Октябрь 1843 года. Петербург. 23 глава




 

24 ноября 1840 года

Князь П. А. Вяземский — Наталье Николаевне.

«…Наша барыня со дня на день прекраснее, милее и ненагляднее. Она и всегда была такая красавица, что ни пером не описать, ни в сказке не рассказать, но теперь нашла на нее такая тихая и светлая благодать, что без умиления на нее не взглянешь… она такая умница и скромница, такая чистая голубица, что никакая вражья сила не одолеет ее…»{580}.

Осенью 1840 года семья графини Ростопчиной вернулась в Петербург, и поэтесса начала готовить свое первое собрание сочинений, активное участие в котором принимал ее брат, Сергей Петрович Сушков.

На поэтическом небосводе того времени одной из звезд первой величины была, без сомнения, Евдокия Ростопчина. Интерес к ее творчеству, к личности самой поэтессы был непреходящим, несмотря на то что в апреле 1838 г. она, удалившись от света, два года прожила затворницей в имении Анна Воронежской губернии.

По возвращении оттуда, она привезла с собой, помимо своих поэтических творений, создания не менее поэтические и возвышенные: 12 декабря 1839 г. у 28-летней Ростопчиной родился сын Виктор, годом раньше — дочь Лидия, которой в будущем предстояло стать автором «Семейной хроники Ростопчиных». И была еще одна дочь по имени Ольга, родившаяся в Петербурге 5 сентября 1837 года.

Встреча с северной столицей была и долгожданной, и радостной. Поэтесса вновь стала посещать великосветские салоны, особое предпочтение отдавая салону Карамзиных, в котором время от времени появлялась и Наталья Николаевна. Теперь она бывала там не только на правах прежней дружбы, но и по праву дальнего родства (Карамзиных — Мещерских — Гончаровых).

Евдокия Ростопчина, с которой юная Натали Гончарова, будучи еще невестой Пушкина, была знакома как с Додо Сушковой, сохранила к ней, как и прежде, дружеское расположение. Сопереживая горькой судьбе вдовы Поэта, Ростопчина осенью 1840 г. посвящает ей свое стихотворение «Арабское предание о розе». Это сонет. Ему предшествует эпиграф на французском языке: «Роза — прекраснейший из цветов, соловей — лучший из певцов. Соловей полюбил розу»[113]:

Она по-прежнему прекрасна и мила,

Она по-прежнему как роза расцветает,

Ее румяная улыбка весела,

И светлый взор горит, и нас она пленяет!

Она перенесла губительный удар,

Она пережила годину слез и скуки;

В уединении тоски заветной муки

Она лелеяла, как замогильный дар.

Она почившего воспоминаньем чтила,

Она любившего за прошлое любила,

Душевной тризною святила много дней…

И вот по-прежнему всех нас она пленяет,

И вот она опять как роза расцветает…

Но где ж певец ее?.. где он, наш соловей?

В числе «плененных» Натальей Николаевной был и сослуживец братьев Карамзиных, частый посетитель их салона штабс-капитан, а впоследствии генерал-майор, князь Александр Сергеевич Голицын (1806–1885). Знакомство его с Натальей Николаевной состоялось еще при жизни Пушкина. Был он знаком и с Поэтом. Любвеобильное сердце князя Голицына не знало усталости.

В начале 1830-х годов он был влюблен в Додо Сушкову и даже просил ее руки. Евдокия Петровна тоже его любила, но со стороны своих родственников согласия на брак с князем не получила. В мае 1833 г. ее выдали замуж за графа Андрея Федоровича Ростопчина.

«…Свадьба эта сладилась совершенно неожиданно для всех нас и грустно удивила меня. Кузина, за неделю до решения своей судьбы, писала мне и с отчаянием говорила о своей пламенной и неизменной любви к другому»{581}, — вспоминала двоюродная сестра Ростопчиной, Екатерина Александровна Сушкова (1812–1868), в которую был влюблен юный Лермонтов. (В 1838 г. Е. А. Сушкова вышла замуж за дипломата А. В. Хвостова, а Лермонтов был шафером на этой свадьбе.)

Додо Сушкова стала графиней Ростопчиной. А князь Голицын в конце 1836 г. уже был очарован обворожительной Салтыковой.

И вот, годы спустя, А. С. Голицын, увлеченный теперь уже вдовою Пушкина, через своих порученцев поинтересовался, каков взгляд Натальи Николаевны на него как на возможного жениха.

«…Наталье Николаевне представилась возможность сделать одну из самых блестящих партий во всей России. В нея влюбился князь Г. обладатель колоссального состояния.

Вопрос о средствах, конечно, не мог играть тут никакой роли, но он вообще не любил детей, а чужие являлись для него подавно непосильным бременем. Мальчики еще казались меньшим злом, так как приближалось время, когда они должны были поступить в учебные заведения, но с девочками пришлось бы возиться, иметь их вечно перед глазами. Единственным исходом было заручиться обещанием воспитывать их в детском отдельном апартаменте, до первой возможности поместить их в институт — тем легче, что по смерти Пушкина государь предоставил Наталье Николаевне выбор в любой из них.

…И достаточно было подосланному лицу только заикнуться о придуманном плане устранения преграды, чтобы она наотрез заявила:

— Кому мои дети в тягость, тот мне не муж!

Князь не сумел оценить это материнское самоотвержение, предпочел ему эгоистический покой, и прекратил свои посещения»{582}, — писала А. П. Арапова.

Нужно заметить, что и после этих событий Евдокия Ростопчина не изменила своего доброго отношения к Наталье Николаевне.

Очарование, красота и целомудрие вдовы Поэта в разное время привлекали внимание многих из ее окружения. И если одни были увлечены ею и не обременяли собою предмет своего поклонения, то навязчивость других подчас только огорчала ее.

В числе тех, кто питал нежные чувства к Наталье Николаевне, был и старый друг Пушкина, знавший его с детских лет, «декабрист без декабря», «поэт и камергер» князь Петр Андреевич Вяземский. Человек из ближайшего окружения Пушкина, он был в курсе всех событий его семейной жизни. П. В. Нащокин вспоминал: «Пушкин не любил Вяземского, хотя не выражал того явно; он видел в нем человека безнравственного, ему досадно было, что тот волочился за его женою, впрочем, волочился из привычки светского человека отдавать долг красавице»{583}.

После гибели Пушкина Вяземский стал особенно настойчив в своих сердечных притязаниях в адрес Натальи Николаевны. Основной сутью довольно пресных признаний «Бутафорыча», как Вяземский себя называл, были подобные этому: «Прошу верить тому, чему вы не верите, то есть тому, что я вам душевно предан».

К перечню «душевно преданных» можно отнести еще ряд имен того времени, вращавшихся в великосветских салонах Петербурга. Однако их бесплодные усилия не заслуживают упоминания. Важнее то, что были и другие, чье внимание было дорого вдове Поэта. Среди них, безусловно, — Петр Александрович Плетнев.

 

| |

 

3 декабря 1840 года

Из писем П. А. Плетнева — Я. К. Гроту в Гельсингфорс:

«3 декабря 1840.

Софи Карамзина без ума от его (Лермонтова. — Авт.) таланта».

 

6 декабря 1840 года

«6 декабря 1840.

…Я накануне получил приглашение обедать у Ростопчиной. Кроме ее братьев, там никого не было. Она мне читала много новых стихов из рукописной книги своей — и я, признаюсь, поражен был, как часто ее стихи доходят до истинной, глубокой поэзии»{584}.

 

10 декабря 1840 года

«10 декабря 1840.

Вот вам, мой почтенный и любезнейший Яков Карлович, моя лепта в Гельсингфорский альманах. <…> Я просил стихов у Жуковского, но у него, к сожалению, ничего нет готового, зато с будущей почтой вам будут непременно стихи графини Ростопчиной, которая сюда приехала недавно — оставьте для них местечко, — она, без сомнения, первый поэт теперь на Руси. <…>

В 11 часов вечера поехал к Карамзиным. Там было все что только есть прекраснейшего между дамами в Петербурге, начиная с Пушкиной (поэтши), да молодой Соллогуб…

В обществе Карамзиных есть то, чего нигде почти нету: свобода, а следовательно, и жизнь. Всякий выбирает себе пару, толкует, что хочет, никто не женируется[114], уходят и приходят как у себя. Это бывает всякий день и начиная с 9 часов до какого угодно за полночь. Это причиной, что у них собираются все интереснейшие лица города, особенно молодежь обоего пола»{585}.

Среди постоянных посетителей этого салона — граф В. А. Соллогуб с 20-летней Софьей Михайловной, урожденной Виельгорской, недавно ставшей его женой, которая 1 января 1839 г. (вместе с Александриной Гончаровой) была пожалована во фрейлины и о которой П. А. Плетнев писал: «Она вся в белом, точно чистый ангел… Это роза, сорванная в тени, куда не доходили ни палящие лучи солнца, ни дерзкие взгляды»{586}.

 

|

 

Позднее в своих «Воспоминаниях» Соллогуб отмечал:

«Свадьба наша совершилась (13 ноября 1840 г. — Авт.) с необыкновенною пышностью в Малой церкви Зимнего дворца; нас венчал отец Бажанов, и государь Николай Павлович соизволил быть посаженым отцом; весь двор затем присутствовал на вечере у Виельгорских»{587}.

В начале 30-х годов В. А. Соллогуб, будучи воспитанником юридического факультета Дерптского университета, обучался совместно с братьями Андреем и Александром Карамзиными. Годы учебы положили начало их тесной многолетней дружбе.

Свои впечатления от посещения салона Карамзиных оставил граф Соллогуб:

«Самой остроумной и ученой гостиной в Петербурге была, разумеется, гостиная г-жи Карамзиной, вдовы известного историка; здесь уже царствовал элемент чисто литературный, хотя и бывало также много людей светских. Все, что было известного и талантливого в столице, каждый вечер собиралось у Карамзиных; приемы отличались самой радушной простотой; дамы приезжали в простых платьях, на мужчинах фраки были цветные, и то потому, что тогда другой одежды не носили. Но, несмотря на это, приемы эти носили отпечаток самого тонкого вкуса, самой высокопробной добропорядочности. Совсем иными являлись приемы князя Петра Вяземского, тоже тогда модного стихотворца, которые, несмотря на аристократичность самого хозяина, представлялись чем-то вроде толкучего рынка. Князь Вяземский, человек остроумный и любезный, имел слабость принимать у себя всех и каждого»{588}.

Александр Иванович Кошелев в своих «Записках» вспоминал:

«В доме Е. А. Карамзиной собирались литераторы и умные люди разных направлений. Вечера начинались в 10 и длились до 1–2 часов ночи; разговор редко умолкал. Сама Карамзина была женщина умная, характера твердого и всегда ровного, сердца доброго, хотя, по-видимому, с первой встречи холодного. Эти вечера были единственные в Петербурге, где не играли в карты и говорили по-русски»{589}.

 

|

 

Вероятно, ностальгические воспоминания Натальи Николаевны той поры были одной из причин ее возвращения в салон Карамзиных; они звали ее вернуться туда, где она была когда-то счастлива… Счастлива рядом с Пушкиным. Счастлива, несмотря ни на что… Ни на пересуды княгини Вяземской о том, что Пушкин на втором году супружества с Натали «открыто ухаживал» за 17-летней Надеждой Львовной Соллогуб[115], ни на слова Андрея Карамзина, расценившего еще в октябре 1834 года отношение жены Поэта к этой молоденькой фрейлине как «постоянство ненависти»…

Что касается самой графини Н. Л. Соллогуб, то 9 октября 1836 г., находясь за границей, она вышла замуж за родственника Пушкина — Алексея Николаевича Свистунова. А полное светлого чувства созерцателя желание Поэта «благословлять ее на радость и на счастье» с другим вылилось в нежное и трепетное стихотворение, написанное в 1832 г.: «Нет, нет, не должен я, не смею, не могу…»

Так игриво увлекала и вела за собою Поэта его переменчивая судьба в недалеком прошлом. Теперь же, на фоне полыхнувшей трагедии, все это казалось Наталье Николаевне пустым и незначительным. Сердце ее, познавшее всю горечь беды, было открыто для понимания и прощения…

 

Летом 1840 года Екатерина Дантес, встретившись в Баден-Бадене с Идалией Полетикой, не надеясь на почту, передала ей лично, из рук в руки, послания для сестер и теток в Петербург.

В ответ на это послание Наталья Николаевна написала письмо сестре Екатерине, которое сохранилось в семейном архиве Дантесов: «…Дела мои ни хороши, ни плохи. У меня всего 1800 рублей дохода. Впрочем, этого было бы достаточно, но здесь тягостно, особенно сейчас, чем дальше, тем тяжелее. Дети растут. Маше 8 лет, и пора доверить ее воспитателям, но чем с ними расплачиваться? На самое необходимое уже не всегда хватает, подчас голова у меня идет кругом, положение мое отнюдь не завидно. Редки те дни, когда сердце у меня не щемит. Зачем я тебе говорю об этом и жалуюсь? Будь весела и счастлива и прости меня за мои откровения, это у меня случайно вырвалось. Я не допускаю мысли, что могу разделить свое горе с кем бы то ни было. <…> Твоя сестра (Александрина. — Авт.) передала от тебя послание тетушкам, обе тебя благодарят. <…>»{590}.

Материальное положение Натальи Николаевны в конце 1840 года было столь трудным, что Александра Николаевна, жившая с нею под одной крышей, обратилась за помощью к брату:

«Дорогой Дмитрий, я думаю ты не рассердишься, если я позволю себе просить тебя за Ташу. Я не вхожу в подробности, она сама тебе об этом напишет. Я только умоляю тебя взять ее под свою защиту. Ради Бога, дорогой брат, войди в ее положение и будь так великодушен — приди ей на помощь. Ты не поверишь, в каком состоянии она находится, на нее больно смотреть. Пойми, что такое для нее потерять 3000 рублей. С этими деньгами она еще как-то может просуществовать с семьей. Невозможно быть более разумной и экономной, чем она, и все же она вынуждена делать долги. Дети растут и скоро она должна будет взять им учителей, следственно, расходы только увеличиваются, а доходы ее уменьшаются. Если бы ты был здесь и видел ее, я уверена, что был бы очень тронут положением, в котором она находится и сделал бы все возможное, чтобы ей помочь. Поверь, дорогой Дмитрий, Бог тебя вознаградит за добро, которое ты ей сделал бы. Я боюсь за нее. Со всеми ее горестями и неприятностями, она еще должна бороться с нищетой. Силы ей изменяют, она теряет остатки мужества, бывают дни, когда она совершенно падает духом. Кончаю, любезный Дмитрий, уверенная, что ты на меня не сердишься за мое вмешательство в это дело, и сделаешь все возможное, чтобы прийти на помощь бедной Таше. Подумай о нас, дорогой Дмитрий, в отношении 1 февраля (день очередного получения денежного содержания, присылаемого братом из Полотняного Завода. — Авт.), и особенно о Таше. Я не знаю, что отдала бы, чтобы видеть ее спокойною и счастливой, это настоящее страдание <…>»{591}.

Нет сомнения, что обращение Александрины Гончаровой к брату предваряло письмо самой Натальи Николаевны от 2 января 1841 г. Это очевидно, если сопоставить оба письма. (Ранее исследователи-пушкинисты И. М. Ободовская и М. А. Дементьев считали: «Письмо не датировано, но мы полагаем, что оно относится к 1839–1840 годам».)

 

2 января 1841 года

Приводимые ниже строки вдовы Поэта были вызваны письмом матери, отказавшей ей в ежегодно присылаемом пенсионе в размере в 3000 рублей после гибели Пушкина:

«2 января 1841 года.

Дорогой и добрый Дмитрий, я только что получила письмо от матери, приводящее меня в отчаяние. Она отказывает мне в содержании, которое назначила мне. Не зная, что делать, я обращаюсь к тебе как к главе семейства, помоги ради бога. Я клянусь тебе, дорогой Дмитрий, если бы я знала, на что существовать, я бы не позволила себе надоедать, но я имею на все только 11 000 от двора, 2000 — проценты с моего капитала и 1500, которые ты мне даешь — всего 14 500 рублей. Этого недостаточно для содержания такой семьи, как моя, в особенности в то время, когда начинается воспитание детей, что тоже требует больших расходов. Поэтому мне очень тягостно, что меня лишают содержания, которое все остальные члены семьи получают, а меня из нее несправедливо исключили. Ты знаешь, дорогой Дмитрий, что в течение шести лет, когда я была замужем, ни я, ни мой муж, никогда ничего не просили у вас. Увы, времена изменились, и то, что тогда не было даже жертвой, теперь нас повергло бы в жестокое стеснение. Чтобы тебе показать, что нет никакой надежды на мать, я сейчас перепишу слово в слово ее строки. Я ей написала, что была в затруднительном положении и, не осмеливаясь просить ее, одолжила 1000 в конторе у графа Строганова (неразб.). Вот ее ответ:

„Заканчивая Ваше письмо, Вы мне говорите, дорогая Натали, что заняли в конторе графа Строганова 1000, рассчитывая на деньги, которые я пришлю Вам, должна Вам в отношении этого сказать, что Вы сделали ошибочный и нескромный поступок. Я предупреждаю Вас, что у меня нет никакой возможности выполнить свое обещание и выдавать вам аккуратно 3000 рублей в год. Я не поручала Вам делать долги, и если у меня нет никакой возможности выдать эту сумму, то и не будет никакой возможности принять ваше обязательство этого долга. Таким образом, этот долг будет касаться только Вас, и это новое затруднение, которое Вы на себя взяли. Затруднение в моих делах очень большое, я ничего не могу Вам обещать, в особенности, не могу разрешить делать долги в расчете на эти деньги. Единственно, что я могу Вам гарантировать, если дела мои улучшатся, это постараться прислать Вам поскорее, что я смогу“.

Ну вот, дорогой брат. Как мало у меня надежды на мать — она упрекает меня за одолженные 1000 рублей. Но чем же я должна была расплатиться за весь дом, воздухом не проживешь. Она больше, чем кто-либо знает, что значит содержать семью, сама не сводила концы с концами при 40 000 рублей, которые она получала от моего дедушки. Наконец, я не прошу невозможного, я требую по справедливости того, что получаете все вы. Прощай, дорогой Дмитрий, у меня нет сил писать о чем-нибудь другом <…>»{592}.

Не все ладно было и в семье брата Ивана Николаевича Гончарова. В декабре 1840 г. ротмистр лейб-гвардии Гусарского полка И. Н. Гончаров уволился со службы «по домашним обстоятельствам», как указано в приказе. Это было связано с болезнью его жены Марии Ивановны, урожденной княжны Мещерской.

* * *

1841 год

* * *

Итак, наступил 1841 год. Год «лермонтовский». Как 1837-й вошел в историю гибелью Пушкина, так и этот год каждым днем своим неотвратимо приближал трагическую дату дуэли под Пятигорском у подножия горы Машук.

 

6 января 1841 года

В Ставрополе Лермонтов присутствовал на обеде у пушкинского знакомого генерал-адъютанта Павла Христофоровича Граббе, командующего войсками на Кавказской линии и в Черноморье. (Следует заметить, что П. X. Граббе высоко ценил Лермонтова, представлял его к наградам за храбрость и к обратному переводу в гвардию.) Вместе с ним на обеде присутствовали Лев Пушкин и Андрей Дельвиг, двоюродный брат поэта Антона Антоновича Дельвига.

По прибытии на Кавказ, в Тенгинский пехотный полк, Лермонтов по ходатайству Константина Карловича Данзаса (в недавнем прошлом секунданта Пушкина) был зачислен в его батальон. Правда, служить в нем поэту не довелось, так как вскоре последовало новое назначение.

В январе того же года было окончено «псковское дело», трехлетняя тяжба — этот оскорбительный спор между родными людьми — по поводу раздела Михайловского имения.

Напомним, что после смерти Надежды Осиповны принадлежавшее ей псковское имение подлежало разделу. Как известно, Сергей Львович еще в октябре 1836 года отказался от своей доли наследства, но не в пользу детей своего старшего сына, а в пользу дочери Ольги. Вскоре Наталья Николаевна лишилась и подарка Сергея Львовича к их свадьбе с Пушкиным: части болдинского имения — Кистенево, поскольку оно было передано только в «пожизненное владение» сына и после смерти Поэта снова вернулось в собственность отца. Наталья Николаевна, по существу, оставалась ни с чем.

Однако Опека, учрежденная над малолетними детьми и имуществом Пушкина, распорядилась иначе. Справедливости ради стоит заметить, что решение Опекунского совета в пользу Натальи Николаевны и ее детей было единственно верным, состоялось вовремя и к месту, ибо интересы Сергея Львовича Пушкина (деда ее детей) лежали тогда совсем в иной плоскости. Еще с 1838 года его одолевала страсть к 18-летней Маше Осиповой, годившейся ему разве что во внучки. Об этом же писала мужу в Варшаву и его дочь Ольга Сергеевна, на короткое время приезжавшая в Петербург:

«13 января 1841 года.

… Отец мой влюбился в Машу Осипову, говорят, он делал ей предложение, но она только насмеялась в ответ»{593}.

 

23 января 1841 года

Н. Н. Пушкина специальным письмом была оповещена о том, что она утверждается опекуншей Михайловского с тем, «чтобы вверить непосредственный надзор за упомянутым имением», освободив от этой обязанности Сергея Львовича.

Наконец-то желание вдовы Поэта посетить Михайловское совпало с необходимостью поехать туда, чтобы «приступить к надлежащему заведыванию имением тем».

Помимо деловой стороны вопроса, ей предстояла первая поездка с детьми к могиле их отца.

Страстное воззвание Николая Полевого о создании памятника Пушкину, брошенное в бесплодную почву российской действительности зимой 1837 года, не было услышано и не дало всходов ни в ту весну, ни в четыре последующих после роковой дуэли. Рассчитывать Наталье Николаевне нужно было только на свое усердие и настойчивость.

Мраморное надгробие на могилу Пушкина, заказанное в мастерской «монументальных дел мастера» Александра Пермагорова вдовой Поэта при содействии Опекунского совета, было изготовлено еще в ноябре 1840 года. Тогда же Наталья Николаевна распорядилась, чтобы оно было доставлено в Михайловское. Михаилу Ивановичу Калашникову, который в 1820-х гг. был управляющим имением, надлежало осуществлять надзор за отправкой и доставкой памятника. Установка надгробия была отложена до приезда вдовы в ее псковскую деревню.

 

24 января 1841 года

Близкий друг Пушкина, профессор, а с 1840 по 1861 г. — ректор Петербургского университета, П. А. Плетнев (по воспоминаниям современников, являясь на лекции, он «имел обыкновение приносить с собой какую-то черную трость, которую, вовсе не нуждаясь в ней, не выпускал из рук; уверяли, что эта трость досталась ему на память от Пушкина»{594}), писал Якову Гроту о своем визите к Наталье Николаевне:

«24 января 1841 года.

…Во вторник 21 января на последнее время вечера поехал я к Natalie Пушкиной. Мы просидели одни. Она очень интересна. Я шутя спросил ее: скоро ли она опять выйдет замуж? Она шутя же отвечала, что во-первых, не пойдет замуж, во-вторых, никто не возьмет ее. Я ей советовал на такой вопрос всегда отвечать что-нибудь одно, ибо при двух таких ответах рождается подозрение в неискренности, и советовал держаться второго. Так нет, — лучше хочет твердить первое, а в случае отступления сказать, что уж так судьба захотела»{595}.

 

30 января 1841 года

Яков Грот — П. А. Плетневу из Гельсингфорса.

«…Из двух ответов Пушкиной и я предпочел бы тот, который она выбрала: но из ее разговора я с грустью вижу, что в сердце ее рана уже зажила! Боже! Что же есть прочного на земле?»{596}.

Столь категоричное мнение Якова Грота, в общем-то, просвещенного человека, академика и биографа Пушкина, вызвало желание у одного из друзей опального Поэта — Петра Александровича Плетнева, пять дней спустя возразить своему адресату и, таким образом, защитить Наталью Николаевну: «…не обвиняйте Пушкину. Право, она святее и долее питает меланхолическое чувство, нежели бы сделали это многие другие»{597}.

В конце января из Франции Екатерина Геккерн шлет в Полотняный Завод брату Дмитрию одно за другим два письма:

«Сульц, 26 января 1841 г.

Я хочу быть более любезной чем ты, дорогой Дмитрий, и спешу ответить на твое последнее письмо, потому что мне очень хочется доказать тебе своей аккуратностью всю ту радость, которую я испытываю, получая вести от вас. Я в особенности хочу, чтобы ты был глубоко уверен в том, что все то, что мне приходит из России, всегда мне чрезвычайно дорого, и что я берегу к ней и ко всем вам самую большую любовь. Вот мое кредо!

Я в самом деле в отчаянии, именно в отчаянии, дорогой друг, в связи с плохим состоянием твоих дел. Боже мой, когда же будем мы иметь счастье видеть хоть какое-то просветление! Мы все в этом так нуждаемся, потому что я тоже нахожусь в ужасном затруднении с деньгами из-за твоих задержек с присылкой, уверяю тебя, что я страдаю от этого не меньше, чем вся остальная семья. Дети мои растут, следственно, расходы не уменьшаются, а доходы исчезают. Все, о чем я тебя прошу, дорогой брат, это подумать обо мне, когда ты думаешь о сестрах, и верить, что я не сомневаюсь в твоем добром расположении.

Все, что ты мне пишешь о жене Вани, меня очень огорчает, и я искренне разделяю его беспокойство, для него было бы ужасно ее потерять, а если судить по тому, что говорят, этого можно опасаться, роды в особенности могут быть для нее пагубны. Если все пройдет благополучно, как хотелось бы надеяться, европейский климат мог бы, может быть, поставить ее на ноги. Куда думает он ее везти?

Ты говоришь, что твои мальчишки хорошо растут, я очень рада и нисколько не удивляюсь, если они унаследовали отцовскую конституцию. Кстати, а как твое здоровьице, как дела с твоей дородностью, нажил ли ты уже респектабельное брюшко?

Дон (домашний врач Гончаровых. — Авт.) должен гордиться, что похоронил свою законную супругу. А она то всегда плакала и причитала, сетуя на свою будущую вдовью судьбу. Я была очень удивлена, узнав, что она убралась первая, бедная женщина, да приемлет господь ее душу. Но она была неприятной особой, по крайней мере на земле! Передай мое сочувствие Дону. Я храню о нем самое нежное воспоминание с тех пор, как он вкатил мне некое лекарство, от которого я через несколько часов чуть не умерла, приняв огромную дозу. Впрочем, это была моя вина, я к нему приставала, чтобы он дал мне свое сильнодействующее снадобье.

Поцелуй свою жену, я надеюсь, что она уже избавилась от своей боли в ухе. Шлю свое благословение моим племянникам, а тебе разрешаю мысленно поцеловать мне руку.

Муж шлет вам тысячу приветов»{598}.

Два дня спустя — еще одно послание брату:

«28 января 1841. Сульц.

В то время как я писала тебе в письме о всяких пустяках, мой дорогой друг, я совсем и не подозревала, какое ужасное несчастье могло со мной случиться: мой муж чуть не был убит на охоте лесником, ружье которого выстрелило в четырех шагах от него, пуля попала ему в левую руку и раздробила всю кость. Он ужасно страдал и страдает еще и сейчас; слава богу рана его, хотя и очень болезненная, не внушает опасения в отношении последствий, врач говорит, что это месяцев на шесть. Это ужасно, но когда я подумаю, что могла бы потерять моего бедного мужа, я не знаю, как благодарить небо, что оно только этим ограничило страшное испытание, что оно мне посылает.

Вот видишь, дорогой Дмитрий, я не могу без содрогания и подумать об ужасном несчастье, которое чуть было со мной не случилось. Нет, это было бы слишком ужасно.

Прощай, целую тебя»{599}.

Н. М. Смирнов отмечал в своих «Памятных записках»:

«…Небо наказало… Дантеса… лишенный карьеры, обманутый в честолюбии, с женою старее его, принужден был поселиться во Франции, в своей провинции, где не может быть ни любим, ни уважаем по случаю своего эмигрантства. Сего не довольно: небо наказало даже его преступную руку. Однажды на охоте он протянул ее, показывая что-то своему товарищу, как вдруг выстрел, и пуля попала прямо в руку»{600}.

Стоит заметить, что выстрел, чуть не стоивший Дантесу жизни, прозвучал день в день — ровно четыре года спустя после его дуэли с Пушкиным. — Что это: случайность? мистика?

Граф Владимир Александрович Соллогуб впоследствии подметил странное стечение обстоятельств и для виконта д’Аршиака, секунданта Дантеса, ставшее роковым: «Этот д’Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью, и сам вскоре умер насильственной смертью на охоте…»{601}.

 

5–6 февраля 1841 года

На основании отпускного билета, выданного сроком на два месяца, в Петербург «на половине масленицы» приехал Михаил Юрьевич Лермонтов.

 

8 февраля 1841 года

Вечером Лермонтов был у Владимира Федоровича Одоевского, куда в 11-м часу вечера приехал и Петр Александрович Плетнев.

 

9 февраля 1841 года

Бал у графини Александры Кирилловны Воронцовой-Дашковой, о которой Лермонтов написал: «…как мальчик кудрявый, резва, нарядна, как бабочка летом». Среди гостей находился брат царя, великий князь Михаил Павлович. В дневнике Лермонтова сохранилась запись: «…я… отправился на бал к графине Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал…»



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: