Как мне сказал Геккерн, твой долг им достигает сейчас 10 тысяч рублей; он делает тебе предложение, посмотри, не подойдет ли оно тебе, а именно — уплатить им эти деньги путем отправки в Голландию через нашего друга Носова столько штук полотна, сколько нужно на покрытие этой суммы. Геккерн написал об этом старику, который теперь находится в Голландии, чтобы запросить его, возможно ли это, и при нашем свидании, я полагаю, будет говорить со мной об этом, поэтому я откладываю до тех пор подробности этого дела. Впрочем, так как среди прилагаемых писем ты прочтешь также и его письмо ко мне, мне нечего и говорить тебе по этому поводу…»{723}.
30 марта 1842 года
Наталья Ивановна Гончарова — сыну Дмитрию из Яропольца.
«Ты, возможно, уже знаешь от Кати о несчастье, которое с ней случилось: она родила мертвого ребенка, а главное — это был мальчик, которого они так страстно желали. Здоровье ее, слава богу, как будто бы хорошо, она предполагает поехать на несколько дней повидать Ваню. Ты, вероятно, знаешь о его болезни: беспокойство за состояние здоровья жены уложило и его в постель. Теперь он здоров, однако я не получила письма от него самого. Мари, которая поправляется, мне написала о его болезни, но с тех пор я не имею от них вестей»{724}.
Семейная жизнь старшей дочери Екатерины за границей, ее заботы и невзгоды были предметом постоянных тревог и волнений Н. И. Гончаровой. Однако это не распространялось на остальных дочерей — Александрину и Наталью. Они жили своей семьей, своей жизнью. И лишь тетка Загряжская по-прежнему не обходила их своим теплом и вниманием.
1 апреля 1842 года
П. А. Плетнев — Я. К. Гроту.
«1 апреля 1842 года.
…В понедельник я обедал у Natalie Пушкиной с отцом и братом (Львом Сергеевичем) поэта. Все сравнительно с Александром ужасно ничтожны. Но сама Пушкина и ее дети — прелесть»{725}.
|
После недолгого пребывания в Петербурге Лев Пушкин снова вернулся в Тригорское.
17 апреля 1842 года ему исполнилось 37 лет.
37! Гибельный возраст для его старшего брата…
Дантес — Ивану Николаевичу Гончарову.
«Сульц, 1 апреля 1842 г.
Любезный друг, посылаю вам, как мы условились, все возможные сведения, касающиеся рулонной машины. Вы можете быть уверены, что я долго беседовал с этими господами, которые, несомненно, имеют самое большое предприятие этого рода на всем континенте. Я постарался узнать все подробности, которые могли бы быть полезны Дмитрию. <…>
Вот, любезный Жан, все сведения, что я мог получить, и будьте уверены, что я занимался этим делом с большим удовольствием, и если оно уладится, я надеюсь, это даст Дмитрию то благосостояние, которого я ему желаю от глубины души. Я забыл вам сказать, что для изготовления подобной машины нужно три месяца, так что Дмитрий не должен терять времени, если он хочет сделать заказ, чтобы успеть воспользоваться навигацией этого года.
Я получил сегодня письмо из Парижа. Барон де Геккерн взялся вам заказать рисунок красивого тильбюри[139] у одного из лучших каретников столицы; он также написал в Амстердам относительно полотна, и как только я получу ответ, я вам его пришлю. Поручение вашей жены исполнено и уже отправлено. Признаюсь вам, что я взял это на себя, я не хотел предоставить удовольствие Катрин оказать ей эту маленькую услугу, так мне хочется сохранить место в ее хороших воспоминаниях. Малютки много говорят о баденских дяде и тете, я их успокаиваю, обещаю, что они их увидят этим летом; я думаю, что вы по-прежнему имеете такое намерение, чтобы я мог сдержать обещание, данное мною моим дочерям.
|
Катрин целует вас и вашу жену, и я делаю то же в отношении вас и прошу вас принести к ногам вашей супруги мои самые теплые чувства.
Б-н Ж. де Геккерн»{726}.
21 апреля 1842 года
Наталья Ивановна Гончарова — сыну Дмитрию из Яропольца.
«…Я получила вести от Вани и Мари, оба хотя еще и слабы, но начинают поправляться. Их свидание с Катей состоялось, и хотя ее сопровождал муж, все прошло дружески и приятно. Мари очень хвалит Катю и хорошо отзывается о Геккерне. Она мне пишет, что если бы не ее болезнь, она бы самым приятным образом провела те четыре дня, что Катя и ее муж были у них. Они привезли с собой двух старших девочек, Матильду и Берту. Ваня и Мари очарованы их малютками, они очень милы и необыкновенно хорошенькие. Признаюсь тебе, их свидание, прошедшее хорошо с обеих сторон, мне доставило большое удовольствие…
В тот момент, когда я собиралась запечатать письмо, пришла твоя посылка. Я тебе бесконечно благодарна за внимание. Ты мне пишешь о свидании Кати и ее мужа с Ваней и Мари. В своем письме я тебе сообщила эту же новость и от глубины души разделяю твое удовлетворение благополучным исходом их свидания. Я очень горжусь тем, что моя крестница Берта такая хорошенькая. Да будет господь милостив ко всем им, таково мое желание»{727}.
В мае 1842 года Наталья Николаевна с сестрой и детьми снова отправилась на Псковщину, предполагая пробыть там до осени.
|
«Я намерена возвратиться туда в мае месяце», — писала она П. В. Нащокину еще в декабре 1841 г.
3 июня 1842 года
Иван Гончаров — брату Дмитрию.
«Твои два письма лежат у меня на столе, дражайший Дмитрий, они меня опечалили, в особенности последнее. Бедный брат, какое мученье твоя жизнь в вечных хлопотах, когда же наступит день, который распутает все затруднения, что тебя окружают… Я пошлю оба твои письма Катерине, чтобы она и ее муж, а также и старик Геккерн хорошенько поняли, что не нежелание с твоей стороны, или какая-нибудь иная причина, виною тому, что ты неаккуратен в выплате денег, а только плохое состояние твоих дел…»{728}.
17 июня 1842 года
В этот день Евпраксия Вревская писала брату Алексею Вульфу о сердечных тайнах сестры Маши, находившейся в Тригорском, где по-прежнему предложением руки и сердца смущали ее юную душу отец и сын Пушкины:
«..Лев отдает ей всю справедливость, и как Сергей Львович, дивится, как она сама могла себя создать так comme il faut. Он (Лев Пушкин. — Авт.) не на шутку думает о женитьбе. Его страшит одиночество, и теперь ждет, кажется, только места, чтоб просить Машиной руки… Чтоб тебе дать мысль о Машиных чувствах к нему, то я тебе скажу, что вырвалось у нее <…> быть за Львом или ни за кем, еще что для ее существования необходимо быть неразлучной, не быв даже его женою, и мысль разлучиться с ним для нее нестерпима…»{729}.
Если говорить о личности Льва Сергеевича, то она была весьма противоречивой. Наряду с отличиями за храбрость в русско-турецкой войне 1827–1829 гг. (капитан Пушкин был награжден орденами за боевые заслуги), сохранилась и весьма нелестная характеристика, данная Льву лицейским товарищем старшего брата — В. Д. Вольховским: «..для общества человек приятный, если не слишком предается безнравственному поведению, к коему… он несколько склонен»{730}.
А. Н. Вульф, в свою очередь, замечал: «…видел моего сожителя варшавского Льва Пушкина, который помешался, кажется, на рифмоплетении…»{731}.
По словам П. А. Вяземского, «Пушкин иногда сердился на брата за его стихотворческие нескромности, мотовство, некоторую невоздержанность и распущенность в поведении…»{732}.
Можно предположить, что именно этот «тригорский лирический период» снова подвигнул Льва Пушкина к поэтическому творчеству.
Во всяком случае именно в июле 1842 года он опубликовал в «Отечественных записках» стихотворение «Петр Великий», получившее высокую оценку такого сурового и авторитетного критика того времени, как Виссарион Белинский, который даже выучил это стихотворение наизусть.
Если вспомнить, что в июле того же 1842 года в Михайловское приехал и отец Льва Пушкина — Сергей Львович, соперничавший со своим сыном в ухаживании за Машей Осиповой, то картина получалась весьма экзотическая.
Стоит заметить, что Маша Осипова в свои 16 лет была увлечена Александром Пушкиным, затем, по словам Евпраксии Вревской, «заменил Пушкина в сердце Маши» ее дальний родственник Н. И. Шениг[140], а летом 1842-го она ждала любви и счастья уже ото Льва Пушкина. Между тем 27 июля ей минуло 22 года. Ее младшая сестра, Екатерина Осипова, еще 10 ноября 1841 г. в свои 18 лет вышла замуж за Виктора Александровича Фока, владельца соседнего с тригорским имения Лысая Гора.
Но эти проблемы, благо, оставались в пределах Тригорского, не касаясь Михайловского и его обитателей. Там и без того летом 1842 года у Натальи Николаевны было много своих забот. Власти Опочецкого уезда, на территории которого находилось Михайловское, пытались возбудить процесс против наследников Пушкина и отсудить 60 десятин из михайловских земель, якобы подлежащих возврату.
Очередные проблемы, свалившиеся на сестер, предстояло решать им самим, хотя рядом находились и брат, и отец Пушкина.
Очевидно, привычное молчание Д. Н. Гончарова в ответ на их мольбы о присылке денег и другие утомительные хозяйственные хлопоты и заботы, возникавшие повседневно, заставили Александрину с горечью и обидой в душе заметить ему в письме:
«…Не подумай, любезный братец, что, очутившись в деревне, наслаждаясь прекрасной природой, вдыхая свежий воздух, и даже необыкновенно свежий воздух полей, — что я когда-либо могла забыть о тебе. Нет, твой образ, в окладе из золота и ассигнаций, всегда там, в моем сердце. Во сне, наяву, я тебя вижу и слышу, не правда ли, как приятно быть любимым подобным образом, разве это не трогает твоего сердца? Но в холодной и нечувствительной душе, держу пари, мой призыв не найдет отклика. Ну, в конце концов, да будет воля божия»{733}.
12 августа 1842 года
Вместе с тем, с настойчивостью, достойной лучшего применения, в личную жизнь Натальи Николаевны по-прежнему продолжал вторгаться «неизменно обожающий» ее князь Вяземский:
«12 августа 1842 года.
…Мы предполагаем на будущей неделе поехать в Ревель дней на десять. Моя тайная и великая цель в этой поездке — постараться уговорить мадам Карамзину провести там зиму. Вы догадываетесь, с какой целью я это делаю. Это дом, который в конце концов принесет вам несчастье, и я предпочитаю, чтобы вы лучше посещали казармы. Шутки в сторону, меня это серьезно тревожит…
Гриффео уезжает из Петербурга на днях; его министр уже прибыл, но я его еще не встречал. Чтобы немного угодить вашему пристрастию к скандалам, скажу, что сегодня газеты возвещают в числе отправляющихся за границу: Надежда Николаевна Ланская. Так ли это или только странное совпадение имен?»{734}.
«Отеческие» заботы Вяземского в этот раз были не просто обременительны. Его злопыхательства в письмах об отъезде поклонника Натальи Николаевны — графа Гриффео со своей новой возлюбленной — Н. Н. Ланской, с которой Наталья Николаевна познакомилась еще при жизни Пушкина, становились все более навязчивыми и оскорбительными.
Впрочем, Наталье Николаевне было не до них.
18 августа 1842 года
В этот день вдова Пушкина осиротела во второй раз, потеряв одного из самых близких и дорогих ее сердцу людей, — в Петербурге на 64-м году жизни скончалась ее любимая тетушка Екатерина Ивановна Загряжская.
А. П. Арапова писала:
«…Летом <…> когда Наталья Николаевна жила в Михайловском, она получила известие о тяжелой утрате, постигшей ее. Е. И. Загряжская, любившая ее куда больше родной матери, неожиданно скончалась, и несмотря на близость Псковской губернии, ее не успели вызвать к смертному одру. С ней она лишилась единственной надежной опоры, осиротелость души еще болезненнее давала себя чувствовать.
По натуре не разсчетливая, чуждая практической сноровки в жизненных вопросах, в своем горе она не останавливалась на материальном значении этой смерти для ее дальнейшаго существования.
Екатерина Ивановна не раз выручала ее в тяжелыя минуты и часто заявляла окружающим о своем намерении обезспечить будущность любимой племяннице, оставляя ей по духовному завещанию село Степанково, Московской губернии, с числящимися при нем пятьюстами душами.
Но, по свойственной престарелым людям боязни накликать смерть, она все откладывала изложить свою волю в узаконенной форме и должна была ограничиться только тем, что умирая, чуть не со слезами умоляла сестру и единственную наследницу, графиню де-Местр, исполнить ея последнее желание и тотчас же передать ея дорогой Наташе имение, ей давно уже предназначенное…»{735}.
Сохранился ряд характеристик тетушки из уст близких ей людей.
По словам мужа ее сестры Софьи — Ксавье де Местра, она была «всегда готова пожертвовать собой для других». Муж ее «приемной дочери, дочери сердца» — Александр Пушкин, называл ее «моя бесценная Катерина Ивановна» и с тревогой добавлял в письме Наталье Николаевне в 1834 году: «…все держится на мне да на тетке, но ни я, ни тетка не вечны…»
25 августа 1842 года
Получив известие о смерти Е. И. Загряжской, Наталья Николаевна откликнулась письмом графу Г. А. Строганову:
«25 августа 1842 года.
…Тетушка соединяла с любовью ко мне и хлопоты по моим делам, когда возникало какое-нибудь затруднение. Не буду распространяться о том, какое горе для меня кончина моей бедной Тетушки, вы легко поймете мою скорбь. Мои отношения с ней вам хорошо известны. В ней я теряю одну из самых твердых моих опор. Ее бдительная дружба постоянно следила за благосостоянием моей семьи, поэтому время, которое обычно смягчает всякое горе, меня может только заставить с каждым днем все сильнее чувствовать потерю ее великодушной поддержки»{736}.
27 августа 1842 года
Наталье Николаевне Пушкиной исполнилось 30 лет. Она родилась на следующий день после Бородинского сражения и «всегда говорила, что исторический день лишает ее возможности забыть счет прожитых годов»{737}.
17 сентября 1842 года
Наталья Николаевна — брату Дмитрию из Петербурга.
«17 сентября 1842 года.
Ты, может быть, будешь удивлен дорогой, добрейший Дмитрий, увидев петербургский штемпель на моем письме. Столько разных неприятных обстоятельств, и самых тяжелых, произошли одни за другими этим летом, что я вынуждена была ускорить на два месяца мое возвращение. Это решение было принято после письма графа Строганова, который выслал мне 500 рублей на дорогу (зная, что у меня ни копейки), настоятельно рекомендуя мне вернуться незамедлительно»{738}.
После возвращения Натальи Николаевны в Петербург друзья Поэта по-прежнему не обходили ее своим вниманием. Так, еще 10 августа 1842 года, Евгений Баратынский писал П. А. Плетневу из Москвы:
«…Рассылка в разные места моих „Сумерек“ (поэтический сборник с дарственными надписями. — Авт.) была соединена с некоторыми издержками. Позволь, сделай одолжение с тобой рассчитаться. Распечатай пакет ко Льву Пушкину: там есть экземпляр для Натальи Николаевны. Я полагал его непременно в Петербурге и хотел уменьшить твои хлопоты, препоручив ему экземпляры для его родства и круга знакомых»{739}.
Вернувшись из Михайловского, Наталья Николаевна, вероятно, в первые же дни посетила Александро-Невскую лавру, где на Тихвинском кладбище, в его восточной части, была похоронена Е. И. Загряжская. Могила была еще свежей, без надгробия. Это потом на ней был установлен обелиск в виде белокаменного постамента, на котором была водружена мраморная полуколонка, увенчанная золоченым крестом на шаре. На бронзовой доске — надпись:
Здесь покоится тело
Двора Ея Императорскаго Величества
Фрейлины, девицы Екатерины Ивановны Загрязской,
родившейся 14 Марта 1779 года и скончавшейся 18 Августа 1842 года
Теперь Наталья Николаевна оставалась совсем одна, хотя рядом были и другие родственники, в числе которых — тетушка Софья Ивановна де Местр. Именно она известила Наталью Николаевну о последней воле усопшей — устном завещании своей сестры в пользу племянницы.
Впоследствии А. П. Арапова писала:
«При первом свидании <…> Софья Ивановна, под горячим впечатлением, передала племяннице эту предсмертную беседу, заявляя полную готовность подчиниться устному распоряжению покойной.
Для Натальи Николаевны это наследство (Село Степанково, Московской губернии, с числящимися при нем пятьюстами душами. — Авт.) являлось целым независимым состоянием, и она свободно могла бы вздохнуть от постоянных мелких дрязг, но подобные порывы не всегда осуществляются.
Прошло несколько времени, и Наталья Николаевна была приглашена на торжественную аудиенцию к графине Софье Ивановне. Она видимо стеснялась говорить о происходящей перемене в ея намерениях, совесть ея, вероятно, протестовала против несправедливаго деяния, и она предоставила слово графу Григорию Строганову (опекуну детей Натальи Николаевны. — Авт.), который холодным напыщенным тоном объявил Наталье Николаевне, что ему удалось убедить графиню не поддаваться влечению ея добраго сердца. Было бы безрассудно доверять целое состояние такой молодой, неопытной в делах женщине; до сих пор она всегда во всем подчинялась признанному авторитету Екатерины Ивановны, служившей ей опытной руководительницей, но кто может поручиться, что с сознанием независимости в ней не пробудится жажда полной свободы?
В заключение нравоучительной проповеди объявлялось, что графиня, не оспаривая ее право в будущем на завещанное наследство, решила в настоящем не оформлять его и сохранить имение в своих руках, а доходами распоряжаться по своему усмотрению и из них уделять Н. Н. столько, сколько ей покажется нужным для ея поощрения.
Из всего высказанного последнее показалось матери самой горькой обидой.
Легко было Строганову с высоты своих милионов относиться к ея стесненному положению; простительно престарелой тетушке считать ее еще девочкой, несмотря на тридцатилетний возраст; но предполагать, что она способна перед ней унижаться, заискивать ея расположения ради детей, — этого не могла она снести. С необычайной для нея твердостью она ответила, что графиня вольна поступать, как ей заблагоразсудится, но что она напрасно думает, что, удержав имение, она приобретает на нее большее влияние, по выражению графа, „может забрать ее в руки“. Напротив, всякое желание проявить ласку, оказать предупредительность будет отныне сковано мыслью навлечь на себя подозрение в корыстной цели. Не денежную помощь ценила она в Екатерине Ивановне, а ту материнскую заботу, которой она постоянно ее окружала. И столько было искренности, горячаго чувства в ее отповеди, что, хотя они и не отступили от намеченнаго плана, но нравственная победа осталась не за седовласыми богачами, а за обездоленной ими молодой женщиной.
Несмотря на все лишения, усугубившиеся за последний год ее вдовства, она никогда не упрекала тетку в несправедливости и корысти и убежденно повторяла, что, не вмешайся граф Строганов с своими советами и внушениями, она не преминула бы исполнить последнюю волю умершей сестры»[141]{740}.
После возвращения Натальи Николаевны снова напомнил о себе князь Вяземский. Судя по всему, на этот раз он был бестактен и перешел границы дозволенного в своих притязаниях.
П. А. Вяземский — Наталье Николаевне.
«Вы так плохо обходились со мною на последнем вечере вашей тетушки, что я с тех пор не осмеливаюсь появляться у вас и еду спрятать свой стыд и боль в уединении Царского Села. Но так как, однако, я люблю платить добром за зло, и так как к тому же я обожаю ручку, которая меня карает, предупреждаю вас, что графиня Владимир Пушкина (Эмилия Карловна, жена графа Владимира Алексеевича Мусина-Пушкина. — Авт.) приехала. Если я вам нужен для ваших протеже, дайте мне знать запиской. Возможно, я приеду в город в понедельник на несколько часов, и, если у меня будет время, а в особенности, если у меня достанет смелости, я зайду к вам вечером.
7-го числа этого месяца — день рождения Мари (дочери Вяземского. — Авт.). Не приедете ли вы провести этот день с нею?
Ваша покорнейшая и преданная жертва Вяз. Суббота»{741}.
Октябрь 1842 года
В. А. Муханов, московский знакомый Пушкина, в своем дневнике отмечал, что на вечере у Гончаровых он снова встретился «с госпожой Пушкиной, вдовой поэта, замечательной по ее красоте, правильности и мягкости черт лица»{742}.
Красота Натальи Николаевны неоднократно привлекала изумленные взоры художников, побуждая их к написанию ее портрета.
Так, придворный художник Вольдемар Гау, кисти которого принадлежали портреты многих великосветских красавиц, создал и широко известный портрет Н. Н. Пушкиной. Авторская копия этого портрета[142] принадлежала сестре Александрине, которая впоследствии, выйдя замуж, вывезла его в числе других семейных портретов за границу. Известно, что в 1840 г. В. И. Гау выполнил портрет ее матери — Натальи Ивановны (также приводимый в книге и хранящийся в фондах Всероссийского Музея А. С. Пушкина). Примерно в то же время (точнее, то ли в 1843, то ли в 1849 г. — последняя цифра неразборчива) художник написал и портрет Александры Николаевны.
|
В конце сентября 1842 года Лев Сергеевич Пушкин, вышедший 5 мая того же года в отставку, отправился из Тригорского в Одессу, к месту ожидаемого назначения на службу по гражданскому ведомству. С дороги он писал П. А. Осиповой:
«Киев, 2 окт. 1842.
Пишу Вам из Киева, глубокоуважаемая Прасковья Александровна, и на этом огромном расстоянии я всею силою своих мечтаний привязан к Тригорскому: поверьте, что душою я все еще там, а не здесь.
Путешествие мое было печальным, я распрощался с солнцем в Псковской губернии, Витебск угостил меня снегом, Могилев — дождем, Чернигов — отвратительным обедом в… кабачке, Киев — ужасным холодом, и все вместе — смертной скукой. Я надеялся застать здесь лето, представьте мое удивление, когда увидел я осень более глубокую, нежели у Вас; возможно, я снова оживу в Одессе с ее прекрасным небом, с ее морем и устрицами, все это превосходно, но не стоит в моих глазах Вашей доброты, воспоминаний и дружбы, меня приявшей и укрепившей мою душу.
<…> Я оставил Вас больной, надеюсь, что теперь недомогание покинуло Вас, — надеяться, значит желать. Соблаговолите принять мои нижайшие поклоны всему Вашему семейству и Вам в особенности. Прощайте, многоуважаемая Прасковья Александровна, будьте здоровы и сохраните для меня Вашу дружбу. Она для меня весьма драгоценна.
Примите уверения в моем уважении и привязанности к Вам.
Л. Пушкин»{743}.
«Уважение и привязанность» Льва Сергеевича, как обычно, не переносили путешествий: так и не сделав предложения Маше Осиповой, он тут же обнадеживал другую, о чем Е. Н. Вревская сообщала в письме родным: «…Недавно Карамзина Софья ему призналась в своей любви, да еще со слезами. А Наталья Николаевна его бранила серьезно, что очень не морально: сводить с ума, не чувствуя сам к ней ничего».
По поводу же его отношений с сестрой Машей Евпраксия писала: «Я никак не предполагала, что Лев мог так быть расстроен, как он был, когда уезжал отсюда. Он плакал и не мог ни слова выговорить. Он мне пишет на другой день приезда своего в Киев и говорит, что боится, чтоб с ума не сойти, так ему грустно»{744}.
1 ноября 1842 года
Екатерина Дантес — брату Дмитрию из Вены.
«Дорогой друг, твое письмо пришло только несколько дней тому назад, так как мне его переслали в Вену, и по этой причине я задержалась с ответом. Я с радостью вижу, что ты и все твои здоровы; к несчастью ты не можешь мне сказать ничего хорошего о своих плачевных делах. Поверь, милый друг, что я искренне сочувствую тебе во всех твоих мучениях, и я против своего желания касаюсь этого вопроса. Ты сам знаешь, дорогой друг, что на конец года ты мне должен 15 тысяч, и, к сожалению, я нахожусь не в таком положении, чтобы потерять подобную сумму.
Но довольно об этом предмете, столь мало приятном для нас обоих, поговорим о другом. Вот мы обосновались в Вене на зиму, но, если говорить откровенно, я была бы счастлива вернуться домой. Вена красивый город, но жизнь здесь настолько отличается от той, которую я привыкла вести, что мне тут не очень нравится. Впрочем, я думаю, для того, чтобы пребывание здесь было приятным, надо быть здешним уроженцем и любить свет, а так как я не являюсь первым и ненавижу второе, я нигде не бываю более счастлива, чем в своих горах, по которым я вздыхаю от всего сердца.
Мы умоляли Барона разрешить нам не бывать в большом свете, на что он дал согласие, и потому ведем очень спокойный образ жизни и делаем все возможное, чтобы иметь как можно меньше знакомств. Я встречаюсь ежедневно с Натой Фризенгоф и нахожу, что она очень милая и добрая женщина, муж ее также очень приятный человек. Это от них я узнала о смерти Тетушки, так как никто мне об этом не сообщил. Я написала тетушке Софи, чтобы выразить ей свое соболезнование. Кажется, Тетушка оставила все состояние своей сестре. Этого следовало ожидать. Натали пишет Фри-зенгофам, что тетушка Софи была очень щедра в отношении ее и отдала ей все вещи, а также мебель и серебро покойной. Кроме того, как говорят приехавшие из Петербурга, тетушка Софи должна ей передать поместье в 500 душ под Москвой, это превосходно.
Напиши мне о Ване, где он? По приезде сюда я ему написала в Баден, но, к несчастью, забыла ему сказать, что для того, чтобы письма дошли до меня в Австрию, надо их оплатить на границе; так что уверена, что прежде чем уехать из Бадена, он мне написал, как мы условились, но что письмо по этой причине до меня не дошло.
Прощай, мой добрый, славный Дмитрий, нежно целую тебя и твоих, пиши мне почаще.
Муж шлет всем тысячу приветов»{745}.
Стоит заметить, что в этом милом щебетании Екатерины, как всегда, оказались замысловато завуалированы, по крайней мере, две-три темы, которые ей хотелось бы опустить в своем письме брату.
Первое — это Луи Геккерн и подлинное отношение к нему в Вене. И второе — брат Иван Николаевич и его долгое, подозрительно долгое молчание после встречи в Баден-Бадене.
Как известно, барон Геккерн, после утраты своего поста и отъезда из России, в течение пяти лет не имел места и был в немилости. Только в 1842 году он получил назначение в качестве посла при венском дворе. Положение его было далеко не блестящим, так как во главе австрийского правительства находился граф Фикельмон, бывший австрийский посол при русском дворе, хорошо знавший грязную историю Геккерна. А приехавшая в Вену чета Дантес и вовсе была нежеланной в великосветском обществе австрийской столицы.
Второе. Екатерина Дантес пытается оправдать отсутствие писем от брата Ивана недоразумением на австрийской границе. Возможно и такое. Но, скорее всего, дело вовсе не в опрометчиво не приклеенных марках на конверт письма брата, а все-таки в том, что лицо четы Дантес, проявляясь все ярче, стало яснее и понятнее и для Ивана Николаевича Гончарова.
Надо полагать, что, следуя семейной традиции, некоторые нежелательные подробности и проблемы приходилось опускать в переписке не только сестре, но и брату Дмитрию. Как известно, к тому времени у него сложились непростые отношения с матерью из-за ее привязанности к управляющему ярополецким поместьем С. Ф. Душину (1792–1842), очевидно, нечистому на руку, как думал о нем еще сам Пушкин.
Становятся понятными мотивы, по которым мать Натальи Николаевны, отослав своих детей и больного мужа в Москву, уединилась в своем имении Ярополец. По свидетельству С. А. Соболевского в пересказе Бартенева: «У Пушкиных она никогда не жила. В последнее время она поселилась в Яропольце и стала очень несносна: просто-напросто пила. По лечебнику пила». Потому-то Наталья Николаевна и решила забрать старших сестер в свою семью. «„Зачем ты берешь этих барышень?“ — спросил у Пушкина Соболевский. — „Она целый день пьет и со всеми лакеями…“»{746}.
П. И. Бартенев ответ Пушкина закончил многоточием и, как мог, сам пояснил: «Соболевский уговаривал его не приглашать их, но в Яропольце оставаться им было невозможно с матерью, которую окружали богомолки и над которою властвовал ее кучер»{747}.
Возможно, что так и было, — на все, очевидно, были свои причины. Во всяком случае, в альбоме Натальи Ивановны сохранилась запись, сделанная ею в день кончины Душина: «Человек, смерть которого оставила в моей жизни такую пустоту, которая не исчезает с годами. Шатобриан.
19 сентября 1842»{748}.
И хотя отношение детей Натальи Ивановны к управляющему было весьма определенным, мать все же от их имени распорядилась высечь следующую эпитафию на его надгробном камне:
Памятник воздвигла Н. И. Гончарова с детьми
московскому мещанину Семену Федоровичу Душину
от чувств благодарности за 20 лет неустанное и беспристрастное
его управление ярополецким имением и скончавшемуся 19 сентября 1842 г.
на 50 году от рождения{749}.
Так, при живом муже Наталья Ивановна овдовела. Ей было почти 57 лет. Похоронив Душина, она, вероятно, желая заглушить свое женское горе, уехала к старшему сыну, а в конце октября вновь возвратилась к себе в Ярополец, отправив письмо в Полотняный Завод: