Основные даты эизни и творчества 14 глава




В марте 1921 года Тагор вернулся в Лондон, где оставался около трех недель. Затем полетел в Париж — это было его первое воздушное путешествие. На этот раз он встретился с Роменом Ролланом, которого давно мечтал увидеть. Из Парижа Тагор поехал в Страсбург и выступил в новооткрытом университете с лекцией "Послание леса". В Женевском университете Руссо он прочитал лекцию об образовании. Он отдыхал в Люцерне, отмечая свою шестьдесят первую годовщину среди прекрасной природы, когда поступила добрая весть от комитета, основанного в Германии знаменитыми писателями и учеными, в числе которых были Томас Манн, Рудольф Эйкен, Герман Якоби, граф Кейзерлинг и Герхарт Гауптман. Комитет отметил его день рождения даром большой библиотеки немецких классиков университету Вишвабхарати. Глубоко тронутый, Тагор писал: "Щедрый дар и поздравления, дошедшие до меня из Германии по случаю моей шестьдесят первой годовщины, ошеломили меня. Я воистину чувствую, что обрел второе рождение в сердцах народа этой страны, принявшего меня как одного из своих сынов".

После коротких поездок с лекциями в Гамбург и Копенгаген он отправился в Швецию в ответ на давнее приглашение от Шведской академии. В Стокгольме Тагор присутствовал на постановке шведского перевода своей пьесы "Почта", его принял король Густав V, и он познакомился со многими выдающимися людьми, среди которых были Сельма Лагерлеф, Кнут Гамсун, Карл Брантинг (первый президент Лиги Наций) и знаменитый исследователь Свен Хедин, которым Тагор давно восхищался.

Из Стокгольма Тагор поехал в Берлин, где он выступил в университете 2 июня. "Лекция была отмечена сценами исступленного поклонения. В толчее, чтобы занять места, многие девушки падали в обморок". Число не попавших на лекцию оказалось так велико, что ее пришлось повторить на следующий день.

В Мюнхене Тагор встретился с Томасом Манном, Куртом Вольфом (своим немецким издателем) и некоторыми другими писателями и учеными. На здоровье Тагора сильно отразилась физическая и эмоциональная нагрузка от поездки в Германию, и он не чаял вернуться в Индию, в тишь Шантиникетона, но не смог отказаться от приглашения великого герцога Гессенского посетить Дармштадт.

Он также хотел встретиться там с немецким философом графом Германом Кейзерлингом, с которым познакомился в Индии в 1911 году.[88]

Он провел в Дармштадте около недели, в течение которой не было никакой официальной программы, ни приемов, ни лекций. Однажды его пригласили в клуб художников. Он пошел. Шумная комната была переполнена людьми, на столах стояли кружки с пивом, воздух был тяжелым от сигарного дыма. Члены клуба не встали, чтобы приветствовать гостя. Поэт, однако, справился с положением и, не выказывая никакой неприязни, вел себя с художниками легко и свободно, охотно отвечал на их вопросы. Пока он говорил, кружки постепенно убирались под столы, сигары стали гаснуть, и аудитория слушала его с почти благоговейным вниманием. Тагор позднее заметил, что никогда прежде не испытывал большего триумфа. В общем, неделя, проведенная в маленьком немецком городке, оказалась для него и спокойной и радостной.

Такой радушный прием, оказанный индийскому поэту в Германии, естественно возбудил подозрение в глазах Британии и Франции. Английский корреспондент "Дейли телеграф" писал, что "уважение, оказанное поэту в Гамбурге, было пропагандистским трюком, задуманным немецкими промышленниками, чтобы создать о себе хорошее мнение в кругах индийской интеллигенции с целью захвата индийских рынков". Французская газета "Л'Эклэр" писала: "Рабиндранат Тагор — это что-то вроде индийского Толстого. Как и можно было ожидать, Германия использует его для пропагандистских целей; и он восхваляет пангерманизм столь старательно и чистосердечно, что пресса за Рейном оказывает ему единодушный почет". Газета далее продолжает доказывать свое обвинение, цитируя следующее послание, направленное Тагором д-ру Рудольфу Эйкену, умышленно опуская "если": "Если такова судьба Германии — пройти через покаяние за грех нынешнего века и выйти очищенной и сильной, если она постигнет, как применить огонь, который опалил ее, чтобы осветить дорогу к великому будущему, к стремлению души, к ее истинной свободе, она будет благословенна в истории человечества".[89]

Из Германии Тагор поехал в Вену, где он прочитал две лекции, а затем в Прагу, где выступил и в Карловом, и в Немецком университетах. В эту поездку завязалась его теплая дружба с выдающимися индологами М. Винтернитцем и В. Лесны, которых позднее он пригласил в свой университет Вишвабхарати в Шантиникетоне. Тогда же Тагор имел удовольствие познакомиться с Карелом Чапеком и композитором Яначеком. Благодаря этим встречам он сохранил очень теплое отношение к Чехословакии. Но Тагор устал и соскучился по дому и в июле 1921 года вернулся в Индию, проведя в путешествии около четырнадцати месяцев.

Но и на родине он не обрел тишины и покоя. Индия бурлила, пробужденная волшебной палочкой Ганди, призвавшего массы к общенациональному движению несотрудничества с британским колониальным режимом. Тагор узнал об этом еще за границей, но теперь он сам оказался в центре урагана. Многие годы он призывал в своих стихах, песнях и пьесах такого избавителя, который даст голос немым, силу безоружным, и теперь полностью одобрил призывы Ганди к неповиновению. Но действительность редко соответствует идее.

Внезапный подъем патриотического рвения у людей, которые не ощущали его в течение длительного времени и едва ли даже помнили о своем долге перед родиной, непременно должен был привести к преувеличенному чувству собственной правоты и презрения ко всему иностранному, в данном случае британскому и западному. Тагор открыто отвергал именно этот аспект национализма в чужих странах и болезненно воспринял его в своей собственной.

Существовали и другие аспекты кампании несотрудничества, которые задевали чувства Тагора. Например, вид разъяренной толпы над кострами иностранных тряпок.[90]Он сожалел, что студентов заставляют бросать школы и университеты и они становятся пешками в руках политиканов. Он отказывался верить, что ткачество — единственная панацея от всех болезней индийской экономики, хотя всегда ратовал за возрождение сельской промышленности, включая ткацкую.

Не указывая впрямую на Махатму и не критикуя его руководство, Тагор выразил свою веру в необходимость интеллектуального и духовного сотрудничества между Индией и Западом в публичной лекции, озаглавленной "Встреча культур", прочитанной в Калькутте 15 августа. Но он оказался настолько одинок даже у себя в Бенгалии, что его речь вызвала возражение популярного бенгальского писателя Шоротчондро в статье, названной "Конфликт культур". Неустрашенный, Тагор развил свою точку зрения в другой публичной лекции "Призыв правды", могучем завете своей веры. Ответ последовал от самого Ганди в знаменитой статье, опубликованной в его политическом еженедельнике "Янг Индиа" под названием "Великий страж".

Вскоре после этого Ганди посетил Калькутту и 6 сентября 1921 года имел длительную беседу с Тагором за закрытыми дверями в доме поэта в Джорашанко. На ней присутствовал только Эндрюс. Никакого документально-о отчета о том, какие переговоры вели эти два замечательных человека, не сохранилось, но ясно, что Ганди приезжал, чтобы уговорить Тагора оказать активную поддержку его политическому движению. Ясно также, что в итоге они беседовали как друзья. А тем временем снаружи дома собралась толпа. Стремясь продемонстрировать свою поддержку делу Ганди и преподать урок чересчур вознесшемуся поэту, люди собрали большие тюки иностранных материй из близлежащих лавок и устроили костер посредине двора, перед окнами Тагора. Леонард Элмхерст вспоминал, что Тагор, спустя некоторое время, пересказал ему суть своей беседы с Ганди в тот памятный день. Когда Ганди заявил, что все его движение основано на принципе ненасилия, Тагор сказал: "Пойди и взгляни с моей веранды, Гандиджи. Посмотри вон туда, и ты увидишь, что делают твои ненасильственные последователи, — украв материю из лавок на Читпор Роуд, запалили костер в моем дворе и теперь неистовствуют вокруг него как толпа сумасшедших дервишей. Разве это не насилие?"

По словам Элмхерста, Ганди начал так: "Гурудев,[91]ты сам был лидером и покровителем движения свадеши [92]в Индии около двадцати лет назад. Ты всегда хотел, чтобы индийцы стояли на собственных ногах, а не старались быть жалкими копиями англичан. Мое движение сварадж есть естественное дитя твоего свадеши. Присоединись ко мне, и этим ты укрепишь его". Тагор ответил: "Гандиджи, весь мир страдает от самолюбивого и близорукого национализма. Индия всегда оказывала гостеприимство всем нациям и вероучениям. Я понял, что нам в Индии еще есть что перенять у Запада и его науки, и потому нам нужно научиться сотрудничать друг с другом". Наконец, когда Ганди стал просить поэта выступить в поддержку ткачества, подав пример для остальных частей страны, последний улыбнулся и сказал: "Я могу создать художественную ткань, могу тянуть нить сюжета, но какую путаницу, Гандиджи, сделаю я из твоего драгоценного хлопка!"

Лучше всего различие в мировоззрениях двух великих умов Индии определено иностранцем — Роменом Ролланом, который сам был достаточно велик, чтобы оценить и понять их обоих. Его слова стоит повторить:

"Тагор всегда считал Ганди святым, и мне часто приходилось слышать, что он говорил о нем с благоговением. Когда, говоря о Махатме, я упомянул Толстого, Тагор сказал мне — теперь узнав лучше Ганди, я с ним соглашаюсь, — насколько более осенена сиянием душа Ганди, чем душа Толстого. У Ганди все естественно — он скромен, прост, чист, — и вся его борьба освящена религиозной ясностью, тогда как у Толстого все является гордым восстанием против страстей.

Тем не менее было неизбежно, что трещина между этими двумя людьми должна расширяться… В то время он (Тагор) был не только "поэт", но духовный посланник Азии в Европе, где он просил людей помочь в создании всемирного университета в Шантиникетоне. Что за ирония судьбы, что ему нужно было агитировать о сотрудничестве между Западом и Востоком на одном краю земли, когда в то же самое время на другом ее конце агитировали за несотрудничество!

Несотрудничество шло вразрез с его образом мыслей, ибо его умонастроение, его богатый интеллект были вскормлены на всех культурах мира".

Ромен Роллан цитирует следующий отрывок из Тагора, чтобы проиллюстрировать широту его подхода: "Все величайшие достижения человечества принадлежат мне. Бесконечная личность человека (как сказано в "Упанишадах") может возникнуть только из величественной гармонии всех человеческих рас. Я молюсь, чтобы Индия могла бы стать примером сотрудничества со всеми народами мира. Для Индии объединение есть добро, разделение — зло. Объединение — это то, что охватывает и понимает все; следовательно, оно не может быть достигнуто через отрицание. Нынешняя попытка отделить наш дух от духа Запада является попыткой духовного самоубийства… В нынешний век доминирует Запад, потому что у Запада есть миссия, которую он должен выполнить. Мы на Востоке должны учиться у Запада. Вызывает сожаление, конечно, что мы утратили способность оценивать нашу собственную культуру, и поэтому не поняли, как правильно определить место западного духовного наследия. Однако агитировать за отказ сотрудничать с Западом — значит поощрять самую худшую форму провинциализма, ведущую к интеллектуальной нищете. Эта проблема — проблема мировая. Никакая нация не может обрести спасение путем отрыва от других. Мы все должны быть спасены, или должны погибнуть вместе".

"Другими словами, — комментирует Ромен Роллан, — как Гёте в 1813 году отказался отвергнуть французскую Цивилизацию и культуру, так Тагор отказывается изгнать британскую цивилизацию". Роллан был не единственным великим европейцем, почувствовавшим сходство между универсализмом Гёте и Тагора. Альберт Швейцер следующим образом оценил мысль Тагора: "В величественной симфонии мыслей Тагора гармонии и модуляции индийские. Но темы напоминают нам о темах европейской мысли. Его доктрина о "душе-во-всех-вещах" уже более не относится к "Упанишадам", а к образу мыслей, развившемуся под влиянием современной естественной науки… Но индийский Гёте выражает свой личный опыт в манере более глубокой, более сильной и более привлекательной, чем кто-либо до него. Этот истинно благородный и гармоничный мыслитель принадлежит не только его собственному народу, но и всему человечеству".

Ум Ганди не менее восприимчив к внешним явлениям, что замечательно выражено им в следующих строках: "Я не хочу, чтобы мой дом был окружен стенами со всех сторон и чтобы мои окна были наглухо закрыты. Я хочу, чтобы культуры всех стран свободно распространялись по моему дому. Но я не желаю быть сбитым с ног какой-либо из них… Моя религия — это не религия тюрьмы. В ней найдется место для самого жалкого из всех божьих созданий. Но она противостоит оскорбительной надменности расы, религии или цвета кожи".

Тагор боялся не духа избранничества самого Махатмы. Он знал, что Ганди выше этого, но непогрешимая вера в себя сказывалась в его последователях, не стеснявшихся взывать к любым предрассудкам или страстям, чтобы раздувать горячку национализма.

Опасения Тагора и его протест против того, что он считал "слепым повиновением", способным "разрушить во имя какой-то поверхностной свободы действительную свободу души", красноречиво высказаны в лекции, о которой говорилось выше.

"Благородные слова Тагора, — комментирует Рол-лан, — это одни из самых прекрасных слов, когда-либо обращенных к народу, они как поэма солнечного света, они парят выше всех человеческих междоусобиц. И единственное замечание, которое можно сделать, это то, что они летят слишком высоко. Тагор прав с точки зрения вечности. Поэт-птица, жаворонок величиною с орла, как Гейне назвал гения нашей музыки, сидит и поет на руинах времени. Он живет в вечности. Но нужды настоящего слишком властны". Ганди ответил на вызов поэта в резкой статье, опубликованной в его газете "Янг Индиа", выходившей на английском языке. Он приветствовал поэта как "великого стража", чьи предостережения против нравственной опасности должны приниматься с уважением; но, продолжает Ганди, его опасения не подтверждаются. По сути, он упрекает поэта за то, что тот играет на скрипке, когда в доме пожар. Вот слова Махатмы:

"Когда все вокруг меня гибнет от голода, единственным занятием, допустимым для меня, остается — накормить голодных. Индия — это дом, охваченный огнем.

Поэт живет ради завтрашнего дня и хотел бы, чтобы и мы поступали так же. Он представляет нашим восхищенным глазам прекрасную картину утренних птиц, парящих в небесах, распевая хвалебные гимны бытию. Но у этих птиц есть ежедневная пища, и парят они на отдохнувших крылах, в их жилах течет свежая кровь. Но мне приходилось видеть птиц, неспособных от недостатка сил даже пошевелить крыльями. Под индийским небом человек встает более слабым, чем ложился. Для миллионов это вечное бдение или вечная мука. Я понял, что невозможно успокаивать страждущих песней Кабира…[93]

Дайте им работу, чтобы они могли есть! "А если у меня нет нужды работать ради пищи, почему я должен прясть?" — могут задать вопрос. Потому, что я ем то, что мне не принадлежит. Я живу, грабя моих соотечественников. Проследите источник каждой монеты в вашем кармане, и вы поймете правду моих слов. Каждый должен прясть. Пусть Тагор прядет, как и другие. Пусть он сожжет свои иностранные одежды; это обязанность, долг каждого. Бог позаботится о завтрашнем дне".

"Мрачные и трагические слова! — комментирует Ромен Роллан. — В них мы видим нищету мира, восстающего перед мечтой о красоте и взывающего: "Попробуй отрицать мою нужду!" Кто не сочувствует страстному чувству Ганди, кто не разделяет его? И тем не менее в этом ответе, столь гордом и столь резком, есть все же нечто, что оправдывает опасения Тагора: на поэта как на человека налагается обет, и он обязан повиноваться беспрекословно дисциплине общего дела. Повинуйся без колебаний закону свадеши, первая заповедь которого есть: пряди!"

Вскоре после того, как были написаны эти слова, Роллан писал Тагору: "Я только что закончил небольшое эссе о Махатме Ганди, основанное на томе его статей, печатавшихся в журнале "Янг Индиа". Я публикую его в журнале "Юроп", а также в некоторых немецких и русских журналах… Я хотел постичь Ганди как человека и понять его великое сердце, горящее любовью и благоговением. В одной из глав моего эссе я осмелился, основываясь на ваших замечательных выступлениях в печати, напомнить позицию, которую вы заняли по отношению к Ганди, и благородный спор идей, разгоревшийся между вами. В нем столкнулись высочайшие человеческие идеалы. Он подобен конфликту между учениями святого Павла и Платона. Но, поскольку он возник в Индии, его горизонты расширились. Они охватывают всю землю, и все человечество присоединяется к этому величественному диспуту. В заключение я показал общую для вас идею, сколь прекрасно самопожертвование ради любви к ближнему (даже если эта любовь выступает под маской необходимости). Вам, быть может, доставит удовольствие узнать, что ваши мысли наиболее близки моим воззрениям на мир, и что душа Индии, как она выражена в вашем светлом духе и в пылком сердце Ганди, для меня становится большой родиной, где члены мои свободно расправляются от уз фанатичной Европы, болезненно их стягивавших".

Не желая продолжать ненужный и бесполезный спор с человеком, чью деятельность он глубоко уважал, чье появление на общественной сцене он когда-то предсказал, Тагор смолчал и удалился в свое излюбленное убежище в Шантиникетоне. Разве он не предостерегал себя ранее? "Если ты не можешь идти в ногу с соотечественниками в величайший момент в истории, остерегайся говорить, что они заблуждаются, а ты прав! Но оставь свое место в их рядах и удались в свой поэтический уголок и будь готов встретить насмешку и общественную немилость", и он удалился — не дуться на окружающих, а петь для них. Во тьме поражения он видел улыбку и слышал голос: "Твое место с детьми, играющими на песчаных берегах всего мира, и там я с тобой".

А результатом стала книга прелестных детских стихов, которые он опубликовал в 1922 году под названием "Шишу Бхоланат" ("Малыш Бхоланат").[94]Это лирические интерпретации детского сознания, напоминающие стихи, написанные им двадцать лет назад, опубликованные под названием "Полумесяц". В письме к племяннице Индире Деби он объяснял: "Я написал эти стихи, чтобы дать передышку моему мозгу, который охвачен делами взрослых. Я хотел выразить в них то, что в последнее время постоянно приходило мне на ум. Смысл моей жизни обобщен в предисловии, где сказано, что я был рожден как ребенок, для которого весь мир — площадка для игр. Когда с годами нас все более затягивает лихорадящее чувство ответственности, мы приобретаем склонность смотреть сверху вниз на игру и гордимся, противопоставляя работу игре. Мы забываем, что таким образом мы оскорбляем Создателя вселенной, который живет без тяжелого труда и который есть верховное блаженство, потому что он свободен от всех обязательств".

Но передышка оказалась краткой. Шантиникетон ждал его внимания. 26 сентября, после пятилетнего отсутствия, в Шантиникетон вернулся Пирсон. С ним приехал Леонард Элмхерст, молодой англичанин, которого Тагор встречал в Нью-Йорке. Он принял приглашение Тагора организовать Центр сельскохозяйственной реконструкции в Шриникетоне. Он привез соответствующие фонды для этой цели, полученные благодаря великодушию Дороти Стрейт. Через нее Америка наконец-то щедро откликнулась на призыв Тагора. Вскоре приехал французский ученый Сильвэн Леви, первый профессор, приглашенный для чтения курса лекций в Вишвабхарати.

23 декабря 1921 года состоялось официальное открытие Вишвабхарати. Тагор принес в дар университету авторское право на доходы со всех своих книг на бенгальском языке.

Среди всех этих событий Тагор продолжал размышлять о политических явлениях в стране, пока подсознательное биение мысли не нашло своего выражения в символической пьесе, которую он написал в начале января 1922 года. Пьеса, которая в известном смысле представляет собой благородную дань уважения личности Ганди и его кампании ненасилия, названа "Муктодхара" ("Освобожденный поток").

Автор вновь вводит в этой пьесе замечательный тип аскета Джоноджоя, прототипа Махатмы Ганди, который впервые появился в его драме "Искупление", увидевшей свет в 1909 году. В обеих пьесах Джоноджой призывает подчиненный народ бесстрашно сопротивляться несправедливым требованиям правителя, не прибегая к насилию. "Как только вы поднимете голову и скажете: "это не больно", — корни насилия будут отсечены… Ничто не может задеть ваше истинное мужество, ибо это пламя сильнее огня. Лишь животное, которое есть только плоть, чувствует удары и скулит". Пожалуй, ни одна другая пьеса Тагора не выражает его политические убеждения с такой, прямотой и силой. С формальной стороны драма не перегружена второстепенными лицами или посторонними происшествиями, хотя в ней дана широкая панорама жизни, ибо истинная сцена, по Тагору, это весь мир. На мрачном фоне возвышающейся угрозы, символизируемой Машиной, с дьявольским мастерством созданной руками людей, идут и идут процессии мужчин и женщин, тиранов и доносчиков, идеалистов и глупцов, мятежников и их раболепных приспешников, и многочисленная безликая толпа народа, с ее причудливым юмором и простой мудростью. Именно эти прохожие и зрители, а не главные герои действуют на сцене большую часть времени.

Эта замечательная пьеса так и не была поставлена. Автор читал ее группе друзей в Калькутте в январе 1922 года и позже готовился к ее постановке, но прежде чем пьеса увидела сцену, в марте пришло известие об аресте Махатмы Ганди. Он был приговорен к строгому тюремному заключению на шесть лет. Постановка пьесы была приостановлена и никогда не возобновлялась.

 

Мир новый и старый

 

Мечта Тагора сделать Шантиникетон местом, куда будут стекаться родственные души из разных частей света, воплощалась в жизнь. Задуманный как отшельнический приют, он постепенно становился похожим на разноязыкий улей. Кроме трех замечательных английских ученых: Эндрюса, Пирсона и Элмхерста, здесь обосновался француз Сильвэн Леви с женой. Вслед за ним прибыл не менее известный востоковед Мориц Винтерниц из Германского университета в Праге, затем профессор Винценц Лесны из Карлова университета. Трудно, однако, сказать, чего больше производил этот разномастный улей — меда или жужжания. Но как бы то ни было, в Шантиникетоне царила атмосфера энтузиазма; Тагор очень тонко чувствовал этот дух и придавал ему большое значение. Деятельность собравшихся здесь ученых во многом была новаторской, плодами ее предстояло воспользоваться не только Вишвабхарати, но и другим университетам.

Этого оказалось достаточно для поэта, чтобы вообразить, будто весь мир становится единым целым, и теперь Тагору предстояло лишь больше ездить по свету, чтобы окончательно утвердить свой идеал в сердцах людей. Трудно представить себе более грандиозную иллюзию, чем сознание того, что ты залечиваешь раны всего мира, и Тагор оказался не первым и не последним из великих людей, кто не устоял перед ее магической притягательностью. К тому же нет никакого сомнения в том, что и его родная страна, и остальной мир очень многое приобрели от его миссионерского рвения, и этого нельзя недооценивать. Тагор был одним из самых искренних борцов за взаимопонимание между народами и гуманизм; он пытался добиться в моральном плане того, чего в политическом добивались Лига Наций и сменившая ее Организация Объединенных Наций. Он рисковал сделаться непопулярным у себя на родине и терпел за свою веру в единый мир насмешки и оскорбления задолго до того, как эта вера стал модной по всей Земле.

Он жертвовал гораздо большим — рисковал остановиться в своем творческом и духовном развитии. Никогда ему уже не пережить состояния беззаветной и всепоглощающей преданности своей Музе, любовного и внимательного наблюдения за, казалось бы, обыденными явлениями жизни и природы, безыскусной скромности тростника, ожидающего, "когда он наполнится музыкой". Поэт сдавал позиции перед пророком, певец перед проповедником. "Бесконечная сила, заключенная в песне", распылялась в бесконечных проповедях, произнесенных по всему миру. Иногда задают вопрос: а если бы Тагор провел последние годы своей жизни, как и начало ее, в уединении, если бы он не получил Нобелевской премии, если бы он не основал Вишвабхарати, то, быть может, он стал бы еще более великим поэтом и более великим человеком (понимая величие как духовную и интеллектуальную цельность)?.. Однако "если" — бессмысленное слово. Как гласит одна мудрая французская пословица: "с помощью "если" можно Париж запихнуть в бутылку".

Однако считать, что Тагор перестал творить, тоже неверно. До последнего дня своего он не прекращал писать, перед ним постоянно открывались все новые, неизведанные высоты творчества. Даже в самые "непроизводительные" периоды своей жизни он создавал столько, что иному хватило бы, чтобы прослыть знаменитым писателем. Правда, трудно не признать, что в его последних творениях чего-то не хватает, чего-то такого, что достигается лишь всепоглощающей преданностью искусству, бесконечной жаждой совершенства, хотя это что-то и трудно определить и выразить словами. Постоянные разъезды, публичные выступления, бесконечная борьба в защиту новых взглядов, кампании по сбору средств для Вишвабхарати — все это занятия, отнюдь не способствовавшие созерцательному или творческому настроению. Он не имел больше возможности уделять должное внимание детям, зато продолжал писать для них песни и пьесы, организовывал музыкально-танцевальные праздники. Он написал несколько прекрасных пьес, его праздники-фестивали прочно вошли в культурное наследие нации (можно только удивляться, как много смог сделать один человек для своего народа). Однако качество неизбежно страдало. Он писал для аудитории, слишком горячо воспринимавшей все, что выходило из-под его пера. Постепенно его окружила свита почитателей, многие из которых мало чем отличались от придворных льстецов и подхалимов. Они стали прочной стеной, отделившей Тагора от реального мира. Такой опасности вынуждены противостоять знаменитости во всех странах, однако нигде она не становится столь фатальной, как в Индии, традиционно славящейся неистовством обожателей. Развенчивающие идолов сами становятся идолами. Даже Ганди, который был так беспощаден к себе и не терпел малейшего проявления неестественности в своей личной жизни, не смог полностью избежать действия коварного яда прилипших к нему паразитов.

Искренний друг поэта Ротенстайн чувствовал эту опасность и с грустью писал в дневнике: "Ни с кем мне не бывало так приятно общаться, как с Тагором: однако среди его учеников я чувствую себя неловко; легковесный идеализм похож на сезаннизм или уистлеризм[95]— нет, подальше от этих складно говорящих людей, подальше от тех, у кого на лбу написано льстивое духовное ханжество! Эти специалисты по идеализму вызывают во мне такое же чувство неловкости, какое бывает у меня среди всех, кто не исповедует, а проповедует. Я всегда восхищаюсь терпением Тагора по отношению к этим людям, которые своей лестью разлагают его творческую цельность, как это произошло с Роденом. Дега, Фантен, Моне и Ренуар закрывали двери своего дома перед такими полулюдьми, паразитами и резонерами. Я могу себе представить дом Толстого, зараженный ими, и отчаяние его жены".

Не все, однако, понимали ситуацию так, как Ротенстайн. Многие — и среди них люди искусства, интуиция которых могла бы быть более верной, — неправильно понимали Тагора, ошибочно принимая внешнее проявление за самого человека. Типичной в этом смысле была оценка Джекоба Эпстайна,[96]сохранившаяся в его воспоминаниях.

"Я тот, кто живет среди самых бедных, среди одиноких, среди заблудших". Эта цитата из "Гитанджали" странно противоречила всему виду моего собеседника, чей благородный, властный облик вызывал у его последователей благоговейный трепет и робкую покорность.

Он позировал в молчании, и я работал в полную силу. Однажды к нему пришли две американки, и я хорошо помню, как они выходили от него — спиной вперед, вскинув руки в знак божественного почитания. Обычно по окончании сеанса два или три ученика, ожидавших в коридоре, отвозили его обратно в гостиницу. Он не носил с собой денег, и его сопровождали почти как святого…

У Тагора были отстраненные, полные достоинства и холодности манеры, и если ему требовалось что-нибудь, он бросал своим ученикам лишь одно слово.

Кто-то заметил, что его бюст, выполненный мной, опирается на бороду; это была неосознанная дань символизму".[97]

В этот период Тагор проводил столько же времени за пределами Шантиникетона, сколько и в его стенах. Сценой для него стал весь мир, а Шантиникетон служил идеальным репетиционным залом. Интернациональный Дух школы и университета был подчеркнут студентами и преподавателями во время празднования трехсотлетия Мольера в феврале 1922 года. В июле Тагор председательствовал на праздновании столетия со дня рождения Шелли в Калькутте. В августе и сентябре на калькуттской сцене состоялись премьеры его новых музыкальных драм: "Праздник дождя" и "Праздник осени". Эти сочинения, представляющие собой своеобразный сплав поэзии, драмы, музыки и танца, созданы для народных праздников, посвященных временам года, и наполнены свежестью чистого воздуха и безыскусной радостью жизни. Их композиция не укладывается ни в одну из известных схем, в них привольно сосуществуют народная и классическая традиции, философия и легкомыслие, религиозный мистицизм и злободневный комментарий к текущим событиям.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: