Действует негласный запрет, запрет же официальный мотивируется еще не столь давно известным у нас предлогом: отсутствием бумаги.
Две другие дневниковые книги из «Излучений I» входят в состав настоящего издания. Это «Первый Парижский дневник» и «Кавказские заметки». Первая непосредственно примыкает к «Садам и улицам», — разрыв во времени, не отраженном в изданных дневниковых записках, чуть более полугода. Но за этот краткий промежуток изменилось многое как в мире, так и в душе Юнгера. Он по-прежнему оставался в оккупационных войсках во Франции. Несмотря на то что военные действия внешне носили спокойный характер, не представляя опасности, сводясь к маршам и кратковременным квартированиям в провинциальных городках Восточной Франции, в целом война приобретала совершенно новый характер и другие масштабы. Внешне стиль жизни Юнгера все тот же: он изучает окрестности маленьких городков, через которые проходила его часть, наблюдает за их фауной, главным образом за насекомыми, интересуется антикварной литературой, которую задешево покупает в провинциальных лавочках, заводит местные знакомства и прочее. Записи начальных страниц дневников наполнены подобными мелочами, рождая иногда впечатление идиллической гармонии между местным населением и оккупантами. И сны. Фиксация снов, их подробный пересказ, обмен содержанием сновидений с ближними, особенно в переписке с братом, — особенная черта мемуаристики Юнгера, отчетливо выступающая уже в «Садах и улицах».
Сюжеты сновидений плотно входят в ткань обычных дневниковых заметок, описываются с такой же основательностью, как и реальные наблюдения, и нередко при недостаточно внимательном чтении не замечаешь, как действительность сменяется ирреальным. Это — важная черта поэтики дневниковой прозы Юнгера, уходящая корнями в его эстетику и далее — в глубины понимания им человека, культуры и бытия. В сновидениях представлены вещие знаки сущего, не только предсказания, но и разъяснения судеб, относительно которых в нас живут лишь смутные предчувствования. Несомненно, они — явное свидетельство влияния на мышление Юнгера аналитической психологии К. Г. Юнга, воздействие которой становится ощутительно в философской позиции писателя с конца 20-х годов. Вот, например, первый, наугад взятый образчик (запись от 12 апреля 1941 г.): «Новые планы, новые идеи. Еще не поздно. Во сне мне явилась прекрасная женщина; она нежно целовала меня в закрытые глаза. Потом какое-то ужасное место, куда я попал, открыв оплетенную колючей проволокой дверь; безобразная старуха, певшая чудовищные песни, повернулась ко мне задом, высоко подняв свои юбки». Даже принимая во внимание ту свободу произвола, которая представлена нам при толковании снов, нельзя не подивиться вещему смыслу в перспективе того, как складывалась жизнь Юнгера вплоть до конца войны. Остается гадать о мере аутентичности опубликованного текста первоначальной записи.
В конце апреля часть, в которой состоял Юнгер, размещается в Париже, и именно с этим городом главным образом и будут связаны почти все записи дневника военных лет.
Подобно тому как «Сады и улицы» имеют два важнейших событийных центра — завершение работы над романом «На мраморных скалах», манифестировавшего уход Юнгера во внутреннюю эмиграцию, и начало новой мировой войны, — так и парижские дневники содержат свои центры, организующие весь представленный в них событийный ряд. Первый из них — обоснование в Париже, второй — нападение на СССР, сообщившее войне роковой характер, в чем у Юнгера не было ни малейшего сомнения. Ни у него, ни у кого-либо из группы высших офицеров оккупационного корпуса, к которой стал принадлежать и Юнгер, не было иллюзий относительно конечного исхода войны — новой катастрофы Германии.
Мы не можем сейчас сказать, как создавалась эта книга. Первые ее фрагменты были опубликованы под названием «Излучения. Из неопубликованного военного дневника» в венском журнале «Слово и истина», ежемесячнике религии и культуры в 1948 г., когда еще действовал запрет на издание сочинений Юнгера. Полностью в составе с другими дневниками военного времени она была издана в 1949 г. Заканчивается «Первый Парижский дневник» временем отъезда Юнгера на Восточный фронт поздней осенью 1942 г.
«Кавказские заметки» охватывают период с конца октября 1942 г. до середины февраля 1943 г. и выделены Юнгером в отдельный дневниковый блок, поскольку тематически определены мыслями и впечатлениями, рожденными поездкой в Россию. Длительность пребывания там составила менее трех месяцев, а о том, как возник замысел командировки и как проходило ее оформление, кое-что мы узнаем из предыдущего дневника. Но именно «кое-что». Конкретное служебное обоснование и цель поездки никак не прояснены. Возможно, эта затемненность неслучайна и продиктована осторожностью, которую должен был соблюдать круг лиц, постепенно формировавших военную оппозицию гитлеровскому режиму. Не принимая непосредственного участия в деятельности этого круга, Юнгер тем не менее сочувствовал и содействовал ей. В любом случае, во многое он был посвящен. Само «пробивание» командировки заняло много времени: судя по всему, Берлин долго медлил с разрешением.
Видимо, невыгодная репутация Юнгера в высших партийно-правительственных сферах рейха уже давно утвердилась. Следовательно, исходившая из Парижа инициатива вызывала естественное подозрение. Как уже было сказано, безопасность Юнгера в определяющей степени покоилась на личной благожелательности к нему Гитлера. Этот аспект биографии Юнгера представляет известную проблему для всех юнгероведов; при отсутствии документальных источников им приходится, по сути, основываться на двух фактах: на всем известном сентиментальном отношении фюрера к герою и ветерану первой мировой войны, так сказать, своему комбатанту, а также, возможно, на «зачете» заслуг Юнгера в развитии правоконсервативного и протофашистского движения в начале 20-х годов.
Специалисты обсуждали вопрос о том, насколько реальными были шансы Юнгера объединить и возглавить, хотя бы морально и духовно, нарождающееся движение. В поведении писателя улавливают и амбиции на реальное лидерство, которые, к счастью, не развились, а потом и вовсе зачахли, сменившись на отстраненность от движения, от его политической идеологии и от участия в различных формах государственной и общественной деятельности, к которому его призывали. Намечавшаяся в начале 30-х годов встреча с Гитлером не состоялась, и наиболее откровенным свидетельством, документирующим специфичность отношения Юнгера к главе фашистского движения и режима, доныне остается короткая дарственная надпись на преподнесенной ему вышедшей в 1926 г. книге «Огонь и кровь»: «Национальному вождю Адольфу Гитлеру! Эрнст Юнгер». Но и она многого стоила. Перспективы фашистского движения еще были туманны, но Юнгер, блистательный представитель новой прозы, человек почти легендарной храбрости и безупречного нравственного авторитета, принятый несмотря на свое бюргерское происхождение и малые чины в круг новой военной элиты, озабоченной поисками путей возрождения Германии, безоговорочно признавал в личности Гитлера общенационального лидера и уступал ему дорогу.
В публикуемых дневниках нигде не встречается прямого осуждения фюрера, как, впрочем, и восторгов. Имеются отдельные упоминания его имени, по которым судить о юнгеровских оценках этого персонажа мы не вправе. Благосклонное отношение Гитлера к Юнгеру если и не содействовало его карьере, то, во всяком случае, предохранило от смертельной опасности в самые критические моменты жизни. Именно благодаря вмешательству фюрера смогла увидеть свет фантазия в прозе «На мраморных скалах», запрещенная первоначально к изданию нацистской цензурой, верно уловившей ее разоблачительный пафос. И самое важное: Юнгер был исключен Гитлером из списков привлекаемых к суду участников событий 20 августа 1944 г., хотя его поведение в кругу «парижских заговорщиков», куда уходили нити покушения, давало веское основание для осуждения. Как известно, он отделался отставкой «за непригодностью».[334]
Как бы то ни было, разрешение на поездку в Россию было получено. 23 октября 1942 г. Юнгер совершает определяемые воинским ритуалом прощальные процедуры и отбывает на Восток.
Поездка в Россию, издавна занявшую в творчестве, размышлениях и теоретических построениях писателя особенное место, имела исключительное значение. Русский мотив, точнее «русский сюжет», по какому-то неощутимому закону, но внешне непроизвольно, постоянно и вместе с тем неожиданно возникает на страницах дневниковых записей, сообщая им своеобразную таинственную и интригующую окраску. То естественные обстоятельства жизни нежданно приводят его в соприкосновение с русским элементом европейской жизни, то размышления о смысле происходящего или природе основополагающих человеческих отношений невольно заставляют его обращаться к глубинным нравственно-психологическим проникновениям Ф. М. Достоевского или А. Н. Толстого. И всякий раз «русский сюжет» затрагивает не столько эмоциональный, сколько духовный его мир. Обратимся к тексту. Как-то во время случайной развлекательной отлучки в Париж Юнгер попал в увеселительное заведение, обслуживаемое русскими эмигрантами, и вместо того чтобы насладиться известного рода солдатскими утехами, весь вечер просидел возле маленького меланхолического существа двадцати лет от роду и «немного захмелев от шампанского, вел с ней беседы о Пушкине, Аксакове, Андрееве, с сыном которого она когда-то дружила» (запись от 6 апреля 1941 г.).
Размышляя о природе насилия, искусах власти и подчинения, он невольно обращается к анализу этих экзистенциальных проблем в «Бесах». Вообще, Достоевский — вечный спутник Юнгера, и, что важно принять во внимание, таким образом обнаруживается еще один аспект восприятия этого русского писателя-мыслителя в Европе, восприятие идеологами радикально-консервативной установки. Чтобы проблема предстала в более весомом значении, напомним: издание собрания сочинений Достоевского в Германии было осуществлено Меллером ван ден Бруком, в работах которого содержатся протообразы многих идеологем фашистской доктрины. К тому же издание это осуществлялось при участии Д. С. Мережковского, за которым также известны тяготение и симпатии к фашистскому строю и его принципам. Достойно внимания также то, что сопряжение понятий «консерватизм» и «революция» в их положительной смысловой обусловленности мы встречаем в «Дневнике писателя»; да и позднее, в 1918 г., положение о том, что революции бывают по своему содержанию консервативными, обосновывалось в петроградском поствеховском журнале «Вестник культуры и свободы», т. е. задолго до того, как словосочетание «консервативная революция» употребил Томас Манн, которого и принято считать его автором.
Россия для понимания Юнгера во всех аспектах его интеллектуальной, художнической и эмоционально-экспрессивной личности имеет исключительное значение. Причем не в эмпирическом значении названия, обозначающего конкретную географическую, политическую и территориальноэтническую реальность, — конечно, без этих констатаций никуда не деться, — но прежде всего как символизация гигантской культурно-исторической сущности, рождающей и выбрасывающей из своих недр протуберанцы идей, событий и процессов космической масштабности. В них обнажаются предельные основания духовного и общественного бытия человека, глубинные структуры сознания и побуждений всех его трагических волеизъявлений, т. е. те архетипы, поиском и улавливанием которых, как отблесков вечного в происходящей череде повседневной жизни, Юнгер подчинил всю свою духовную энергию и творчество. К сожалению, в доступном мне «юнгероведении» эта тема с надлежащей основательностью и не поставлена, и не сформулирована.
Можно сделать и следующий шаг в нашем обобщающем суждении. Тема России вообще имеет принципиальное значение для понимания факторов, определивших формирование духовной ситуации Германии эпохи модернизма, начавшейся в 90-х годах XIX в. и заканчивающейся 20-ми годами уже прошлого века. Духовно Юнгер сформировался в недрах этого периода. Он был младшим из когорты интеллектуалов, ставших не столько носителями, сколько выразителями настроения той эпохи. Мы назовем только несколько имен без специального прояснения их значения: Рудольф Касснер (1873–1956), Теодор Лессинг (1872–1933), Герман Кейзерлинг (1880–1946), Людвиг Клягес (1872–1956), Готтфрид Бенн (1886–1956), Карл Густав Юнг (1875–1961), а еще ранее — X. С. Чемберлен (1855–1927). Мы бы указали еще и на Р.-М. Рильке и Т. Манна, если бы не ожидали возражения, что вопрос о месте России в их творчестве прояснен. Возможно, в литературоведческом смысле — да, но отнюдь не в смысле выяснения корней, от которых произрос присущий им тип мировидения и художественного мышления. Значение России, тревожно-чуткое восприятие того, что связано с этим именем-символом, для немецкого интеллектуала не всегда можно истолковывать в смысле той продуктивно-положительной установки, которую сводят к эмоциональным комплексам восхищения и преклонения. Если для Рильке это символ магического влечения к миру русской духовности как источнику очищения и освящения чем-то высшим, то у других отношение к нему опосредовалось противоположными ощущениями и установками.
Из дневников Юнгера всех периодов мы знаем о его увлечении русской литературой. На основании их можно было бы составить весьма внушительный список литераторов и произведений, которые не просто были им прочитаны, но активно присутствовали в его творческом сознании. В первую очередь, помимо уже упомянутых имен в приведенной цитате и ранее, это И. С. Тургенев, Н. В. Гоголь, И. А. Гончаров. Эти три писателя обеспечили мышление Юнгера художественно-антропологическими типами нигилистов, обломовых, русского провинциального, а значит, массового дворянства и простого мужика. Такие человеческие типы, возможно, в решающей степени определили понимание им русского характера, подменив эмпирически непосредственное восприятие реального русского человека. Посетив Россию, Юнгер везде видит не конкретности, а типическое и то, что его верифицировало в его представлении.
Таким образом, русская литература, возможно, сыграла определяющую роль в формировании образа России в представлениях Юнгера. И все же не она одна. Глубочайшее впечатление на него и мыслителей его круга произвела социальная революция большевиков и сам большевизм. Этот аспект требует самостоятельного изучения, что может привести к весьма неожиданным результатам. Юнгер выработал вполне законченное представление о роли нигилизма в историческом процессе, основанное на специфическом понимании его значения в русской общественной жизни, а также революционаризма — в политической. Насколько было возможно в тех условиях, после германской капитуляции 1918 г. он внимательно изучает русскую революцию и деятельность ее вождей. Возможно, в большей степени, чем В. Ленин, его привлекает Л. Троцкий, работы которого он знает. Он даже пишет рецензию-реферат на немецкий перевод воспоминаний последнего. Социально-политическая практика большевиков, универсализм их тотального отрицания буржуазности, решительность и рациональная проработка их радикальных преобразований общества наряду с воспринятым им пониманием продуктивной сущности современной войны представлялись Юнгеру конкретным подтверждением наступающей эпохи тотальной мобилизации. Ощутив ее явственное выражение в самой сущности и духе мировой войны, когда даже движение домработницы за швейной машинкой начинает иметь отношение к военным действиям,[335]Юнгер затем переходит к ее максимально широкой трактовке как единственно возможной продуктивной формы развития общества «эпохи работы», когда ничто не существует, не будучи функцией государства как высшей формы организованности и мобилизации. Тотальная мобилизация в юнгеровском смысле — это наиболее адекватное понимание характера современного процесса, аккумулирующего и сосредоточивающего в одной точке всю энергию, которой наделена жизненная воля. «Русская „пятилетка“ впервые явила миру попытку сведения в единое русло совокупных усилий великой империи», — писал Юнгер.[336]Причины поражения Германии в войне 1914–1918 гг. он видит в «частичной мобилизации».
Юнгер понимал достижение тотальной мобилизации не как решение технического или экономического вопроса, а как план специфической готовности к ней общества, которая возникает как определенное состояние человека в соединении с духовно-организационными качествами общества. И если еще можно сохранить понятия прогресса и прогрессивности, то только в смысле того, что создает указанные качества общества. К их выражениям он относит, в частности, нерефлектирующий автоматизм действий, освобождение от отяготительных напластований прошлого, выступающих культурно-историческим тормозом и ограничителем решительных сосредоточенных действий. На них зиждятся традиции, патриотизм, понятия чести, веры и другие составляющие культуры. Зато общества на цивилизационном уровне, с универсальными условиями реализации прав и потребностей человека и связанной с ними демократией, с национализмом, преодолевшим культурный патриотизм, с располагающей, готовой к мобилизации массой как совокупным рабочим, реагирующим не на понятия и ценности культуры, а на пропаганду и внушающее воздействие, этот универсальный язык цивилизации, оказались единственно способными к осуществлению мобилизации неограниченной. Цивилизация рождает новый тип дисциплины и соответствующую сферу ее выражения — работу, будь ею производство, война или интеллектуальная деятельность. Конкретность связей индивидуальностей уступает место отвлеченности, обезличенности и жестокой функциональной заданности человеческих отношений. «Одновременно возрастает ценность масс»,[337]а прогрессивными формами их консолидации в целостности — мобилизации — выступают фашизм, большевизм, американизм, сионизм, движение цветных народов.[338]