НА СТЫКЕ С ИМПРЕССИОНИЗМОМ 9 глава




Сезанн был расстроен и раздосадован. Представленный им на выставку портрет Виктора Шоке, получивший второе название «Мужская голова», тоже стал объектом всевозможных нападок. Между тем персонаж на портрете был преисполнен обаяния и выглядел очень реалистично: бесконечное множество мелких мазков придавало его лицу некую основательность и вместе с тем необычайную подвижность. Все прекрасно чувствовали, что в этом портрете есть какая-то «странность», которую невозможно выразить словами. В результате кто-то назвал его «Биллуаром в шоколаде», по имени известного убийцы[164]. Что убийца, что псих — всё едино, а тут один псих нарисован другим. Неиссякаемый Леруа вновь взялся за свои остроты. «Если вы пойдёте на выставку вместе с женой, которая на сносях, — писал он в «Шаривари», — проходите, не останавливаясь, мимо “Мужского портрета” г-на Сезанна. Эта голова цвета нечищеных сапог выглядит столь странно, что может оказать на женщину слишком сильное впечатление, а у ещё не появившегося на свет младенца вызвать жёлтую лихорадку прямо в утробе матери».

Тут было из-за чего копья ломать. Современная фотография, к примеру, вполне может принять эстафету у живописи, если нужно просто зафиксировать то или иное явление; но она не может подменить собой живопись, способную создавать подобные портреты, на которых жизнь бьёт через край во всех своих красках и формах. Живопись не просто копирует действительность — она пропускает её через себя. Художник, создавая свои полотна, выступает в роли творца мироздания. И вы хотите, чтобы тут обошлось без скандала?

У Сезанна меж тем появился новый защитник в лице Жоржа Ривьера. В газете «Импрессионист», представлявшей собой крошечный информационный листок, продававшийся на парижских бульварах во время работы выставки, Ривьер напечатал статью, из которой ясно, что он правильно понял и оценил героический путь, проделанный Сезанном:

«Все эти смешки и вопли — следствие злонамеренности, которую даже не пытаются скрывать. К полотнам г-на Сезанна подходят, чтобы просто повеселиться. Я же должен признаться, что не знаю живописи, менее располагающей к веселью, чем эта… Г-н Сезанн художник, и большой художник. Люди, никогда не державшие в руке ни кисти, ни карандаша, упрекают его в том, что он не умеет рисовать, и считают его недостатками то, что как раз и является высшим проявлением мастерства, которое приходит вместе с накопленными знаниями… Его натюрморты столь прекрасны, столь точны в сочетании тонов, что в этой своей правдивости содержат даже элемент торжественности. Глядя на картины этого художника, мы чувствуем трепет именно потому, что их автор сам испытывает искреннее волнение перед натурой, которую мастерски переносит на холст».

 

* * *

 

В мае того года в Эстак приехал Золя и пробыл там до октября. Его «Западня» выдержала уже 35 изданий и принесла ему 18 500 франков авторского гонорара — настоящее золотое дно. Эмиль уже вовсю работал над следующим томом «Ругон-Маккаров» под названием «Страница любви» и наслаждался отдыхом на берегу Средиземного моря. Он вернулся в край своей юности богатым, прославившим своё имя писателем и испытывал от этого особое удовольствие. Давно прошли те времена, когда на обед у него был лишь кусок хлеба, который он макал в оливковое масло. Теперь он ел, как сам признавался, «в своё удовольствие», объедаясь «всякой вкуснятиной», буйабесом[165]и моллюсками, под стать разбогатевшему бедняку, который может, наконец, потешить свой желудок.

А Сезанн остался в Париже. Он рисовал. Частенько он сбегал в Понтуаз к Писсарро или в Исси-ле-Мулино к Гийомену, чтобы поработать в их компании. Совместное «хождение на мотивы» дало ему возможность осознать, что между ним и его друзьями-импрессионистами расширяется пропасть. Они придают слишком большое значение игре света, забывая о форме и пространстве. Сезанн много размышляет над этим и не может с ними согласиться. Природа — это не только свет. Поль ощущает физическую потребность опереться на что-то более существенное, добиться слияния воедино всех аспектов реальности. «Художник не просто передаёт свои эмоции, как птица поёт свои песни; он творит».

Он вновь заскучал по Провансу. В конце августа он написал Золя и попросил передать своей матери, что зиму намеревается провести в Марселе, а посему рассчитывает на её помощь: «Она доставит мне истинное удовольствие, если в декабре возьмёт на себя труд подыскать для меня в Марселе квартирку из двух комнат, недорогую, но в таком районе, где не слишком часто убивают». Дело в том, что на сей раз он собрался взять с собой на юг Гортензию и маленького Поля. Правда, тремя днями позже он отказывается от этих планов. Поездка в Прованс всей семьёй кажется ему слишком сложным предприятием. Он всячески пытается увильнуть от неё и придумывает разные отговорки. Что же всё-таки заставило его сдаться? Может быть, возымели действие упрёки Гортензии, не желавшей в очередной раз на долгие месяцы оставаться одной с ребёнком в Париже без особых средств к существованию? Взыграло чувство долга? Или появилось желание поставить, наконец, «самых мерзких существ на свете» перед свершившимся фактом, пусть даже ценой разрыва с ними? Как бы там ни было, в марте 1878 года Сезанн погрузил в поезд своё семейство и отбыл с ним в Прованс.

 

СЕМЬЯ, СЕМЬЯ

 

Был ли то благородный порыв или просто насущная необходимость, диктуемая безденежьем, но пожалел он о сделанном почти сразу же. Этот его визит в родные края иначе как кошмаром не назовёшь, разве что ещё бульварным фарсом. Перед отъездом из Парижа он выдал папаше Танги долговое обязательство на сумму в «две тысячи сто семьдесят четыре франка восемьдесят сантимов, равную стоимости приобретённых принадлежностей для живописи». Жизнь в Эстаке не заладилась уже с первых дней. Катастрофически не хватало денег. Луи Огюст, засевший в Жа де Буффан, словно дикий зверь в засаде, вёл себя отвратительно. По всей видимости, он что-то подозревал о греховной связи Поля. А о существовании внука? «Кажется, в Париже у меня есть внуки», — вроде бы как-то произнёс он. Сезанн оказался в отчаянном положении. Он написал Золя, попросил у него помощи: «Мои отношения с отцом резко обострились, так что я вообще могу остаться без содержания». Гроза разразилась из-за письма Виктора Шоке, которое Луи Огюст по свойственной ему привычке вскрыл: там упоминалось о «госпоже Сезанн и маленьком Поле». Сезанн пытался найти работу: «Я очень рассчитываю на твоё доброе отношение ко мне и прошу, если ты сочтёшь возможным, подыскать для меня какое-нибудь место в твоём окружении, ведь ты пользуешься таким влиянием». Через пять дней после первого письма Золя получил второе, совсем грустное: маленький Поль заболел, а старик собирается урезать содержание сына до ста франков в месяц.

Сезанн был не из тех людей, кто плачется на свою судьбу. И этот эпизод вызывает удивление: великий художник, обладавший редкой силой воли, когда дело касалось его творчества, дошёл до того, что просил денег у друга, потому что трепетал перед своим отцом. Он ещё просил Золя не писать ему такие толстые письма, поскольку последний раз ему пришлось доплатить 25 сантимов за дополнительную почтовую марку. Не сгущал ли он краски? Судя по всему, нет. В 39 лет, имея очень состоятельного отца, он прозябал в нищете. Хотелось бы верить, что Луи Огюст не осознавал всей тяжести положения, в котором оказался его сын, что он просто не желал отступать от своих принципов: он считал, что мужчина должен сам зарабатывать себе на жизнь, а Поль этим не озадачивался. Впрочем, Поль мог бы потребовать свою долю отцовского наследства, поскольку перед тем, как отойти от дел, тот отписал всё своё имущество детям. Но он даже не подумал об этом. Чистая душа!

Маленький Поль был болен, госпожа Сезанн тоже, причём, видимо, серьёзно. Работал Сезанн в Эстаке, семью поселил в Марселе на улице де Ром, а сам жил в Эксе. Ему без конца приходилось мотаться между этими тремя пунктами. Думал ли он о том, чтобы расставить все точки над «i»? К чему было упорствовать в молчании, ломать эту жалкую комедию, когда окружающие если и не знали всей правды, то догадывались о ней? Он шёл на разные хитрости, чтобы скрыть, что его семья в Провансе. Вот уже три года, как между Эксом и Марселем существовало железнодорожное сообщение. Сезанн, по его выражению, «улизнул» из отцовского дома, чтобы навестить больного ребёнка. Перепутав расписание, он опоздал на последний поезд в обратную сторону. О ужас: теперь он не успеет домой к обеду! И он отправляется в путь пешком. Между Марселем и Эксом 30 километров. Для Поля это расстояние — сущий пустяк. Он привык к долгим прогулкам, а тут какие-то 30 километров! «Я опоздал на час», — написал он Золя.

Но для Луи Огюста любой предлог был хорош. «От разных людей он слышал, что у меня есть ребёнок. Он устроил за мной настоящую слежку и хочет лишить меня сына». Луи Огюст превратился в кровожадное чудовище, пожирающее собственных детей, словно сошедшее со страниц какой-нибудь древнегреческой трагедии или страшной сказки. «Слишком долго объяснять тебе, что он за человек; но поверь мне на слово: в его случае внешность действительно обманчива». Сезанн на час опоздал к обеду. Всего на час. Луи Огюст устроил жуткий скандал: на голову Поля посыпались претензии, подозрения, мелочные и злые упрёки. Остальные члены семьи тихо сидели, всё это слушая и не смея открыть рта. Вот вам пример добропорядочного семейства со своими скелетами в шкафу — отвратительное узилище душ, рассадник доводящих до безумия неврозов. Чужой человек сразу же поставил бы Луи Огюста на место, ткнув носом в его собственное дерьмо, но его близкие и пикнуть не смели супротив него. «Прошу тебя послать Гортензии 60 франков», — пишет Сезанн Золя. В мае, июне, июле, августе — всё та же просьба. Золя великодушно помогает другу. «Моё добрейшее семейство — впрочем, вполне подходящее для несчастного художника, который не сумел сделать за всю свою жизнь ничего путного — возможно, несколько скуповато, но это не слишком большой грех, а в провинции это вообще за грех не считается». Красиво сказано.

Если бы ещё рядом с ним были достойные собеседники! Но вокруг оказывались одни кретины… или почти одни. «Как-то, — пишет он Золя 14 апреля 1878 года, — я ехал в Марсель в компании г-на Жибера. Он из тех людей, кто всё прекрасно видит, но видит глазами учителя. Там, где железная дорога проходит недалеко от дома Алексиса, на востоке открывается потрясающий вид: Сент-Виктуар и скалы, возвышающиеся над Борекёем. Я заметил: “Какой великолепный вид!” А в ответ услышал: “Линии слишком извилистые”. И это человек, — подводит итог Сезанн, — который, пожалуй, лучше всех разбирается в искусстве и больше всех уделяет ему внимания в нашем городе с населением в двадцать тысяч душ»[166].

Даже Марсель, где тайно проживает Гортензия с маленьким Полем, больше не заслуживает его похвал. В письме Золя от 28 сентября 1878 года он пишет: «Марсель — это французская столица прованского масла, как Париж — сливочного: ты даже представить себе не можешь степени дикости и самоуверенности местных жителей, ими движет лишь один инстинкт — инстинкт наживы; говорят, что они много зарабатывают, но красотой никто из них не отличается — правда, развитие путей сообщения способствует сглаживанию характерных черт внешности людей. Через несколько сотен лет станет совсем неинтересно жить, всё вокруг будет усреднённо-одинаковым. Но пока то немногое, что ещё осталось, радует сердце и глаз…»[167]

В Эксе он тоже не находит себе покоя: «Школьники из Вильвьея, проходя мимо меня, обидно обзываются. Мне надо бы подстричься, видимо, мои волосы слишком уж отросли». Его жизнь, как он пишет, «начинает походить на водевиль Клервилля[168]». В перехваченном Луи Огюстом письме хозяина парижской квартиры, которую снимал Поль, говорилось о неких «посторонних лицах», и банкир решил, что его сын «укрывает у себя в Париже каких-то женщин». На самом же деле Сезанн оставил ключ от квартиры знакомому сапожнику, который поселил в ней своих родственников, приехавших в Париж на время проведения там Всемирной выставки. Но Луи Огюсту кругом виделось зло, в том числе и в собственном сыне — этом развратнике, строящем из себя целомудренность. В сентябре — новая тревога: в Жа де Буффан пришло письмо, адресованное Гортензии её отцом. «Можешь себе представить, что тут было», — пишет Поль Эмилю. Ад кромешный.

А если это была всего лишь стариковская ревность, комплекс фрустрации? В конце сентября случилось нечто неожиданное: Луи Огюст, ещё довольно крепкий старик, вдруг влюбился. «Папа дал мне в этом месяце 300 франков. Неслыханная щедрость. Мне кажется, что он положил глаз на одну симпатичную горничную, что работает в нашем доме в Эксе». Итак, Луи Огюст стал жертвой синдрома Виктора Гюго, большого любителя субреток. Говорите, жизнь страшная штука? Но порой она превращается в приятную любовную интрижку.

В довершение всех бед этого трудного для Сезанна 1878 года Гортензии срочно понадобилось уехать на некоторое время из Прованса в Париж. Причины её поездки не совсем ясны. Неотложные семейные дела? Необходимость повидаться с близкими или обеспечить уход за заболевшим родственником? Может быть, желание просто передохнуть? Атмосфера, в которой Гортензия жила в Марселе, была для неё слишком тягостной, затянувшийся водевиль всё больше походил на унизительную игру в прятки. Гортензия чувствовала неприязнь к себе со стороны матери и сестёр Поля, хотя госпожа Сезанн сразу же искренне полюбила внука. После отъезда Гортензии Поль живёт с сыном в Эстаке и всё время дрожит, боясь, что отец неожиданно нагрянет туда. Как назло, осень выдалась дождливой и не располагала к работе на пленэре. Сезанну приходилось сидеть в доме у разведённого огня вместе с непоседливым Полем-младшим. «Он просто несносен, — пишет художник в январе Виктору Шоке, — мы ещё с ним нахлебаемся!» Он в третий раз перечитал книгу, которая произвела на него огромное впечатление, — «Историю живописи в Италии» Стендаля. «Нить рассуждений автора столь тонка, что часто ускользает от меня, я это чувствую, но сколько интересных историй он рассказывает и сколько реальных фактов сообщает!» — делится он с Золя.

Гортензия наконец-то вернулась. «В Париже у неё была какая-то интрижка, — добродушно замечает Сезанн в другом письме к Золя, от 19 декабря[169]. — Я не хочу доверять эту историю бумаге, расскажу тебе её по возвращении, правда, в ней нет ничего особо интересного». Итак, мы остались с носом. Больше об этой «интрижке» нигде не упоминается. Флирт? Нечто большее? Или вообще что-то другое? Во всяком случае, Сезанн реагирует не как влюблённый мужчина, а как мальчишка, которому хочется рассказать забавную историю своему другу Золя. Муки ревности ему явно были незнакомы. Видимо, для этого ему нужно было всё ещё любить Гортензию, если он вообще когда-либо её любил.

Это был период колебаний, сомнений и разочарований. 19 января 1879 года Сезанну исполнилось 40 лет. Он чувствовал себя загнанным в угол. Из его переписки с Виктором Шоке мы узнаём, что в начале года он интересовался, каким образом можно переслать из провинции картину на Салон. Он утверждал, что это нужно «одному его другу». Странно. Кто был этим «другом»? Он сам? А может быть, Ахилл Амперер, с которым Сезанн вроде бы вновь стал видеться в Эксе? Амперер по-прежнему прозябал в нищете, его висение на трапеции роста ему не прибавило; на жизнь он зарабатывал чем и как придётся, часто его видели возле университета и собора Святого Спасителя, где он околачивался, предлагая студентам собственного изготовления рисунки порнографического содержания, сюжеты для которых ему подсказывало его богатое воображение.

А Сезанн, по правде говоря, оказался на распутье. Он вновь решил попытать счастья на Салоне, куда пока так и не смог пробиться, а посему не хотел рисковать, экспонируя свои работы на выставке импрессионистов 1879 года, не без оснований полагая, что его присутствие там окончательно закроет перед ним двери Салона. Из письма Камиля Писсарро от 1 апреля 1879 года ясно, что Сезанн отказался-таки от участия в ней. Немаловажную роль тут сыграло и то, что он не считал себя импрессионистом, успех которых был уже не за горами; он был просто Сезанном.

 

 

Автопортрете мольбертом. 1885–1887 гг.

 

 

Портрет Луи Огюста Сезанна, читающего «Л’Эвенман». 1866 г.

 

 

Увертюра к «Тангейзеру». 1868 г.

 

 

Дом повешенного в Овере. 1872–1873 гг.

 

 

Современная Олимпия. 1873–1874 гг.

 

 

Мост в Менси. 1879 г.

 

 

Гора Сент-Виктуар. 1885–1887 гг.

 

 

Вид Сент-Виктуар с Дороги Лов. 1902–1904 гг

 

 

Автопортрет на розовом фоне. 1875 г.

 

 

Мадам Сезанн в оранжерее. 1890–1892 гг.

 

 

Купальщицы. Фрагмент. 1899–1906 гг.

 

 

Бибемюские каменоломни. 1895 г.

 

 

Озеро Анси. 1896 г.

 

 

Вид на Эстак в окрестностях Марселя. 1882–1883 гг.

 

 

Дом и деревья в Жа де Буффан. 1889–1890 гг.

 

 

Портрет Амбруаза Воллара. 1899 г.

 

 

Игроки в карты. 1890–1892 гг.

 

 

Хризантемы. 1896–1898 гг.

 

 

Старуха с чётками. 1895–1896 гг.

 

 

Натюрморт с черепом. 1895–1900 гг.

 

 

Натюрморт с драпировкой и кувшином. Около 1899 г.

 

 

Пьеро и Арлекин (Марди Гра). 1888 г.

 

Не он один проявил подобную сдержанность в отношении готовящейся выставки импрессионистов. В воздухе по-прежнему витала идея создания новой школы или движения, а истинный художник всегда одиночка, он — индивидуальность. К великому неудовольствию Дега, предпринявшего массу усилий, чтобы эта выставка всё-таки состоялась, и вложившего в это дело собственные средства, Моне, Сислей и Ренуар решили в ней не участвовать, дабы не раздражать жюри Салона. Моне и Ренуар будут на него допущены, Сислей — нет. Сезанн, естественно, тоже.

Хотя он даже не погнушался пойти на поклон к супостатам. Подавив стыд, он обратился к Гийеме, ставшему в Салоне своим, с просьбой замолвить за него словечко. Правда, никаких компромиссов и уступок в эстетическом плане он делать не собирался. И «жестокосердные судьи» вновь завернули его картины. Они безжалостно подвергли его «сухому гильотинированию». Той же весной Сезанн уехал в Мелюн.

 

МЕДАН

 

На авторские гонорары за «Западню» Золя сделал себе подарок — купил, как он написал своему старику-учителю Флоберу («старику» было всего 57 лет, но жить ему оставалось уже недолго), «крольчатник». Это он, конечно, поскромничал. «За девять тысяч франков, — уточняет Золя, — я специально называю вам цену, чтобы вы не прониклись ко мне слишком большим уважением. Литература оплатила это скромное деревенское пристанище, главное достоинство которого заключается в том, что оно находится вдали от железнодорожной станции и по соседству нет ни одного буржуа». На самом деле «крольчатник» представлял собой довольно просторный дом, в котором Золя тут же начал работы по его расширению. Да, по соседству с ним буржуа не было, но они постоянно стекались в Медан из Парижа целыми толпами. Это было нескончаемое дефиле художников, писателей, издателей, журналистов и другой пишущей братии. Золя чувствовал себя центром этого круга, его королём — всё так же присюсюкивающий, но ставший таким важным — наконец-то! Был ли он счастлив? Это уже другой вопрос. Он трудился, трудился не щадя себя, дабы не упустить ни капельки так тяжело доставшейся ему славы. Его рабочий кабинет представлял собой огромную комнату с высоченным потолком, обстановка которой не отличалась строгостью стиля: Золя восседал в кресле эпохи Людовика XIII перед письменным столом, по размерам вполне пригодным для того, чтобы танцевать на нём французский канкан. На вытяжном колпаке огромного камина золотыми буквами была начертана надпись: Nulla dies sine linea — «Ни дня без строчки». Обстановка и убранство этого дома ослепляли роскошью недавно обретённого богатства и выдавали безудержную страсть хозяев к приобретательству всё новых и новых вещей после долгих лет вынужденной экономии: средневековые доспехи, ковры, фарфор, статуэтки — это было нагромождение разномастных по стилю дорогостоящих предметов, никак не вяжущихся друг с другом, этакая пещера Али-Бабы, где строгая готика спорила с вольностями «полиссона»[170], а восточный стиль — с итальянским барокко. Выглядело это впечатляюще и одновременно как-то ребячливо, наводя на мысль о подражании Гюго с его любовью к излишествам и разным завитушкам в декоре, а ещё на другую — о том, что в будущем назовут сюрреализмом.

Естественно, Золя не мог не пригласить Сезанна к себе в Медан. И тот прекрасно провёл там время. Ещё бы! Известный писатель лез из кожи вон, чтобы сделать пребывание друга в его доме как можно более приятным. У Эмиля было доброе сердце. Возможно, он немного стеснялся всех этих назойливо выставленных напоказ признаков благополучия, на которые Сезанн, отлично знавший историю его жизни, посматривал с усмешкой, как и на всех этих визитёров, наезжавших к Золя, остававшихся у него на ночлег, чувствовавших себя в Медане как дома… Юная гвардия, вращавшаяся вокруг знаменитого писателя: Энник, Гюисманс, Сеар и единственный среди них уроженец Экса Алексис[171], вскоре выпустит коллективный труд под названием «Вечера в Медане» — признанный манифестом натурализма.

Появлялся в Медане и ещё один очень колоритный персонаж — духовный сын Флобера, столь искренне привязанный к нему, что это дало повод сплетникам заподозрить в нём биологического сына писателя. Этот высоченный усатый нормандец, любитель поесть и выпить, безудержный бабник и большой талант звался Ги де Мопассан[172]. Не хватало там только самого Флобера, к которому Сезанн относился с большим почтением; но Флобер был сфинксом, совестью этого литературного мирка, его духовным наставником. Он не покидал свой дом в деревеньке Круассе на берегу Сены, где трудился над странным и оставшимся незавершённым проектом под названием «Бувар и Пекюше»; вскоре Флобер уйдёт из жизни, ничего не узнав ни о триумфе Золя, ни, чуть позже, о триумфе Мопассана. Он, так же как Сезанн, предпочитал жизнь одинокого затворника. Эти два духовных брата по бескомпромиссному поиску своего собственного пути в искусстве, эти два титана никогда не встретятся… Такое вот упущение истории…

Сезанн не слишком уютно чувствовал себя в компании всех этих болтливых литераторов. Чем занимается пишущая братия, собираясь вместе? Обменивается умными мыслями о литературе, искусстве, мироздании? Ничуть не бывало. Говорит о тиражах, контрактах, рекламе, мошенниках-издателях. О литературе же беседуют исключительно светские дамы (часто ничего в ней не понимая).

И всё же Полю нравилось в Медане, находившемся по соседству с милыми его сердцу Понтуазом и Овером-на-Уазе, с которыми были связаны самые лучшие воспоминания последних лет. Берега Сены были очень похожи на берега Уазы. Тот же мягкий свет, те же луга, те же тополя, отражавшиеся в водах реки. Поставив мольберт на противоположном берегу Сены, Сезанн принялся рисовать новое жилище Золя: дом с красными ставнями, ярко-зелёные блики на воде. Весь холст был испещрён косыми мазками. Далеко не все могли это понять. До нас дошла одна история, рассказанная Гогеном, скорее всего со слов Гийеме: однажды проходивший мимо человек остановился за спиной художника и довольно долго наблюдал за его работой, затем, не выдержав, поинтересовался, насколько серьёзно Сезанн увлекается живописью. «Да так, немного», — буркнул в ответ Поль. Прохожий, воодушевившись, решил продолжить беседу Он заявил, что когда-то учился у Коро, и то, что он видит на картине: этот кричащий зелёный цвет, этот пурпурно-красный, это написанное штрихами небо — всё это выдаёт в её авторе, правда-правда, любителя, нуждающегося в советах профессионала. «Вы позволите?» Он завладел кисточками и палитрой, чтобы привести хоть в какой-то порядок весь этот ужас. «Видите ли, самое важное — это валёры[173]». Кроме того, нужно смягчить яркость тонов с помощью серого, чтобы убрать совершенно неуместную контрастность. Сезанн некоторое время терпеливо слушал, но, наконец, не выдержал: «Сударь, видимо, вам многие завидуют! Я уверен, что когда вы пишете портрет, то на носу персонажа вы рисуете такие же блики, как на спинке стула». Он отобрал у ученика Коро свои принадлежности, соскрёб с холста наложенную им серую краску и нарочито громко пукнул. «Ох, — произнёс он, — какое облегчение!» Весёлый гудок паровоза аукнул ему издали. Мимо по реке медленно двигалась баржа. Сезанн вновь был один. Он писал Медан, дом своего друга.

 

* * *

 

Уехал он из Медана, по своему обыкновению ни с кем не попрощавшись. Вернулся в Мелюн. Золя долго не имел от него никаких известий. Душа Эмиля разрывалась между тщеславным желанием преподать Полю урок и природной добротой. Он не понимал Сезанна. Ему плохо? Он тронулся умом? Окончательно потерян для той славы, о которой они когда-то вместе мечтали? Эмиль склонялся к тому, что у Поля не всё в порядке с головой. Мадам Золя придерживалась того же мнения. Чем меньше видишь этого Сезанна, тем лучше. Нельзя всю жизнь тащить за собой своё прошлое, словно ядро на ноге. А Сезанн — прошлое Эмиля, относящееся к тем временам, когда он был нищим и слабым. Сейчас всё изменилось. Жизнь движется вперёд, и она не слишком ласкова к никчёмным людям.

Именно этим летом 1879 года в окрестностях Мелюна Сезанн создаёт одно из самых замечательных полотен своего «конструктивистского» периода — «Мост в Менси». Работа действительно очень необычная, на которой, как писал Джозеф Дж. Райшл, пространство «покоится на длинных и прямых мазках краски, образующих в своём переплетении друг с другом некую конструкцию»[174]. Между тем залитые светом деревья, по которым словно пробегают блики, как на самых воздушных картинах Моне, выполнены явно в импрессионистической манере, вобрав в себя всё новое, что появилось в живописи того времени.

В сентябре Сезанн выходит из своего логова и появляется на людях. Он хочет увидеть пьесу, поставленную по роману Золя «Западня», и просит у Эмиля три билета в театр. «Я всё ещё в поисках своего пути в живописи. Труднее всего мне даётся изображение природы». От постановки «Западни» он пришёл в восторг: «Я даже ни разу не задремал, хотя обычно ложусь спать почти сразу после восьми часов». Прошло немного времени, и Поль забеспокоился за своего друга Золя. В начале 1880 года тот прислал ему экземпляр своего нового романа «Нана». «Это прекрасная книга, но я боюсь, что газетчики сговорились и нарочно ничего о ней не пишут. Во всяком случае, в тех трёх местных газетёнках, что я здесь просматриваю, мне до сих пор не попалось ни одной статьи о ней, ни одного сообщения».

На самом деле «Нана» вызвала настоящий фурор. Сезанн, находясь в Мелюне, всего в нескольких километрах от Парижа, умудрился пропустить шумиху, поднявшуюся вокруг этого романа. Он совсем там одичал! «Нана» имела оглушительный успех, в том числе и благодаря хорошо организованной рекламе: о её выходе в свет возвещали афиши, рекламные листки и даже люди-сэнд-вичи, расхаживавшие по парижским бульварам. «Нана» стала символическим, можно сказать, знаковым явлением. Естественно, не обошлось и без скандальных криков и обвинений писателя в аморальности и любви к похабщине. «Я не исключаю, правда, что шум, которым непременно должен был сопровождаться выход в свет книжки “Нана”, просто не дошёл до меня». Такое, конечно, возможно, хотя уже в первый день появления её на прилавках книжных магазинов было раскуплено 50 тысяч экземпляров. Но Сезанн зиму 1879/80 года, выдавшуюся на редкость суровой, провёл, словно леший, в лесу: он писал снежные пейзажи в окрестностях Фонтенбло. Если, конечно, заснеженный лес, над которым он работал той зимой, не был срисован им с какой-нибудь фотографии. Трудно представить себе художника на пленэре в двадцатиградусный мороз…

В Париже он вновь объявился в марте 1880 года. Поселился на рю де л’Уэст за Монпарнасским вокзалом и зажил своей обычной жизнью отшельника. Среди тех немногих людей, с которыми он иногда виделся, были папаша Танги, Гийомен и несчастный больной туберкулёзом Кабанер, который вынужден был зарабатывать на жизнь, играя ночи напролёт на пианино в кафешантане. С Золя Сезанн тоже время от времени встречался. Помимо своего меданского поместья Эмиль обзавёлся роскошной квартирой на улице де Булонь (ныне улица Баллю в девятом округе Парижа). Несколько раз он пытался оторвать Поля от работы и вывести его в свет, в те парижские дома, где теперь бывал сам, но поплатился за это. Однажды он устроил Сезанну приглашение к издателю Шарпантье, у которого собирался столичный бомонд: Сара Бернар, Жюль Массне, Октав Мирбо, Альфонс Доде, Эдмон де Гонкур[175]— в общем, весь цвет. Сезанн почувствовал себя среди них неотёсанным деревенщиной, его пугали шум, умные разговоры и казавшиеся враждебными незнакомые лица. Поль практически сразу ретировался оттуда. В другой раз Золя пригласил его уже к себе на один из своих знаменитых вечеров. Естественно, без Гортензии. Для Эмиля и Габриеллы её просто не существовало. Поль явился в своём обычном виде: заношенная одежда, растерянность на лице. За весь вечер он не произнёс ни слова. Эти самодовольные светские львы и львицы не вызывали у него ничего кроме раздражения. Утрируя свой южный акцент и простецкие манеры, он обратился к Золя: «Послушай, Эмиль, тебе не кажется, что здесь слишком жарррко? Если позволишь, я сбрррошу пиджак».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: