НА СТЫКЕ С ИМПРЕССИОНИЗМОМ 11 глава




Золя пригласил его приехать в Медан 22-го. Друзья встретились после трёхлетней разлуки. С регулярностью метронома Золя продолжал каждый год выпускать в свет новый том своих «Ругон-Маккаров»: «Дамское счастье» в 1883 году, «Радость жизни» в 1884-м, «Жерминаль» в нынешнем, 1885-м. Работая над последней книгой, он тщательно изучал жизнь шахтёров, ездил даже на север Франции, так сказать, «на мотивы». Каждая страница «Жерминаля» была преисполнена возмущения; описывая жизнь рабочего класса с взрывоопасной смесью сострадания и неприкрытой ярости, Золя решительно становился на сторону шахтёров и оправдывал их бунт. Вёл себя как оппортунист[190]? Не похоже. Его мощное, пронизанное гуманизмом произведение, с негодованием рассказывающее о бедственном положении рабочих, заставляет думать об искренности Золя. Он на себе познал тяготы социального неравенства и не забыл этого, хотя ныне его благосостояние неуклонно росло, равно как и его живот. Золя сильно располнел, а его Медан превратился в процветающее имение с большим парком, обширными полями, оранжереями, образцовым птичьим двором. Эмиль стал настоящим барином. А нищий Сезанн со своей несчастной любовью и внешностью оборванца олицетворял собой тип классического неудачника. Но его приезд в Медан оказался для Золя очень кстати. Каждый день по своему обыкновению он писал по нескольку страниц нового произведения. Теперь это был роман «Творчество» — история Клода Лантье, прототипом которого был не кто иной, как Сезанн. Большой роман об искусстве и художниках, задуманный Золя много лет назад, стал четырнадцатым томом его серии о Ругон-Маккарах. Да, личность главного героя была, действительно, очень узнаваема…

Видимо, Сезанн почувствовал себя лишним в том мире, к которому принадлежал теперь Золя и для которого сам он не был создан. Он уехал из Медана. Мог ли он знать, что больше никогда не увидит друга своего детства? Предчувствовал ли надвигавшуюся катастрофу? В середине августа он вновь появился в Эксе. Ему не суждено было встретиться с таинственной дамой своего сердца. Близкие не спускали с него глаз. «Если бы моя семья относилась ко мне безразлично, всё было бы гораздо лучше», — писал он Золя. Родственники же, напротив, не оставляли его без внимания. Ему не давали никакого покоя, следили за каждым его шагом. Чтобы скрыться от всех, Поль с самого утра сбегал из дома и отправлялся работать в Гарданну, расположенную километрах в десяти от Жа де Буффан. Он был в отчаянии, но продолжал рисовать. Спустя некоторое время он снял маленькую квартирку в центре Гарданны и переехал туда с Гортензией и Полем. Архитектура Гарданны, крыши её деревенских домов стали для художника настоящим наваждением. Он переносил на холст их совершенную геометрию, лепил, словно кубики, друг к дружке дома — и получалась почти абстрактная картина, залитая каким-то нереальным светом. От этого периода до нас дошли три полотна, два из которых незаконченные, но всё же не уничтоженные художником, что даёт повод предположить, что Сезанн счёл их удачными. Эти полотна необычайно реалистичны, на них строгая геометрия домов противопоставляется мощной и удивительно ритмичной рапсодии, сочинённой из элементов окружающего пейзажа: деревьев, холмов вдалеке — целой симфонии оттенков зелёного. Этот цвет, как сам Сезанн писал Виктору Шоке 11 мая 1886 года, был для него «одним из самых радостных и приятных для глаз». Геометрические формы, зелёный цвет, пространство. И реальная жизнь, превратившаяся в невыносимую муку…

 

УЖАСНЫЙ ГОД

 

Это о нём, о 1886-м. Комедия окончена. Мария торжествовала победу. Поль согласился-таки жениться на Гортензии. Свадьбу назначили на весну. Что можно ждать от брака с женщиной, которую давно не любишь и с которой тебя связывает более пятнадцати лет совместной жизни? Да ничего. Сезанн и не ждал. Он устал. Слишком много волнений и напрасных ожиданий пришлось ему пережить за последнее время. Всё, что ему осталось, это монотонная жизнь в крохотной деревушке под названием Гарданна, где единственным развлечением был для него вечерний стаканчик вина в местном кафе в кругу нескольких завсегдатаев.

Работа помогала ему обрести некое подобие душевного равновесия. «Я начал рисовать, поскольку тоска слегка отступила», — написал он Золя в конце августа 1885 года. Осенью Поль возобновил свои прогулки в одиночестве. Целыми днями он бродил по округе, иногда останавливаясь на ночлег на какой-нибудь ферме, если темнота заставала его слишком далеко от Гарданны. Он даже купил ослика, чтобы перевозить свои принадлежности для живописи, но животное оказалось крайне упрямым и своевольным, так что Полю часто приходилось идти туда, куда вздумалось направиться его ослу. Время от времени он встречался с учёным-натуралистом Марионом. Общение с этим жизнерадостным человеком и интересным собеседником оказывало на художника самое благотворное влияние. Всё чаще и чаще они выбирали для прогулок маршруты, приводившие их к подножию горы Сент-Викту-ар. Сезанн вновь обратил свой взор на эту громадину и вскоре сделал её главной темой своего творчества. Медленно, но верно он приближался к воплощению своей последней великой цели.

По всей видимости, именно в конце марта 1886 года Сезанн получил экземпляр нового романа Золя «Творчество». Он сразу взялся его читать — и испытал сильнейшее, болезненное потрясение. Чем дальше он продвигался от начала повествования, на первых страницах которого Золя, почти ничего не меняя, описывал их пылкую юность в Провансе, тем больше сжималось его сердце, а из груди рвались рыдания. Да, они были чудесными, эти первые страницы: дружба, походы за город, купание в реке, юношеские мечты… Но продолжение совсем не радовало Поля. Он сразу же узнал себя в образе Клода Лантье, этого неудачника, бездарного художника, полубезумного, порой неистового, подверженного страхам, уничтожающего свои полотна и, в конце концов, покончившего с собой, поскольку очередная картина никак ему «не давалась». Жалкий импотент от живописи. Реакция Сезанна не заставила себя ждать. Это письмо, датированное 4 апреля 1886 года, стало его последним письмом Золя:

«Дорогой Эмиль,

Я только что получил твой роман “Творчество”, который ты столь любезно направил мне.

Я благодарю автора “Ругон-Маккаров” за это свидетельство его памяти обо мне и с мыслью о былом прошу разрешения пожать ему руку.

Искренне твой. Рад был вновь пережить чудесные мгновения прошлого».

Вежливый тон, едва прикрывающий грусть и обиду. Что это, недоразумение? Какая муха укусила Золя? К чему было создавать подобного персонажа, вообще писать этот роман? Это походило на расправу или, по крайней мере, на сведение счётов. Но на самом деле всё было гораздо сложнее. Клод Лантье — это не Сезанн или лишь отчасти Сезанн. Стоило «Творчеству» появиться в печати — его начали публиковать в виде фельетона, — как многие художники сразу же поняли, что Золя написал зашифрованный роман. Но о Сезанне никто даже не подумал. Скорее подумали о Мане, ведь тот был более известным художником. Основным же поводом для возмущения явилось то, как Золя представил в романе своих давних друзей-импрессионистов: у него получалось, что все они слабовольные люди, «не способные пойти дальше набросков и ограничивающиеся мимолётными впечатлениями; ни одному из них, похоже, не по силам стать тем мастером, которого так давно все ждут». Золя изменился, думали все, его прежняя борьба была чистейшей воды оппортунизмом, способом показать себя, теперь же он отрёкся от своих идей и переметнулся в противоположный лагерь. Правда, писал он без всякой злости, а скорее с сочувствием к тем, кого считал «неудачниками». Для них же это стало почти катастрофой. У Клода Моне не было на этот счёт никаких сомнений. «Я так долго боролся за наше дело, — писал он Золя, не пытаясь скрыть свой гнев, — и вот теперь, когда победа совсем близка, боюсь, враги воспользуются вашей книгой, чтобы расправиться с нами». Иначе говоря, Золя их предал. Хотя, надо отдать ему должное, действительность он практически не исказил. Почти каждый из его друзей мог узнать себя в одном из персонажей, вспомнить ситуации, к которым был когда-то причастен: Байль превратился в романе в архитектора Дюбюша, Солари был выведен под именем Магудо, Гийеме стал Фажеролем, точной его копией. В романе нашлось место и кафе «Гербуа», и статуе негра Сципиона, расплавившейся от жара печи, и воспоминаниям юности… Золя по своему обыкновению писал с натуры. На сей раз ему даже не нужно было её изучать, достаточно было свести воедино воспоминания, заметки, сделанные в разное время на Салоне, давние статьи, в которых он защищал новую живопись… Какое дьявольское искушение толкнуло его на подобную жестокость? С трудом верится, что она была непреднамеренной. Теперь Сезанну стало понятным молчание Золя по его поводу, нежелание защищать его и хвалить его творчество. Вот, оказывается, что думал о нём его друг все эти годы, когда они так часто встречались и так много времени проводили вместе!

Больше они никогда не увидятся. Возможно, оба будут страдать от этого, уж Сезанн-то точно. Спустя много лет он расскажет Амбруазу Воллару, торговцу картинами, ставшему его доверенным лицом, о том, как закончилась его дружба с Золя. Поля возмутила придуманная Эмилем развязка «Творчества», его объяснение причин самоубийства Клода Лантье.

«Нельзя требовать от человека, который ничего не смыслит в живописи, чтобы он говорил о ней разумные вещи, но, бог мой, — тут Сезанн словно в исступлении принялся колотить рукой по полотну на мольберте, — как он мог позволить себе утверждать, что художник способен покончить с жизнью из-за того, что он написал плохую картину? Если картина не получается, её бросают в печь и начинают писать другую!»[191]

Но он будет горько сожалеть об утраченной дружбе. Спустя какое-то время, рассказывал Сезанн Волл ару, он узнал, что Золя объявился в Эксе. «Я вообразил себе, что, после всего, что произошло, он не осмелится прийти ко мне сам… Но вы только подумайте, месье Воллар, мой дорогой Золя был в Эксе! Я забыл обо всём: о “Творчестве”, о многих других обидах, о том, например, с каким презрением эта мерзавка, его горничная, наблюдала за мной, пока я тёр о соломенный коврик ноги, перед тем как войти в гостиную Золя. […] Не тратя времени на сборы, я всё бросил и помчался к гостинице, в которой он остановился, но по дороге встретил приятеля, и тот рассказал мне, что накануне он слышал, как Золя, у которого спросили: “Вы будете на ужине у Сезанна?” — ответил: “Какой смысл встречаться с этим неудачником?” И я вернулся к своему мотиву». «У Сезанна слёзы навернулись на глаза, — пишет Воллар, — он принялся сморкаться, чтобы скрыть переполнявшие его чувства, затем продолжил: “Видите ли, месье Воллар, Золя был незлым человеком, но всегда подстраивался под обстоятельства”»[192].

А он — нет. На закате своей жизни он скажет Иоахиму Гаске: «Для художника нет ничего более опасного, чем стать героем литературного произведения. Уж мне ли этого не знать? Ту же злую шутку, что Прудон[193]сыграл с Курбе, со мной сыграл Золя. Я очень ценю, что Флобер никогда не позволял себе рассуждать в своих произведениях об искусстве, в котором он не разбирался»[194].

 

* * *

 

Двадцать восьмого апреля 1886 года в мэрии города Экса Поль Сезанн зарегистрировал свой брак с Гортензией. В их свадебной церемонии не было ничего праздничного. Луи Огюст тоже на ней присутствовал, но он был уже далеко не тот. Он давно всё знал, знал все эти жалкие секреты и умело играл на них, но теперь Поль официально оформлял свои отношения с женой. Сколько же копий было поломано из-за этого… Для свидетелей брачной церемонии Сезанн дал обед, на котором присутствовал и его зять Максим Кониль. А вот Гортензии, похоже, на этом обеде не было. Религиозная церемония состоялась на следующий день в церкви Сен-Жан-Батист на аллее Секстиус в присутствии всё того же Максима Кониля, сестры Поля Марии и ещё двух свидетелей, поставивших свои подписи под записью в церковной книге. Вот и всё, как сказал бы Флобер.

Гортензия не стала задерживаться в Жаде Буффан. Тамошняя атмосфера действовала на неё угнетающе. Мария едва выносила невестку. Старшая госпожа Сезанн желала, чтобы её сын принадлежал только ей. Луи Огюст всё больше впадал в маразм. Конец его был близок. В доме теперь всем заправляли его жена и старшая дочь. Наконец-то они добились того, чего хотели: Поль женился, приличия соблюдены, его жена не слишком им всем докучала. Они взяли на себя все бытовые заботы о Поле. С женой и сыном он виделся, когда у него было на то настроение. Какой уж тут медовый месяц…

Поводов для расстройства у Сезанна становилось всё больше. В конце июня этого, ужасного для него во всех отношениях, 1886 года ушёл из жизни его друг художник Монтичелли. Наполовину парализованный, буквально чувствующий дыхание смерти, он до самого конца продолжал писать картины. Живопись всегда была для него праздником, его единственной радостью, пиршеством красок и форм. Поль тяжело переживал эту утрату. Он потерял Золя, ведь конец дружбы — та же смерть, потерял свободу, согласившись на брак с Гортензией ради каких-то там приличий, а теперь потерял ближайшего из своих соратников, рядом с которым ему всегда было светло и весело, рядом с которым он мог позволить себе наивысшее счастье — быть самим собой, жить сообразно своим мечтам и желаниям. Может быть, то были знаки судьбы из тех, что отмечают переломные моменты в жизни накануне великих перемен. Чёрная тоска погнала его из Прованса в Париж.

Правда, помимо тоски было ещё и любопытство. Сезанну хотелось узнать, что происходит в столице. Сразу по приезде он отправился к папаше Танги, в чьей лавке всегда висело несколько его картин. Дела у Танги шли неважно, не было у него коммерческой жилки. Он собрал у себя настоящие сокровища, среди которых были полотна Гийомена, Писсарро, Гогена. Правда, кроме него самого, мало кто пока мог оценить их, продать же эти работы за достойные деньги Танги не хватало ни умения, ни ловкости. Вот и уходили картины его любимого Сезанна по 40 франков маленькие и по сотне большие — за сущие гроши! Если же какое-то из полотен ему особенно нравилось и он не хотел с ним расставаться, то назначал за него такую непомерную цену, что никто не мог к нему даже подступиться. В последнее время Танги пребывал в восторге от одного молодого голландского художника. Это был довольно странный, неуравновешенный тип, самоучка, писавший необычные картины, выполненные яркими, густо наложенными на холст красками, производившие на зрителей сильное впечатление. Звали художника Винсент ван Гог[195]. Вроде бы именно Жюльен Танги устроил его встречу с Сезанном, который пришёл в замешательство при виде этого бесноватого парня. Как оказалось позже, бунтарство и крайняя степень нервного возбуждения были его обычным состоянием. Его похожие на галлюцинации картины, написанные по наитию, словно набрызганные на холст шпателем, без всяких мыслей о композиции и без всякой предварительной подготовки, без чего сам Сезанн никогда не работал, привели Поля в недоумение. «Откровенно говоря, — якобы сказал он Ван Гогу, — то, что вы делаете, похоже на живопись сумасшедшего». Хочется усомниться в том, что Сезанн мог позволить себе такое. Он был гневлив, но не злобен. И потом, ему самому не раз приходилось слышать подобные обвинения в собственный адрес… Да и встречался ли он вообще с Ван Гогом? Он об этом никогда не рассказывал. Мифы, мифы…

Папаша Танги едва сводил концы с концами. Этот бунтовщик, чудом избежавший расстрела в период бурных политических потрясений, теперь никому не доверял. Его любимые художники были опасными ниспровергателями установленного порядка, имевшими трения с властями, не так ли? А посему папаша Танги долго приглядывался к любому незнакомцу, забредавшему в его грязную лавчонку, подозревая в нём шпика. Он что-то бубнил себе под нос и долго заставлял себя упрашивать, прежде чем соглашался показать свои сокровища, спрятанные в задней комнате. Другие галеристы умели ловчее договариваться и с покупателями, и с художниками. Годом ранее, оказавшись в отчаянном положении, Танги отправил Сезанну письмо, пестрящее орфографическими ошибками, в котором просил его погасить долг, переваливший за четыре тысячи франков. Поговаривали даже, что торговец начал разрезать картины Сезанна и продавать их по фрагментам. Так, пишет Амбруаз Воллар, покупатель мог уйти из лавки Танги, унося с собой только три яблока, если всё остальное ему не нравилось.

Есть места, отмеченные Богом, даже если никто об этом и не подозревает. Так вот, лавка папаши Танги была одним из таких мест. Туда сходились истинные ценители живописи, те, кто умел смотреть и видеть. Они покупали там картины, обменивались ими друг с другом. Писсарро с всевозрастающим удивлением наблюдал за творческими изысканиями своего друга и ученика Сезанна. Изо всех сил он защищал его, в том числе и перед Гюисмансом, которого упрекал в том, что в своей книге «Современное искусство» он уделил Полю гораздо меньше внимания, чем тот заслуживает: «Позвольте заметить вам, любезный Гюисманс, что вы увязли в литературных теориях, применимых лишь к школе Жерома… подновлённой школе». Поль Гоген, покинув сферу сухих финансов, чтобы целиком посвятить себя живописи, приобрёл несколько картин Сезанна, с которыми категорически не хотел расставаться, несмотря на денежные затруднения: искусство приносило ему гораздо меньший доход, нежели спекуляции на бирже.

Сезанн ещё не достиг славы, до этого было далеко; но он продолжал упорно трудиться, медленно, но верно продвигаясь к намеченной цели. Нынешний приезд в Париж позволил ему убедиться в том, что у него остались там верные друзья, пусть самый близкий из них, Золя, и предал его. Среди его почитателей по-прежнему числился Виктор Шоке, на чью поддержку Поль всегда мог рассчитывать. Перед возвращением в Экс Сезанн погостил у Шоке в Нормандии. Тот жил более чем скромно, несмотря на недавно полученное наследство, которое он пустил на удовлетворение своей неизбывной страсти к искусству, в частности на пополнение своей коллекции живописи. В последнее время Шоке пребывал в меланхолии. На портрете, написанном с него Сезанном в то лето, он предстаёт измождённым, сильно постаревшим и очень печальным. При этом сама картина — прекрасно исполненная, композиционно строго выверенная — просто великолепна. Шоке… Сезанн заходился от возмущения, вспоминая, каким выставил его Золя в «Творчестве»: безумным коллекционером, собирающим «бредовые полотна» Клода Лантье. Господи, кому верить? Сезанн уже снискал признание колле г-художников, что должно было принести ему определённое удовлетворение и несколько успокоить. Почему же тоска не отпускала, почему к горлу подкатывал комок, а на глаза наворачивались слёзы, когда он вспоминал все эти годы каторжного труда, вспоминал всё то лучшее, что создал?.. Трясясь в поезде, вёзшем его в Экс, весь долгий путь, который ему приходилось проделывать множество раз, Сезанн размышлял, не бросить ли ему живопись. Только вот сможет ли он прожить без своих красок и холстов?

 

* * *

 

Двадцать третьего октября 1886 года в возрасте восьмидесяти восьми лет умер Луи Огюст.

Почти полвека Сезанн испытывал на себе болезненное влияние своего странного отца, отличавшегося непомерной гордыней, обманчивой смиренностью, расчётливостью и хитростью. Любили ли они друг друга, несмотря ни на что? Стал бы Поль столь упрямо бороться за право идти своим путём, если бы не это непробиваемое противодействие отца? А может быть, Луи Огюст пытался таким образом заставить сына авансом расплатиться за огромное состояние, которое тот унаследует после него, став очень богатым человеком? Поль, действительно, им стал. «Папа, папа», — причитал Сезанн над телом отца. Папа сделал из него рантье. Отныне он будет ежегодно получать 25 тысяч франков в качестве процентов с капитала, удачно вложенного, в частности, в железные дороги.

Но, прожив практически всю свою жизнь, кроме разве что детства и ранней юности, в крайне стеснённых обстоятельствах, в свои почти 50 лет Поль не приобрёл тяги к роскоши. Он так никогда и не научится тратить деньги. Став обладателем громадного состояния, он навсегда останется аскетом. Его любимое блюдо? — Картофельный салат. Деньги ему нужны были главным образом на то, чтобы покупать холсты и краски.

Но у Гортензии были свои взгляды на жизнь. Эта уроженка департамента Юра, превратившаяся в дородную женщину, долгое время была лишена самого необходимого, не говоря уже о чём-то большем. Она люто ненавидела Экс и тот образ жизни, который вынуждена была вести все эти годы, мечтала вернуться в столицу, чтобы зажить там по-новому Что касалось денег, то Сезанн готов был дать их столько, сколько ей требовалось. Для него самого они не имели никакого значения. Что же касалось переезда в Париж, то пока это совершенно не входило в его планы. У него в Провансе было дело, которое он очень долго откладывал: свидание с горой.

 

МАГИЧЕСКАЯ ГОРА

 

Отец упокоился на кладбище, и Поль заторопился на мотивы. Гора Сент-Виктуар давно уже притягивала к себе его взгляды. Она приворожила его ещё во времена их юношеских вылазок с Золя. Вот она перед ним, уникальная по форме, в виде каменного треугольника, одновременно устремлённого в небо и довлеющего над всем окружающим пейзажем. Место это было историческим. Своё название гора получила в честь победы[196]Гая Мария над варварскими племенами кимвров и тевтонов в первом веке до Рождества Христова[197]. Ходили легенды, что земля вокруг неё навсегда стала красной из-за человеческой крови, щедро пролитой на неё во время той ужасной битвы. Существовали и другие, может быть, более надуманные версии происхождения её названия — например «гора ветров». Жители Экса и его окрестностей считали Сент-Виктуар, похожую на прилёгшее на отдых животное, священной горой. Для Сезанна она станет магической.

Он рисовал её с разных точек, пытаясь найти всё новые и новые виды. В первой серии рисунков, относящейся к середине 1880-х годов, гора ещё не являла собой художественную форму, не была навязчивым и всепоглощающим мотивом, который вскоре превратится в символ новой живописи, станет первым шагом к кубизму и абстракционизму; пока она была просто элементом пейзажа. Гора была той точкой, вокруг которой выстраивалась вся композиция картины, была главным ориентиром, столпом незыблемости; каменной глыбой возвышалась она над возделанными полями, а на первом плане была изображена раскидистая сосна. Чаще всего он писал Сент-Виктуар из дома своей сестры Розы и её мужа Максима Кониля, которые купили — не исключено, что на деньги из отцовского наследства, — симпатичное имение Монбриан на юге от Экса (известно даже, что они заплатили за него 38 тысяч франков). Но он также много бродил по окрестностям в поисках наилучших видов, что подтверждают его многочисленные этюды, на которых гора изображена с разных, но расположенных недалеко друг от друга точек. Долина реки Арк, виадук, сосна. Иногда по толонетской дороге он подходил к горе поближе. Шато-Нуар. Бибемюские каменоломни. Этот край вновь принадлежал ему.

Это был удивительный период его жизни. Смерть отца словно даровала ему свободу Он ничего больше не ждал, но никогда так истово не трудился, хотя и раньше не сидел сложа руки. Окружённый заботой трёх женщин — матери, сестры и Гортензии, — он часто, тяготясь излишним вниманием к себе, сбегал из дому, чтобы с головой уйти в работу. А жизнь утекала. Грустно качали ветками каштаны на аллее в Жа де Буффан. Тусклые зимние пейзажи мало радовали глаз. Сезанн вдруг стал замечать, что в его организме происходят какие-то изменения. Он чувствовал постоянную усталость. Ему казалось, что кровь в его жилах не бежит, а еле движется. У него начались мучительные головокружения. Мир вокруг становился всё более враждебным. Сахарный диабет всё явственнее давал о себе знать. Именно в этот период своей жизни Сезанн вновь вспомнил о Боге и стал время от времени заглядывать в толонетскую церковь, чтобы послушать мессу. Конечно, ему было далеко до сестры Марии, этой святоши, но, по всей видимости, она-то и заставила его обратиться к религии — его, который так кичился когда-то своим ёрническим антиклерикализмом. Но ему так хотелось покоя, и в какой-то мере он находил его в церкви, где, окутанный клубами ладана, позволял убаюкать себя словами сострадания, пусть и не до конца им верил. Это стало для него своеобразной формой стабильности в условиях подкрадывающегося безумия и всё более острого ощущения одиночества на избранном жизненном пути, некой видимостью конформизма для сохранения главного — внутреннего стержня и неуклонного движения вперёд, к ещё не изведанному. Но Бог, подобно искусству, тяжёлый наркотик. С течением времени религия стала занимать всё более значительное место в жизни стремившегося к покою, искавшего точку опоры художника, всё сильнее завладевая его душой и телом.

 

* * *

 

По возвращении в Париж в 1888 году он поселился на набережной д’Анжу в квартире на третьем этаже симпатичного особнячка XVII века. Гортензия была в восторге: наконец-то она зажила так, как хотела — свободно, в достатке, вдали от миазмов Жа де Буффан. Остров Сен-Луи был одним из красивейших мест французской столицы, там издавна селились художники и артисты.

Но Сезанн никак не мог обрести душевного спокойствия. Ему не сиделось на одном месте. Он снял себе мастерскую на улице Валь-де-Грас, чтобы как можно чаще вырываться из угнетавшей его атмосферы домашнего очага. А ещё — возобновил прогулки за город. По всей видимости, именно близость Масленицы и Великого поста навеяла ему совершенно неожиданную для его творчества тему: он стал работать над образом Арлекина и написал две картины. В качестве натурщиков он взял своего сына Поля, которого нарядили в костюм Арлекина, и сына знакомого сапожника — его переодели в Пьеро. Позировать Сезанну было делом мучительным, почти невыносимым. Поль-младший прекрасно знал взрывной характер отца - и спокойно переносил его крики, если ему вдруг случалось поменять позу. А Луи — юный Пьеро — так боялся рассердить художника, что совсем не шевелился и однажды даже упал в обморок, совершенно одеревенев. Каждый сеанс позирования превращался для мальчиков в пытку, но картины — вот они: «Арлекин» и «Пьеро и Арлекин» («Марди Гра»[198]). Два шедевра. «“Арлекин”, — замечает Джон Ревалд, — имеет свойство, которым Сезанн никогда не наделял — или не пытался наделять — другие свои картины. Это его произведение вызывающе смелое и одновременно деликатное, резкое и проникновенное»[199]. Арлекин в пёстром домино изображён в полный рост, с выставленной вперёд правой ногой. «Марди Гра» — это праздник с лёгким привкусом гротеска: яркие краски, застывшие по прихоти художника в напряжённых, почти неестественных позах персонажи. Спустя годы эти работы назовут предтечей фовизма[200]и кубизма. Пикассо под их воздействием напишет своего знаменитого «Поля в костюме Пьеро».

С наступлением весны Сезанн перебрался в Шантильи, он провёл там пять ближайших месяцев и написал несколько замечательных пейзажей: зелёные кроны деревьев, спрятавшиеся под их сенью домишки — вполне классические сюжеты, спокойное исполнение. Такое впечатление, что на художника снизошло некоторое умиротворение.

Но Прованс вновь начал манить его к себе. Зиму он прожил в Жа де Буффан. Прочёл ли он статью, посвящённую ему Гюисмансом? Тот написал её в своём неподражаемом, довольно вычурном стиле, характерном для эпохи декаданса конца XIX века: «Колорист-новатор, сделавший для импрессионизма гораздо больше, чем покойный Мане; художник, который из-за отслоения сетчатки видит мир по-своему и разглядел нечто такое, что позволило ему стать провозвестником нового искусства, — вот так коротко можно охарактеризовать незаслуженно забытого художника по фамилии Сезанн»[201].

Намёк на «отслоение сетчатки» вызывает недоумение. Гюисманс, видимо, попал под влияние Золя, который в своём романе «Творчество» объяснял странности в живописи Лантье дефектом его зрения…

Между тем успехи Сезанна с его «отслоением сетчатки» потрясли Ренуара, навестившего Поля в Жа де Буффан зимой 1888 года. Он был восхищён тем уровнем мастерства, которого достиг художник: «Как он это делает? Стоит ему наложить на полотно пару каких-то мазков, как оно сразу становится прекрасным». Что касается взгляда, которым художник оценивает мотив, будто пронзая его насквозь, взгляда «пылкого, сосредоточенного, внимательного, преисполненного почтения», то он никак не мог принадлежать инвалиду по зрению. При этом Ренуар нашёл Сезанна в крайне взвинченном состоянии. Резкая смена настроения была для него обычным делом: в один миг он переходил от воодушевления к подавленности и апатии. Он по-прежнему уничтожал казавшиеся ему неудачными картины или же бросал их прямо на улице мокнуть под дождём и выгорать на солнце. По свидетельству Ренуара, в общении с людьми Сезанн также был весьма несдержан и не скрывал своей ярости, если кто-то из прохожих осмеливался побеспокоить его за работой на пленэре. Так, например, однажды некая пожилая дама с вязаньем в руках неосторожно приблизилась к двум художникам; увидев, что она направляется к ним, Сезанн громко прошипел: «Только этой старой клячи здесь не хватало!» — после чего быстро ретировался, оставив Ренуара в крайнем смущении. Дома Сезанн тоже вёл себя совершенно непредсказуемо. Невинная шутка, как-то отпущенная Ренуаром в адрес банкиров, спровоцировала приступ безотчётной ярости у Поля и вызвала недовольство старшей мадам Сезанн. Сработали безусловный рефлекс защиты своих, преданности клану, ещё свежая память об отце… Ренуара принимают как особу королевских кровей, а он себе такое позволяет… Ну как дружить с человеком, если у него такой несносный характер? И Ренуар отбыл восвояси, как делали многие до него.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: