На этом балу Лермонтов был вместе с Алексеем Аркадьевичем Столыпиным, который давно любил хозяйку дома. Любовь эта, по словам князя Вяземского, превратилась в «долгую, поработительную и тревожную связь».
К этому времени относятся и воспоминания князя А. В. Мещерского, светского знакомого А. К. Воронцовой-Дашковой:
«В Петербургском обществе, в подражание обществу парижскому, впервые тогда появились львицы, или так называемые дамы высшего круга, отличившиеся в свете или своей роскошью, или положением, или своим умом, или красотой, или наконец, всем этим совокупно, а главное, множеством своих поклонников… Из всех этих дам Воронцова-Дашкова более всех заслуживала наименование львицы, если понимать это слово в том широком смысле, которое придавало ему тогда французское общество. Она не имела соперниц. В танцах на балах, которые она любила, она была особенно очаровательна… Ее красота была не классической, потому что черты ее лица, строго говоря, не были правильны, но у нее было нечто такое, неподдающееся описанию, что большинству нравится более классической красоты.
Что подкупало в ней, в особенности всех ее знавших: это ее простота и непринужденность… Если добавить к характеристике графини, что она обладала редким остроумием и находчивостью, то понятно будет, что она по праву занимала первое место между молодыми женщинами петербургского общества, и этого права у нее никто не оспаривал.
Я был ей представлен на большом бале у австрийского посла приятелем моим, одним из самых усердных ее поклонников, Столыпиным (почему-то прозванным в обществе Монго) — молодым человеком редкой красоты»{602}.
Непременный участник всех затей и великосветских развлечений граф В. А. Соллогуб писал по поводу этого бала:
|
«Самыми блестящими после балов придворных были, разумеется, празднества, даваемые графом Иваном Воронцовым-Дашковым (мужем 23-летней Александры Кирилловны, который был старше ее на 27 лет. — Авт.). Один из этих балов остался мне особенно памятным. Несколько дней перед этим балом Лермонтов был осужден на ссылку на Кавказ. Лермонтов, с которым я находился сыздавна в самых товарищеских отношениях, хотя и происходил он от хорошей русской дворянской семьи, не принадлежал, однако, по рождению к квинтэссенции петербургского общества, но он его любил, бредил им, хотя и подсмеивался над ним. Как все мы, грешные… К тому же он страстно был влюблен в графиню Мусину-Пушкину (Эмилию Карловну, урожденную Шернваль. — Авт.) и следовал за нею всюду как тень. Я знал, что он, как все люди, живущие воображением, и в особенности в то время, жаждал ссылки, страданий. Что, впрочем, не мешало ему веселиться и танцевать до упаду на всех балах; но я все-таки несколько удивился, застав его таким беззаботно веселым накануне его отъезда на Кавказ; вся его будущность поколебалась от этой ссылки, а он как ни в чем не бывало кружился в вальсе. Раздосадованный, я подошел к нему.
— Да что ты тут делаешь! — закричал я на него. — Убирайся ты отсюда, Лермонтов, того и гляди тебя арестуют! Посмотри, как грозно глядит на тебя великий князь Михаил Павлович!
— Не арестуют у меня! — щурясь сквозь свой лорнет, вскользь проговорил граф Иван, проходя мимо нас.
В продолжение всего вечера я наблюдал за Лермонтовым. Им обуяла какая-то лихорадочная веселость; но по временам что-то странное точно скользило на его лице; после ужина он подошел ко мне.
|
— Соллогуб, ты куда поедешь отсюда? — спросил он меня.
— Куда?.. домой, брат, помилуй — половина четвертого!..
— Я пойду к тебе, я хочу с тобой поговорить!.. Нет, лучше здесь… Послушай, скажи мне правду? Слышишь — правду?.. Как добрый товарищ, как честный человек… Есть у меня талант или нет?.. говори правду!..
— Помилуй, Лермонтов! — закричал я вне себя, — как ты смеешь меня об этом спрашивать! — человек, который, как ты написал…
— Хорошо, — перебил он меня. — Ну, так слушай: государь милостив; когда я вернусь, я, вероятно, застану тебя женатым, ты остепенишься, образумишься, я тоже, и мы вместе с тобою станем издавать толстый журнал.
Я, разумеется, на все соглашался, но тайное скорбное предчувствие как-то ныло во мне. На другой день я ранее обыкновенного отправился вечером к Карамзиным. У них каждый вечер собирался кружок, состоявший из цвета тогдашнего литературного и художественного мира. Глинка, Гоголь, Даргомыжский, словом, что носило известное в России имя в искусстве, прилежно посещало этот радушный, милый, высокоэстетический дом. Едва я взошел в этот вечер в гостиную Карамзиных, Софья Карамзина стремительно бросилась ко мне навстречу, схватила мои обе руки и сказала мне взволнованным голосом:
— Ах, Владимир, послушайте, что Лермонтов написал, какая это прелесть! Заставьте сейчас его сказать вам эти стихи!
Лермонтов сидел у чайного стола; вчерашняя веселость с него „соскочила“, он показался мне бледнее и задумчивее обыкновенного. Я подошел к нему и выразил ему мое желание, мое нетерпение услышать тотчас вновь сочиненные им стихи.
|
Он нехотя поднялся со своего стула.
— Да я давно написал эту вещь, — проговорил он и подошел к окну.
Софья Карамзина, я и еще двое-трое из гостей окружили его; он оглянул нас всех беглым взглядом, потом точно задумался и медленно начал:
На воздушном океане
Без руля и без ветрил
Тихо плавают в тумане…
И так далее. Когда он кончил, слезы потекли по его щекам, а мы, очарованные этим едва ли не самым поэтическим его произведением и редкой музыкальностью созвучий, стали горячо его хвалить.
— Это же из Пушкина, — сказал кто-то из присутствующих.
— Нет, это из Лермонтова, а он стоит Пушкина! — вскричал я.
Лермонтов покачал головой.
— Нет, брат, далеко мне до Александра Сергеевича, — сказал он, грустно улыбнувшись, — да и времени работать мало остается; убьют меня, Владимир!»{603}.
|
16 февраля 1841 года
Состоялось очередное заседание Опекунского совета, связанное с окончанием раздела Михайловского, которое вынесло следующее решение: «…с одной стороны сдать вдове H. Н. Пушкиной некоторые предметы имущества, находившегося на сохранении у оного, а с другой, открывшуюся вдове Пушкиной покупкою упомянутого имения возможность принять на свое сохранение те предметы, избавив тем опекунство сие от излишних расходов по сбережению их от оного»{604}.
Наталья Николаевна распорядилась, чтобы в Михайловское была отправлена библиотека мужа, его рукописные книги и разные бумаги, часть мебели. Упаковкой библиотеки занимался камердинер А. С. Пушкина Никита Тимофеевич Козлов, по-прежнему служивший в семье Поэта.
27 февраля 1841 года
Вечером в салоне Карамзиных появился Лермонтов, где его застал приехавший Петр Александрович Плетнев.
28 февраля 1841 года
П. А. Плетнев — Якову Гроту.
«…B 11 часов тряхнул я стариной — и поехал к Карамзиным, где не бывал более месяца. Карамзина встретила меня словом: revenant[116]. Там нашлось все, что есть прелестнейшего у нас: Пушкина-поэт, Смирнова, Растопчина и проч. Лермонтов был тоже. Он приехал в отпуск с Кавказа»{605}.
Возможно, что именно у Карамзиных состоялось близкое знакомство Лермонтова с Евдокией Петровной Ростопчиной.
С момента приезда в отпуск Лермонтов и поэтесса Ростопчина встречаются почти ежедневно то в салоне Карамзиных, то в салоне Александры Осиповны Смирновой (Россет), то в доме самой графини. Евдокия Петровна оставила свидетельство о чтении Лермонтовым в узком кругу приглашенных отрывка из его последнего прозаического произведения под названием «Штосс», оставшегося незавершенным.
Впоследствии она вспоминала об этом:
«…Лермонтов прибыл в Петербург 7 или 8 февраля. <…> Именно в это время я познакомилась лично с Лермонтовым, и двух дней было довольно, чтобы связать нас дружбой. <…> Принадлежа к одному и тому же кругу, мы постоянно встречались и утром и вечером; что нас окончательно сблизило, это мой рассказ об известных мне его юношеских проказах; мы вместе вдоволь над ними посмеялись, и таким образом вдруг сошлись, как будто были знакомы с самого того времени. Три месяца, проведенные тогда Лермонтовым в столице, были, как я полагаю, самые счастливые и самые блестящие в его жизни. Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось в нем опять в этой дружественной обстановке, он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе благодаря его неисчерпаемой веселости.
Однажды он объявил, что прочитает нам новый роман под заглавием „Штосс“, причем он рассчитал, что ему понадобится, по крайней мере, четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники сошлись числом около тридцати; наконец Лермонтов входит с огромной тетрадью под мышкой, принесли лампу, двери заперли, и затем начинается чтение; спустя четверть часа оно было закончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой-то ужасной истории, начатой им только накануне; написано было около двадцати страниц, а остальное в тетради была белая бумага. Роман на этом остановился и никогда не был окончен»{606}.
Чтение это произвело на слушателей странное впечатление — они услышали начало невероятной истории. Позднее в литературе не раз отмечалось, что «Штосс» заключает в себе известный биографический подтекст и что прототипом молодой фрейлины Минской является Александра Осиповна Смирнова (Россет).
Неизвестно, была ли в тот вечер в числе слушателей Наталья Николаевна Пушкина.
Февраль 1841 года
О. С. Павлищева — мужу из Петербурга в Варшаву.
«…Аннет Вульф толста, как Корсаков (поэт А. А. Римский-Корсаков. — Авт.), и всегда весела, словно зяблик; вчера мы обедали вместе у моей невестки (Натальи Николаевны. — Авт.), которая хороша, как никогда. — Старшая ее дочь на меня очень похожа и от меня не отходит, когда я прихожу. Я тоже очень люблю эту девочку и начинаю верить в голос крови»{607}.
9 марта 1841 года
Запись в дневнике В. А. Жуковского: «Приехал в 4 часа… у Карамзиных: Лермонтов. Ростопчина».
11 марта 1841 года
A. А. Краевский — М. Н. Каткову за границу.
«…Здесь теперь Лермонтов в отпуску и через две недели опять едет на Кавказ. Я заказал списать с него портрет Горбунову: вышел похож. Он поздоровел, целый год провел в драках и потому писал мало, но замыслил очень много»{608}.
13 марта 1841 года
B. Г. Белинский — В. П. Боткину.
«…Лермонтов еще в Питере. Если будет напечатана его „Родина“, то, аллах-керим, что за вещь: пушкинская, т. е. одна из лучших пушкинских»{609}.
16 марта 1841 года
Заметка Лермонтова:
«Ахвердова — на Кирочной. Графиня Завадовская. Леонид Голицын в доме Ростовцева. Понедельник Смирнова. Вторник Ростопчина. Вечером: Лаваль именины»{610}.
Из дневника В. А. Жуковского:
«17 марта 1841 года. К Смирновой, у нее Ростопчина, Лермонтов, Соболевский, Мальцов, Норов. Ее миленькая сестра. Жаркий спор за Орлова, Ермолова и Перовского.
Марта 1841 года.
…Обедал у Ростопчиной с Софьей Николаевной Карамзиной, с Лермонтовым, с Андреем Карамзиным и с Озеровыми»{611}.
21 марта 1841 года
П. А. Плетнев — Я. К. Гроту в Гельсингфорс.
«…Гораздо интереснее был визит Натальи Николаевны Пушкиной (жены поэта) с ее сестрой. Пушкина всегда трогает меня до глубины души своею ко мне привязанностью. Конечно, она это делает по одной учтивости. Но уже и то много, что она старается меня (не имея большой нужды) уверить, как ценит дружбу мужа ко мне…»{612}.
В тот же день, 21 марта, Лев Сергеевич Пушкин сообщал своему приятелю (общему знакомому Лермонтова и А. С. Пушкина) адъютанту Н. Н. Раевского-младшего — Михаилу Владимировичу Юзефовичу:
«…Ты спрашиваешь, что я делаю? Скучаю, милый. Твои предположения о наших делах почти справедливы, говорить о них нечего. Что до меня, я каждый год, отправляясь в экспедицию, клянусь, что она для меня последняя, и при наступлении весны готовлюсь к ней снова.
Ты хочешь знать, какую я играю роль? Самую обыкновенную: ссорюсь с начальниками… восемь месяцев в году бываю в экспедиции, зиму бью баклуши, кроме теперешнего времени, потому что по причине отсутствия полкового командира командую полком уже 2-й месяц. Каким полком, ты спросишь? Казачьим Ставропольским…»{613}.
22 марта 1841 года
Баронесса Евпраксия Николаевна Вревская — мужу.
«…Получили мы письмо от Сергея Львовича к нам и его старосте, с которым он прощается и со всеми крестьянами. На днях привезут мебель Натальи Николаевны и приедет принимать свое управление назначенный Опекун… (т. е. вдова Пушкина. — Авт.). Можешь себе представить, как он огорчен. Впротчем, етот раз я нахожу, что он прав, отчего его не оставить бы Опекуном?..»{614}.
«Сергей Львович был огорчен и обижен, что его не назначили опекуном детей Александра Сергеевича, что чужие люди приезжали распоряжаться в Михайловском и т. п.»{615}, — записала в своем дневнике полвека спустя баронесса Наталья Павловна Вревская[117], бережно собиравшая и хранившая на протяжении всей жизни семейные предания, связанные с именем Пушкина.
27 марта 1841 года
Ольга Сергеевна Павлищева — мужу в Варшаву.
«…Отвечайте мне в Петербург на имя Папа́ в Гостинице Демут под нумером 39 <…> он просил меня остановиться у него, а у меня богатый выбор — Клюпфели, моя невестка и г-жа Галафеева просят меня о том же…»{616}.
4 апреля 1841 года
Из дневника В. А. Жуковского:
«…У меня Лермонтов, который написал прекрасные стихи на Наполеона… Обедал у Смирновой с Лермонтовым, Полетикою и Маркеловым»{617}.
В конце марта — начале апреля Лермонтов предпринял попытку выйти в отставку, чтобы посвятить себя литературной деятельности и начать издавать свой журнал. Тогда же он вписал в альбом Софи Карамзиной стихи «Любил и я в былые годы…»
Граф В. А. Соллогуб вспоминал: «С Лермонтовым я сблизился у Карамзиных (хотя само знакомство с поэтом относится к началу 1839 г. — Авт.) и был в одно время с ним сотрудником „Отечественных записок“. <…> Последнее наше свидание мне очень памятно. Это было в 1841 году: он уезжал на Кавказ и приехал ко мне проститься. „Однако ж, — сказал он мне, — я чувствую, что во мне действительно есть талант. Я думаю серьезно посвятить себя литературе. Вернусь с Кавказа, выйду в отставку, и тогда давайте вместе издавать журнал“»{618}.
Именно в те дни (27 марта) Е. П. Ростопчина посвятила Лермонтову стихотворение «На дорогу!» Словно предчувствуя неотвратимое, она заклинала:
И минет срок его изгнанья,
И он вернется невредим!
|
9 апреля 1841 года
Наталья Николаевна — брату Дмитрию в Полотняный Завод.
«Я много благодарна тебе, дорогой Дмитрий, за выполнение всевозможных наших поручений.
Я согласна приобрести лошадей, но нет ли какой-нибудь возможности уступить их мне за 1200 рублей, так как мое устройство в деревне будет стоить мне довольно дорого. Сомневаюсь, что эти трудности кончатся в этом году. Если эта любезность тебя затруднит — пусть за 1500, что делать. Я в этом году сумела достичь некоторой экономии… Тысяча и тысяча благодарностей за кабриолет…
Итак, дорогой брат, благодаря снаряжению, весь наш караван может отправиться 15 мая…»{619}.
11 апреля 1841 года
Дежурный генерал Главного штаба граф Петр Андреевич Клейнмихель вызвал Лермонтова и сообщил ему предписание в 48 часов покинуть столицу и отправиться на Кавказ в Тенгинский полк.
12 апреля 1841 года
Из дневника В. А. Жуковского:
«…У Уварова, у меня Лермонтов… Ввечеру у Плетнева с Левашевым. Потом у Карамзиных»{620}.
Петр Александрович Плетнев тоже оставил запись в своем журнале:
«…После чаю Жуковский отправился к Карамзиным на проводы Лермонтова, который снова едет на Кавказ по миновании срока отпуска своего»{621}.
Антонина Блудова, которая, как и сестры Софья и Елизавета Карамзины, являлась фрейлиной императрицы и была дружна со всем семейством историографа, став постоянной посетительницей их салона, оставила в своих мемуарах строки, посвященные Лермонтову, достаточно хорошо зная его по великосветским гостиным:
«Вот Лермонтов — с странным смешением самолюбия не совсем ловкого светского человека и скромности даровитого поэта, неумолимо строгий в оценке своих стихов, взыскательный до крайности к собственному таланту и гордый весьма посредственными успехами в гостиных»{622}.
Вдова Поэта и прежде не раз встречалась с Лермонтовым в салоне Карамзиных, но он почему-то избегал общения с нею. Возможно, он, как и многие, находился под влиянием сплетен и кривотолков.
Она же, в свою очередь, тоже не стремилась к общению с ним, поскольку Лермонтов не принадлежал к легким и открытым натурам. Его характер был неуживчивым и сложным. По словам И. И. Панаева, Лермонтов был «…небольшого роста, имел… широкий и большой лоб, глубокие, умные и пронзительные черные глаза, невольно приводившие в смущение того, на кого он смотрел долго»{623}.
Но в эту, последнюю, встречу что-то в душе Лермонтова произошло, что-то заставило его иными глазами посмотреть на первую признанную красавицу Петербурга и увидеть в ней не только красавицу… Было в этой встрече что-то такое, что и годы спустя рождало в сердце Натальи Николаевны теплый отклик. Ее дочь, Александра Петровна Арапова, со слов матери записала впоследствии:
«…Нигде она так не отдыхала душою, как на карамзинских вечерах, где всегда являлась желанной гостьей. Но в этой пропитанной симпатией атмосфере один только частый посетитель как будто чуждался ея, и за изысканной вежливостью обращения она угадывала предвзятую враждебность.
Это был Лермонтов.
Слишком хорошо воспитанный, чтобы чем-нибудь выдать чувства, оскорбительные для женщины, он всегда избегал всякую беседу с ней, ограничиваясь обменом пустых, условных фраз.
Матери это было тем более чувствительно, что многое в его поэзии меланхолического струей подходило к настроению ея души, будило в ней сочувственное эхо. Находили минуты, когда она стремилась высказаться, когда дань поклонению его таланту так и рвалась ему на встречу, но врожденная застенчивость, смутный страх сковывали уста. Постоянно вращаясь в том же маленьком кругу, они чувствовали незримую, но непреодолимую преграду, выросшую между ними.
Наступил канун отъезда Лермонтова на Кавказ. Верный дорогой привычке, он приехал провести последний вечер к Карамзиным, сказать грустное прости собравшимся друзьям. Общество оказалось многолюднее обыкновения, но, уступая какому-то необъяснимому побуждению, поэт, к великому удивлению матери, завладев освободившимся около нея местом, с первых слов завел разговор, поразивший ее своей необычайностью…
Он точно стремился заглянуть в тайник ея души и, чтобы вызвать ея доверие, сам начал посвящать ее в мысли и чувства, так мучительно отравившия его жизнь, каялся в резкости мнений, в безпощадности осуждений, так часто отталкивавших от него ни в чем перед ним неповинных людей.
Мать поняла, что эта исповедь должна была служить в некотором роде объяснением; она почуяла, что упоение юной, но уже признанной славой, не заглушило в нем неудовлетворенность жизнью. Может быть, в эту минуту она уловила братский отзвук другого, мощнаго, отлетевшаго духа, но живое участие пробудилось мгновенно и, дав ему волю, простыми, прочувствованными словами, она пыталась ободрить, утешить его, подбирая подходящие примеры из собственной тяжелой доли. И по мере того, как слова непривычным потоком текли с ея уст, она могла следить, как они достигали цели, как ледяной покров, сковывавший досель их отношения, таял с быстротою вешняго снега, как некрасивое, но выразительное лицо Лермонтова точно преображалось под влиянием внутренняго просветления.
В заключение этой беседы, удивившей Карамзиных своей продолжительностью, Лермонтов сказал:
— Когда я только подумаю, как мы часто с вами здесь встречались!.. Сколько вечеров, проведенных здесь, в этой гостиной, но в разных углах! Я чуждался вас, малодушно поддаваясь враждебным влияниям. Я видел в вас только холодную, неприступную красавицу, готов был гордиться, что не подчиняюсь общему, здешнему культу, и только накануне отъезда надо было мне разглядеть под этой оболочкой женщину, постигнуть ея обаяние искренности, которое не разбираешь, а признаешь, чтобы унести с собою вечный упрек в близорукости, безплодное сожаление о даром утраченных часах! Но, когда я вернусь, я сумею заслужить прощение и, если не слишком самонадеянна мечта, стать когда-нибудь вам другом. Никто не может помешать посвятить вам ту беззаветную преданность, на которую я чувствую себя способным.
— Прощать мне вам нечего, — ответила Наталья Николаевна. — Но если вам жаль уехать с изменившимся мнением обо мне, то поверьте, что мне отраднее оставаться при этом убеждении.
Прощание их было самое задушевное, и много толков было потом у Карамзиных о непонятной перемене, происшедшей с Лермонтовым перед самым отъездом.
Ему не суждено было вернуться в Петербург, и когда весть о его трагической смерти дошла до матери, сердце ея болезненно сжалось. Прощальный вечер так наглядно воскрес в ея памяти, что ей показалось, что она потеряла кого-то близкаго!
Мне было шестнадцать лет, я с восторгом юности зачитывалась „Героем нашего времени“ и все разспрашивала о Лермонтове, о подробностях его жизни и дуэли. Мать тогда мне передала их последнюю встречу и прибавила:
— Случалось в жизни, что люди поддавались мне, но я знала, что это было из-за красоты. Этот раз была победа сердца, и вот чем была она мне дорога. Даже и теперь мне радостно подумать, что он не дурное мнение обо мне унес с собою в могилу»{624}.
Лермонтов и Наталья Николаевна были не просто родственны друг другу по душе — они были родственниками по крови! Так, прабабка М. Ю. Лермонтова (Анна Ивановна Боборыкина) и прабабка Н. Н. Пушкиной (Екатерина Александровна Дорошенко) были двоюродными сестрами! Таким образом, Лермонтов и Наталья Николаевна были пятиюродными братом и сестрой!
Прощание с Лермонтовым было памятно многим, кто в тот вечер присутствовал в салоне Карамзиных. Годы спустя о последней встрече с поэтом вспоминала и графиня Ростопчина:
«…Отпуск его приходил к концу <…> Лермонтову очень не хотелось ехать, у него были всякого рода дурные предчувствия. Наконец, около конца апреля или начала мая, мы собрались на прощальный ужин, чтобы пожелать ему доброго пути. Я одна из последних пожала ему руку. Мы ужинали втроем, за маленьким столом, он и еще другой друг, который тоже погиб насильственной смертью[118]. …Во время ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его, казавшимися пустыми, предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце»{625}.
В этот же или на следующий день поэт подарил графине Ростопчиной альбом, в который вписал обращенные к ней стихи:
Я верю: под одной звездою
Мы с вами были рождены;
Мы шли дорогою одною,
Нас обманули те же сны…
И поставил дату: «Апрель 1841. СПб.»
Вспоминая день прощания с Лермонтовым, Ростопчина откликнулась стихотворением «Пустой альбом», написанным полгода спустя:
О! живо помню я тот грустный вечер,
Когда его мы вместе провожали,
Когда ему желали дружно мы
Счастливый путь, счастливейший возврат;
Как он тогда предчувствием невольным
Нас испугал! Как нехотя, как скорбно
Прощался он!.. Как верно сердце в нем
Недоброе, тоскуя, предвещало!..
В примечании к этому стихотворению Евдокия Ростопчина писала:
«Этот альбом был мне подарен М. Ю. Лермонтовым перед отъездом его на Кавказ… стало быть, перед его смертью. В нем написал он свое стихотворение ко мне: „Я знаю, под одной звездою мы были с вами рождены“»{626}.
Лермонтов уезжал. Уезжал навеки, но этого еще никто не знал. Друзья провожали его, и многим из них запомнилось предчувствие Лермонтовым своей скорой смерти.
Согласно легенде, перед отъездом Лермонтов зашел к знаменитой петербургской гадалке Шарлотте Федоровне Кирхгоф, которая безошибочно предсказала судьбу многим его современникам, в том числе и молодому Пушкину. Михаил Юрьевич спросил гадалку лишь о том, когда он вернется обратно в Петербург. — «Э, милый, да ты никогда не вернешься!», — ответила Кирхгоф.
Лермонтов уезжал на Кавказ с нескрываемым чувством отчаяния и «свинцовую демонскую слезу ронял на свою участь».
Граф В. А. Соллогуб писал: «Предчувствие Лермонтова сбылось: в Петербург он больше не вернулся; но не от черкесской пули умер гениальный юноша, и на русское имя кровавым пятном легла его смерть»{627}.
14 апреля 1841 года
В 8 часов утра Лермонтов покинул Петербург.
Уже после его отъезда графиня Ростопчина передала бабушке поэта Е. А. Арсеньевой только что вышедший свой сборник «Стихотворения» с надписью: «Михаилу Юрьевичу Лермонтову в знак удивления к его таланту и дружбы искренней к нему самому.
Петербург, 20-е апреля 1841».
В то время подобные знаки внимания и признательности были общепринятыми. Очевидно поэтому, незадолго до отъезда Натальи Николаевны в Михайловское, П. А. Вяземский подарил ей купленный в английском магазине Петербурга изящный зеленый альбом в сафьяновом переплете с тиснением и написал стихотворение по этому поводу, которое называлось: «При подарке альбома».
Позднее в «Записной книжке» князя Вяземского за 1864–1867 гг. появилась помета: «Мои стихи Наталии Николаевне Пушкиной и рукой ее переписанные»{628}.
На память обо мне, когда меня не будет,
В альбом впишите:
«Здесь он был мне верный друг,
И там [119] меня в своих молитвах не забудет,
И там он будет мой».
Потом, когда досуг
Украдкой даст вам час, чтобы побыть с собою,
На эти свежие и белые листы
Переносите вы свободною рукою
Дневную исповедь, отметки и мечты,
Свои невольные и вольные ошибки,
Надежды, их обман, и слезы, и улыбки,
И вспышки тайные сердечного огня,
И все, что жизни сны вам на душу навеют,
Записывайте здесь живую повесть дня
И все, что скажут вам, и то, чего не смеют
Словами вымолвить, но взор договорит,
И все, что в вас самих таинственно молчит.
Но будьте искренны — нас искренность спасает…
Да не лукавит в вас ни чувство, ни язык,
И вас заранее прощеньем разрешает
Ваш богомол и духовник.
Итак, истекал последний месяц пребывания Натальи Николаевны в Петербурге накануне отъезда в Михайловское. Ей впервые представилась реальная возможность посетить могилу мужа в Святогорском монастыре. Впереди были сборы и хлопоты переезда, поэтому письмо к брату этого периода носило чисто деловой характер.
26 апреля 1841 года
Одновременно в Полотняный Завод пришло и письмо от сестры из Сульца.
Екатерина и Дантес (с 1 апреля 1841 г. согласно решению суда г. Кольмара получивший право носить имя и титул барона Геккерна) отправились на воды Верхнего Рейна.
Екатерина Николаевна — Д. Н. Гончарову.
«Сульц, 26 апреля 1841 г.
Я начну свое письмо, дражайший друг, с того, чтобы поблагодарить тебя за хорошее письмо, а твое обещание прислать мне 5000 рублей чрезвычайно меня обрадовало; никогда деньги не были бы более кстати, я просто не знала, к кому обратиться. Длительная болезнь моего мужа, как ты сам хорошо понимаешь, стоила очень дорого. <…> Я тебе тем более благодарна, что прекрасно знаю о плохом состоянии твоих дел, мать мне пишет в последнем письме о новом перезакладе твоих имений. <…>
Я рада была узнать о цветущем здоровье твоих сыновей, надеюсь, что скоро я смогу тебя поздравить с рождением маленькой мадемуазель Гончаровой <…>
Ты, кажется, беспокоишься о здоровье Лизы, надо надеяться, что ее болезненное состояние пройдет после родов, только пусть она будет очень осторожна и не делает никаких глупостей. Право, мои дорогие братья, я не знаю, что вы делаете, чтобы подобным образом разрушать здоровье своих жен, все они постоянно болеют, я полагаю, это мужья виноваты. Поэтому я считаю, что мой является образцом, так как со времени замужества я чувствую себя лучше, чем когда-либо, и только цвету и хорошею.