Екатерина Ивановна выбрала и подарила племяннице чудное одеяние в древне-еврейском стиле, — по известной картине, изображавшей Ревекку[145]. Длинный фиолетовый бархатный кафтан, почти закрывая широкие, палевые шальвары, плотно облегал стройный стан, а легкое из белой шерсти покрывало, спускаясь с затылка, мягкими складками обрамляло лицо и, ниспадая на плечи, еще рельефнее подчеркивало безукоризненность классического профиля. <…>
Всеобщая волна восхищения более смущала скромность Натальи Николаевны, чем льстила ея самолюбию, и она еще до выхода царской семьи забилась в самый далекий, укромный уголок. Но ея высокий рост[146] выдал ее орлиному взгляду Николая Павловича, быстро окинувшему зало.
Как только начались танцы, он направился к ней и, взяв ее руку, повел в противоположную сторону и поставил перед императрицей, сказав во всеуслышание:
— Смотрите и восхищайтесь!
Александра Федоровна послушно навела лорнет на нее и со своей доброй чарующей улыбкой, ответила:
— Да, прекрасна, в самом деле прекрасна! Ваше изображение таким должно бы было перейти потомству!
Император поспешил исполнить желание, выраженное супругою. Тотчас после бала придворный живописец написал акварелью портрет Натальи Николаевны в библейском костюме для личного альбома императрицы. По ея словам, это вышло самое удачное изображение из всех тех, которые с нея снимали. Вероятно, альбом этот сохранился и теперь в архиве Аничковскаго дворца, но никому из детей не привелось его видеть»{781}.
Князю Вяземскому, в числе немногих избранных, присутствовавших на этом балу, довелось увидеть «живую картину» — саму Наталью Николаевну в костюме Ревекки. Находясь в плену своих впечатлений от минувшего бала, он писал ей:
|
«Что поделывает прекрасная еврейка или прекрасная гречанка и на что она решилась? Волнения бала маскарада так меня ослабили, что я не хорошо себя чувствую и не буду выходить из дому. Но если я нужен Вам, то я к Вашим услугам. Едете ли Вы сегодня на бал…»{782}.
Комплиментарные россыпи Вяземского удивляют своей откровенностью: то он восхищается «живописной головкой Натальи Николаевны», не преминув заметить и о ее «кокетничавшей» ножке, то напоминает ей о том, что она была на одном из балов «удивительно, разрушительно, опустошительно хороша», то дает советы «как вести себя нынешним вечером, чтобы не было скучно, но и не слишком весело», то ревнует ее к другим и предостерегает от возможных увлечений, то корит ее за то, что она подкрасила себе лицо, следит за переменой ее настроения и признается в том, что всю ночь мечтал о плечах Натальи Николаевны…
Позднее он писал: «Вчера я приготовил Вам Верне[147], который хотел просить у Вас разрешения написать Ваш портрет. Сегодня Вам придется обойтись и без Вашего портрета и без моего оригинала»{783}.
Светская приятельница Натальи Николаевны и воспетая в стихах князем Вяземским А. О. Смирнова (Россет), однажды тонко подметив стремление последнего отразиться в зеркалах собственных хрустальных построений, его велеречиво-напыщенный стиль (столь сладостный для автора и утомительный для предмета поклонения), как-то призналась: «…сказал мне Вяземский: когда любишь, то восхитительнее всего то, что предшествует формальному объяснению»{784}.
|
Примерно в то же время, в марте 1843 года, вернувшаяся в Петербург и жившая, по словам П. А. Плетнева, «у Симеоновского моста на Фонтанке в доме Безобразова», Евдокия Ростопчина написала стихотворение «Поэтический день», посвященное памяти М. Ю. Лермонтова.
В том же году его друг и родственник, секундант двух дуэлей и свидетель гибели поэта — А. А. Столыпин-«Монго», перевел в Париже на французский язык роман «Герой нашего времени».
Сам же Столыпин — личность экзотическая и загадочная, при жизни был удостоен самых восторженных откликов современников, один из которых писал: «Это был совершеннейший красавец <…> Он был одинаково хорош и в лихом гусарском ментике, и под барашковым кивером нижегородского драгуна и, наконец, в одеянии современного льва, которым был вполне, но в самом лучшем значении этого слова. Изумительная по красоте внешняя оболочка была достойна его души и сердца. Назвать „Монгу Столыпина“ значит для людей нашего времени то же, что выразить понятие о воплощенной чести, образце благородства, безграничной доброте, великодушии и беззаветной готовности на услугу словом и делом. Его не избаловали блистательнейшие из светских успехов <…> Столыпин отлично ездил верхом, стрелял из пистолета и был офицер отличной храбрости»{785}.
Участник героической обороны Севастополя, после окончания Крымской войны 1853–1856 гг. так и не женившись, А. А. Столыпин уехал за границу, где и скончался в 1858 году во Флоренции в возрасте 42-х лет. Тело его было перевезено в Петербург и погребено рядом с родителями на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры.
|
20 апреля 1843 года
А. О. Смирнова (Россет) — В. А. Жуковскому. Из Рима в Германию.
«Что вы делаете, милый и многолюбимый Василий Андреевич, и зачем не отвечали на мое флорентийское письмо? Или оно к вам не дошло? Я в Риме уже три месяца, живу хотя не припеваючи, однако ж с некоторым удовольствием… Жене вашей передайте мой дружеский поклон и приготовьте ее увидеть теперь просто Осиповну, от Иосифовны мало что осталось… Мои дети славные девчонки; у меня гувернантка прекрасная. Бог мне ее послал, потому что я совершенно не способна воспитывать детей… Об Карамзиных не знаю ничего непосредственно, разнесся было слух, что Андрей женится на Дуке, сестре графа Клейнмихель. Это бы не дурно, но до сих пор слухи не оправдались…»{786}.
Однако не всегда слухи достигали адресата в своем первозданном виде. На самом деле не Андрей, а его младший брат — Владимир Карамзин, женился на баронессе Александре Ильиничне Дука (1820–1871), что в целом тоже было «не дурно», по мнению А. О. Смирновой.
Андрей Николаевич, которого долгие годы связывало с поэтессой Евдокией Ростопчиной глубокое взаимное чувство, 10 июля 1846 года женился на вдове миллионера-заводчика П. Н. Демидова — Авроре Карловне, урожденной графине Шернваль (1808–1902). В том же году Андрей Карамзин поступил на службу адъютантом шефа жандармов генерала А. Ф. Орлова, сменившего на этом посту графа А. X. Бенкендорфа, скончавшегося 11 сентября 1844 года.
Что же касалось третьего брата — Александра Карамзина, то он женился на княжне Наталье Васильевне Оболенской. Спустя много лет еще раз сбылось пророчество Смирновой: «вор-тиран граф Клейнмихель» (как назвал его П. В. Долгоруков), лишь в 1856 году получивший титул графа, женил своего сына Владимира на внучке историографа Карамзина, княжне Екатерине Петровне Мещерской, и молодые жили в квартире Пушкина в доме на Мойке. И было это в августе 1874 г.
Возможно, причиной такого весьма отдаленного представления о происходящем в России стало долгое пребывание многих адресатов далеко за ее пределами. От Рима и Парижа до Ревеля и Гельсингфорса протянулись нити привязанности, знакомств, любви и дружбы, объединяющие, а подчас и разъединяющие на долгие годы представителей высшего света царственного Петербурга и белокаменной Москвы.
С наступлением короткого северного лета отдыхающие спешили насладиться вечерним ароматом дачной жизни, пешими и морскими прогулками, прелестью купального сезона — всего того изящного и изысканного, что сопровождало избранное светское общество.
| |
19 мая 1843 года
А у Натальи Николаевны в это время были совсем другие заботы. В день, когда ее дочери Маше исполнилось 11 лет, она написала письмо брату Дмитрию, в котором вновь вынуждена была просить его о милости:
«19 мая 1843 года, Петербург.
…Я не смогла ответить на твое письмо так быстро, как мне хотелось бы, по многим причинам, но главная — не было времени. Вскоре все уезжают из города и я, признаюсь тебе, в восторге от этого. Меньше обязательных выездов, а следственно, и меньше расходов. Местры будут жить в Царском Селе, Строгановы — на островах. Друзья разъезжаются. А мы прочно обосновываемся здесь и никуда не двинемся. Дети продолжают усердно и регулярно заниматься.
Зная, что ты находишься в постоянных заботах, я понимаю, что надоедаю тебе с нашими делами, но если сейчас у тебя голова посвободнее, мой добрый брат, ради бога, подумай немножко о нас. Мне нет необходимости говорить тебе, что мы испытываем большой недостаток в деньгах, что, прислав нам обеим то, что нам полагается, ты чрезвычайно облегчишь наше положение, и мы считали бы это настоящим благодеянием. С тем, что нам причитается на 1-е июня, сумма достигает 3000 рублей, это такая большая сумма, что для нас она была бы помощью с неба. Прости, тысячу раз прости, любезный Дмитрий. Пока я могу обходиться без твоей помощи, я всегда молчу, но к несчастью, я сейчас нахожусь в таком положении, что совершенно теряю голову и обращаюсь к тебе, ты моя единственная надежда»{787}.
26 июня 1843 года
Н. Н. Пушкина — брату Дмитрию.
«…Право, прости дорогой, добрый брат, что я так надоедаю тебе, самой смерть совестно, ей богу, но так иногда жутко приходится»{788}.
А неувядающий князь Вяземский в тот же день шлет вдове Поэта очередные навязчивые излияния своих чувств:
«…Чтобы не иметь более безрассудного вида, чем на самом деле, прошу вашего разрешения объяснить, почему я не пришел к вам перед отъездом. Много раз я готов был сделать это, но всегда мне не хватало смелости. А знаете ли — какой смелости? — боязнь показаться смешным перед вашими детьми и прислугой. Ваша сестра меня нисколько не смущает. Она разумна и добра, а следовательно, беспристрастна. Она должна понимать каждого, и если она меня осуждает в некоторых случаях, в других, я уверен, она отдает мне должное и понимает меня. А вы, вы меня смущаете еще меньше, потому что, что бы вы ни говорили или ни делали, но в глубине вашего сердца, если оно у вас есть, в глубине вашей совести, если она у вас есть, — вы должны признать, что вы виноваты передо мной. Поймем друг друга: вы виноваты в эгоизме, доходящем до безразличия и до жестокости. Разрешите вас спросить: пожертвовали ли вы когда-нибудь для меня малейшей своей прихотью, малейшим каким-нибудь желанием? Поколебались ли вы когда-нибудь хоть на один момент сделать то, что вы знали, мне будет неприятно или огорчительно? Отвечаю за вас: никогда! Тысячу раз никогда! Не будем говорить о том, что моя взыскательность всегда имела в виду ваши интересы, а не личный каприз с моей стороны, выгодный только для меня, но поймите, что не может быть никакой дружбы, искренней дружбы и привязанности, без взаимности, без взаимных уступок, а вы, вы никогда не хотели мне сделать никакой уступки, следственно, я был подле вас дураком, мебелью, я был для вас просто безразличной привычкой, и я хорошо сделал, что уехал. В один прекрасный день я пробудился, не знаю толком, как и почему, так как в вашем поведении ничто не изменилось, ни в том, что я переносил в течение долгого времени с таким ослеплением и примерным самоотвержением, — но в конце концов час пробил, это была капля, переполнившая чашу. Конечно, я мог и должен был действовать иначе. Я мог бы отдалиться от вас духовно и, не делая шума, продолжать у вас бывать. Я должен был бы так поступить и ради вас, и ради себя, и ради других. Это правда. Я даже могу сказать, что страдаю я один. Потому что, если бы у меня были хоть какие-нибудь сомнения в характере ваших ко мне чувств, или вернее в отсутствии всяких чувств, вашего поведения после нашей ссоры было бы достаточно, чтобы их полностью рассеять. Если мое предположение ехать в Ревель после возвращения от Мещерских мешает вашему намерению, скажите мне, пожалуйста, потому что я охотно от него откажусь и предоставлю вам возможность ехать одной.
Во всяком случае, вернувшись в Петербург, я воспользуюсь предлогом моего отсутствия, чтобы появиться перед вашими детьми в качестве Петра Бутофорича, как и прежде.
26 июня. В.»{789}.
Как известно, к тому времени князь Вяземский преследовал Наталью Николаевну своими назойливыми ухаживаниями уже почти в течение пяти лет из шести, прошедших со дня гибели Пушкина.
Возможно, стихотворение поэта Ю. А. Нелединского-Мелецкого[148], приводимое Вяземским в одном из своих писем, в котором были слова:
«…Чтоб счастлива была ты мною,
А благодарна лишь судьбе…»
стали, цитируя самого князя, последней «каплей, переполнившей чашу», и он, при всей деликатности и удивительной сдержанности Натальи Николаевны, получил наконец ее решительную отповедь:
«…Не понимаю, чем заслужила такого о себе дурного мнения, я во всем, всегда, и на все хитрыя [149] вопросы с вами была откровенна и не моя вина, есть ли в голову вашу часто влезают неправдоподобные мысли, рожденные романтическим вашим воображением, но не имеющие никакой сущности. <…>»{790}.
Расценив письмо Вяземского как ультиматум с его стороны и желание навязать ей свое общество при поездке в Ревель, Наталья Николаевна предпочла отказаться не только от его услуг, но и от самого Вяземского.
Дело в том, что на ту пору она серьезно заболела и поездка к морю была необходима. Поэтому летом 1843 года по совету врачей она с сестрой «Азей» поехала на две недели в Ревель принимать морские ванны.
Возвратившись в светский Петербург, Наталья Николаевна в числе прочих посещала и салон графини Александры Григорьевны Лаваль, где ее хорошо знали еще с того времени, когда она была женою Пушкина.
Сам же Пушкин бывал в этом доме еще раньше, до ссылки, когда в 1819 году читал свою оду «Вольность», а 16 мая 1828-го, уже после возвращения из михайловского заточения, — «Бориса Годунова».
Именно в том, 1828 году возобновилась светская жизнь салона. До этого целая цепь трагических событий преследовала семью Лаваль. Вначале — самоубийство их единственного сына Владимира, которому 20 апреля 1825 г. исполнился всего 21 год, а затем, в декабре того же года, после восстания на Сенатской площади, был арестован и вскоре сослан в Сибирь их зять, князь С. П. Трубецкой, 25-летняя жена которого, княгиня Екатерина Ивановна, урожденная Лаваль, последовала за ним в ссылку, где впоследствии и умерла. Все это явилось тяжелым ударом для семьи Лаваль. Салон был закрыт. И лишь в 1828 г. двери роскошного особняка на Английской набережной вновь распахнулись.
После январской трагедии 1837 г., шесть лет спустя, возвратившись в большой свет, Наталья Николаевна опять стала бывать в доме Лаваль, где ее понимали и сочувствовали ее горю.
Летом светская жизнь дома замирала, и его гости по средам и субботам собирались на даче Лавалей на Аптекарском острове, на берегу Малой Невки. Украшением этого салона, как и прежде, была Наталья Николаевна Пушкина. Часть лета 1843 г. она с детьми провела на даче Лавалей.
8 июля 1843 года
Молодой итальянец граф А. Палловичини, посещавший этот салон, отмечал:
«8 июля 1843 г.
…Общество было очаровательно. Г-жа Пушкина, вдова поэта, убитого на дуэли, — прекрасна; омраченное тяжелым несчастьем ее лицо неизъяснимо печально»{791}.
Примерно в то же время семейство Геккерн «печалилось» совсем по другому поводу. В ответ на полученный подробный отчет о состоянии дел гончаровского майората пришел наглый, циничный, вызывающий ответ Дантеса, настоятельно требующего свою часть от доходов имения Гончаровых.
11 июля 1843 года
Дантес — Д. Н. Гончарову из Сульца.
«Любезный Димитрий,
так как бумага, которую вы послали Катрин через госпожу вашу матушку, касается только денежных вопросов и так как моя дражайшая славная жена в них совершенно ничего не понимает, я счел уместным ответить сам, чтобы изложить вам мои соображения.
Я прочел с самым большим вниманием подробный отчет о состоянии ваших дел и, вспоминая различные разговоры, которые у меня были с Жаном (Иваном Гончаровым. — Авт.) по этому предмету, я вижу, что, хотя он и описал это положение в очень мрачных тонах, он, к несчастью, был весьма далек от печальной действительности.
Скажу вам откровенно, что положение вашей сестры самое плачевное, не желая сейчас начинать с вами спора по тем статьям, которые, как вы утверждаете, изложены в бумаге, что вы мне прислали, я буду говорить только о содержании, которое вы должны выплачивать Катрин, совершенно определенном обязательстве, взятом вами во время моей женитьбы, когда ваше состояние было уже так же расстроено, как и теперь. Поэтому замечу вам, что для такого человека, как вы, привыкшего к коммерческим сделкам, и который, следовательно, должен понимать значение обязательств, вы действовали в отношении меня весьма легкомысленно. Действительно, зачем предлагать мне то, что вы не хотели мне давать? Бог свидетель, однако, что, женясь на вашей сестре, я имел более благородное чувство в душе, нежели деньги! Кроме того, вы должны помнить, что это вопрос, который я лично даже не хотел обсуждать; но, поскольку обязательство было взято, я счел себя вправе на него рассчитывать; отсюда мои затруднения.
Я изложу вам наше положение с полной откровенностью и предоставляю вам судить о нем! После нашего возвращения во Францию Барон, чтобы дать мне занятие, поручил мне управление частью своих имений, кроме того, он мне предоставил сумму в …[150] на обзаведение и содержание семьи, естественно, в эту сумму входили и пять тысяч Катрин. Теперь, поскольку этой суммы нам недоставало с крайне огорчительным постоянством, а я не хотел ни в чем ограничивать комфорта, к которому привыкла моя славная Катрин, и так как щедрость барона де Геккерна мне это позволяла, я затронул капиталы, которые были мне доверены, рассчитывая позднее покрыть дефицит, когда ваши дела позволят вам уплатить задолженность, в чем, впрочем, Жан неоднократно меня заверял, и вот в качестве утешения я получаю отчет о состоянии ваших дел. Мое положение становится крайне затруднительным. Что же я должен делать? Не могу же я послать этот отчет в Вену, поскольку я всегда заверял Барона, во всех моих письмах, что ваши дела идут лучше и что, следовательно, мне заплатят, потому что вы должны не сестре, а Барону, который все время выплачивал ей содержание, так что до сих пор она еще никогда не ощущала последствий вашей неаккуратности.
Признаюсь вам откровенно, что мой здравый смысл отказывается понимать, как можно сохранять поместья, когда они столь непомерным образом заложены и перезаложены? Не знаю, любезный друг, как вы ведете дела в вашей стране, но мне прекрасно известно, что во Франции, чтобы спасти остатки подобного состояния, был бы только один способ: продать. Действительно, помимо того, что вы живете в постоянных хлопотах и беспокойстве, основная часть ваших доходов уходит на уплату процентов.
Я даю вам совет, потому что вижу по вашему собственному отчету, что он выполним: поскольку вы продали Никулино — вы можете продать и остальные земли. Но прежде всего, любезный Димитрий, не поймите превратно размышления, которыми я заканчиваю свои советы: я хорошо знаю, что вы живете в трудах и беспокойстве с единственным и благородным желанием прийти на помощь братьям и сестрам и что, несмотря на это, вам не удается достигнуть благоприятных результатов. Боюсь, что все это происходит от неправильно понятых стараний ведения дел.
Я не хочу брать в качестве примера того, что можно видеть на землях, купленных Жаном. Он мне двадцать раз рассказывал, что его имение приносит ему тридцать с чем-то тысяч рублей дохода в год! Это увеличение 100 на 100 — я видел эту цифру в письмах, адресованных Катрин в период этой продажи (тогда как эта земля давала только от 12 до 15 тысяч рублей, когда она была в ваших руках), — может быть только следствием хорошего управления. Но я ставлю себя на ваше место и утверждаю, что с самым наилучшим усердием в мире почти невозможно успешно заниматься своими имениями и одновременно иметь на ходу такое предприятие, как ваше.
Не могу не возвратиться опять к тому же вопросу: полное прекращение вами присылки денег. Если бы это было вам фактически невозможно, я бы не настаивал, но ваш отчет доказывает мне обратное. Я вижу в статье „обязательные расходы“ 10 000 рублей для моего отца (Луи Геккерна. — Авт.), нет ничего более справедливого, затем в статье „содержание отдельным лицам — 27 500 рублей“ значитесь вы, ваши два брата и Александрина, среди вас должна быть распределена эта сумма, но самая простая справедливость требовала бы, чтобы она была разделена на 5 частей, а не на 4, тогда Катрин имела бы хоть что-нибудь, потому что, поймите бога ради, у нас будет четверо детей, а у вашей сестры даже не на что купить себе шпилек! А так как я прекрасно знаю, что вы слишком справедливы, чтобы не понимать, насколько обоснованы мои требования, я вам предлагаю соглашение, которое могло бы устроить всех. Что мешало бы вам, например, в обмен на официальную бумагу от вашей сестры, по которой она бы отказывалась от отцовского наследства, признать за нею сумму в …[151] как спорную между вами, а затем включить ее в число ваших кредиторов. В случае, если для доведения этого дела до конца нам понадобился бы представитель в России, князь Лев Кочубей, с которым я остался в дружеских отношениях, взялся бы, я в этом уверен, вести с вами переговоры. Таким образом, вы обеспечите будущее Катрин, что в настоящее время я не могу ей гарантировать, я не имею даже возможности сделать в ее пользу завещание, не имея еще ничего положительного, лично мне принадлежащего. Мой отец (Дантес-старший. — Авт.), слава богу, здоров, он мне предоставляет только квартиру и стол; Барон, будучи в отношении нас неизменно щедрым, — остается хозяином капитала, так что, если меня не станет, что, надеюсь, не случится, но что возможно, Катрин будет всецело зависеть от опекунов моих детей.
Я кончаю, любезный Димитрий, умоляя вас принять во внимание мои требования и прочесть мое письмо с тем же расположением, какое диктовало мне его, то есть с твердым желанием примирить все интересы, не нанося никому ущерба.
Прошу вас засвидетельствовать мое почтение вашей жене, а вас — принять выражение моих самых сердечных чувств.
Б. Ж. де Геккерн»{792}.
|
18 июля 1843 года
Наталья Ивановна Гончарова — старшему сыну из Яропольца.
«Дорогой Дмитрий!
Я только что получила письмо от Кати, а в нем вложено письмо ее мужа в ответ на отчет, что ты поручил мне им переслать. Он там очень много говорит об их положении, и в то же время дает тебе советы какие меры следует принять, чтобы расплатиться и удовлетворить их требования. Продать земли легко; я понимаю, что для Кати было бы хорошо иметь какой-нибудь свой капитал, но в конце концов, надо учитывать благосостояние всех, а в этом случае, я полагаю, другие члены семьи от этого пострадали бы. <…> Каждый считает себя вправе жаловаться и не желает разделить с тобой тяжесть ведения дел, каждый старается иметь верный доход, вещь очень приятная, но, к несчастью, провидению не было угодно нам ее даровать, следственно надо покориться и трудиться сообща, чтобы не запутывать дела все больше и больше, требуя невозможного»{793}.
Надо полагать, что именно в этот период, период обострившихся отношений семьи Гончаровых с домом Дантесов, Екатерина Николаевна, желая как-то сгладить возникшую напряженность, шлет матери акварельный портрет работы художника Леопольда Фишера, на котором изображены ее дочери: три малолетние девочки в одинаковых белых платьицах. (Портрет сохранился до наших дней.)
В то же время июльские письма сестер Гончаровых брату были письмами сквозь слезы и подчеркивали глубину материальной зависимости, в которой они находились. У края пропасти поддержкой были разве что старые добрые друзья да их бескорыстное участие.
Александрина Гончарова — брату Дмитрию.
«…Писать все подробно было бы слишком долго, но в конце концов я буду вынуждена ходить в костюме Евы. Мне стыдно перед прачкой, которая насмехается над моим бельем. Вот до чего я дошла…»{794}.
Наталья Николаевна — брату Дмитрию.
«…Положение Саши еще более критическое, чем мое, и совершенно в порядке вещей, что я ей отдавала все, что мы получали от тебя. Таким образом, с июля 42 по июль 43 я не получила ни копейки из тех денег, что ты нам присылал. Сумма довольно круглая, достигающая 1500 рублей; ты понимаешь, какой помощью она была бы мне сейчас»{795}.
15 сентября 1843 года
Петр Александрович Плетнев, человек, близкий Пушкину, был близок и дорог и Наталье Николаевне. Бережно относясь к памяти Поэта, он очень тепло относился и к его вдове и детям. И это понятно: ведь с апреля 1839 года в 46 лет он сам стал вдовцом, на руках которого осталась 9-летняя дочь Ольга[152]. Взаимные посещения, «вечерний чай» были поводом для их дружеского общения.
П. А. Плетнев — Якову Карловичу Гроту в Гельсингфорс.
«15 сентября 1843 года. С.-Петербург.
…На чай из мужчин пришли: Энгельгардт, Кодинец и Петерсон, а из дам — Пушкина, сестра ея, гувернанта и дочь Пушкиной с маленькими двумя братьями… Сперва накрыли чай для детей с их гувернантами. После новый чай для нас в зале. Кончив житейское, занялись изящными искусствами: дети танцевали, а потом Оля играла с Фукс на фортепиано. Александра Осиповна очень полюбила Пушкину, нашед в ней интересную, скромную и умную даму. Вечер удался необыкновенно»{796}.
Помимо самой Натальи Николаевны в круг общения Петра Александровича Плетнева входили и ее родственники — супруги де Местр. Тетушка Софья Ивановна была хлебосольна. «Кухня ея славилась на весь Петербург, и на изысканный стол она никаких расходов не жалела»{797}, — писала ее внучатая племянница.
22 сентября 1843 года
П. А. Плетнев — Я. К. Гроту.
«22 сентября 1843 года.
…Граф и графиня живут одни — двое умных и живых стариков; нельзя изобразить, как интересно видеть 80-летнего гр. Местра, желающего со всею готовностью души участвовать в умственных занятиях. До сих пор он пишет брошюры по части физики и отсылает их в Париж. Еще за два года он написал несколько картин масляными красками. У него зрение и слух вполне сохранились до этих лет. Он один из лучших в Европе живописцев, химиков и физиков. Словом, изумительный старик. Обед был самый роскошный. Графиня говорит, что в ее положении это одно удовольствие ей осталось. Она родная тетка жены А. Пушкина и была по отцу Загряжская. У них была воспитанница Иванова, которая теперь замужем в чужих краях (имеется в виду Наталья Фризенгоф. — Авт.) и которой в альбом Жуковский написал одну из лучших своих пьес „Поляны мирной украшенье“[153]:
Поляны мирной украшенье,
Благоуханные цветы,
Минутное изображенье
Земной, минутной красоты;
Вы равнодушно расцветаете,
Глядяся в воды ручейка,
И равнодушно упрекаете
В непостоянстве мотылька.
… … … … … … … …
Но есть меж вами два избранные,
Два ненадменнные цветка;
Их имена, им сердцем данные,
К ним привлекают мотылька.
Они без пышного сияния;
Едва приметны красотой:
Один есть цвет воспоминанья,
Сердечной думы цвет другой.
О милое воспоминание
О том, чего уж в мире нет!
И дума сердца — упование
На лучший, неизменный свет!
Блажен, кто вас среди губящего
Волненья жизни сохранил
И с вами низость настоящего
И пренебрег и позабыл.
<…> Зашел к Пушкиной. Она в среду приедет ко мне со всем семейством своим (семь человек) на вечерний чай»{798}.
Что касается старшей из сестер Гончаровых, Екатерины Николаевны Дантес, то 22 сентября 1843 года у нее родился желанный ребенок[154] — сын, которого назвали Луи-Жозеф. Очевидно, в честь двух отцов Дантеса.
2 октября 1843 года
В то же время в Эльзасе, в родовом замке Дантесов, назревали неотвратимые события, исход которых в России никто не мог предвидеть.
Играя на чувствах родственников, Луи Геккерн с удивительной торопливостью пишет Д. Н. Гончарову одно за другим письма-вымогательства, умело используя повороты переменчивой судьбы в своих интересах.
Октября 1843 года. Из Вены.
«Любезный Демитрий.
Вы были уведомлены о тяжелых, мучительных родах вашей бедной сестры, нашей славной, доброй Катрин. Она родила здорового мальчика, своего четвертого ребенка. Вследствие этих тяжелых родов Катрин опасно заболела, у нее послеродовая горячка. И хотя ее положение значительно лучше вот уже несколько дней, я считаю своим долгом сообщить вам о ее болезни. Жорж не может вам написать, он не знает вашего адреса в России, который всегда надписывала жена, а он не хочет у нее спрашивать, чтобы ее не волновать.