Ю. Архипов. Роберт Вальзер, или Жизнь поэта писавшего прозой 7 глава




– Ну, я тебя проучу, мерзавка! – завопила, вернее, завизжала она, хватая девочку, которая выбежала из‑за стола, и водворила ее на место, при этом малышка больно ударилась о спинку стула. Делать нечего – повинуясь суровому, резкому окрику своей наставницы и воспитательницы, Сильви снова, и как следует взяла в руки вилку и нож, чтобы поневоле закончить этот злополучный, утомительный обед. По причине заплаканных глаз девочка показалась Паулине еще более глупой и неуклюжей, чем раньше, и сия непревзойденная воспитательница громко расхохоталась. Глядя на уныло жующую Сильви, она прямо‑таки перекосилась от смеха. Стало быть, настроение у нее опять пришло в норму. Как известно, нахалы за словом в карман не лезут, и вот Паулина безмятежно, с выражением крестьянски‑туповатого удивления на лице, спросила у молчаливого Йозефа, уж не рассердился ли он, может, стряслось что, коли он воды в рот набрал. Прямолинейность и навязчивость этого игривого вопроса сделали свое дело: Йозеф не выдержал и густо покраснел. Захоти он убедить свою соседку в том, какие его обуревают чувства, ему бы пришлось пустить в ход кулаки. Поэтому он только пробурчал что‑то невразумительное и встал из‑за стола; этот поступок подкрепил служанкины предчувствия, внушавшие ей, что Йозеф во всем человек крайне малоуживчивый и необщительный и что он не иначе как намеренно обижал ее и вызывал на грубость. И Паулина сей же час выместила на Сильви это новое досадное ощущение, приказав ей убрать со стола, то есть препоручив девочке работу, которую полагалось бы выполнять ей самой. Девочка, старательно исполняя приказ тиранки и угнетательницы, каждый раз, когда нужно было взять что‑нибудь со стола, поднималась на цыпочки, обхватывала обеими руками миску, тарелку или несколько приборов и покорно, с осторожностью, не сводя глаз со своей лиходейки, относила туда, где их потом вымоют. Делала она это с таким видом, будто в руках у нее была не посуда, а маленький, мокрый и колючий венец, окропленный ее же слезами, влажно блестящий венец раннего и неизбывного детского горя.

Йозеф пошел вверх по горному склону, к лесу. Туда вела очень красивая и очень тихая дорога. Шагая по ней, он, конечно же, размышлял о маленькой Сильви, которую все дергают и шпыняют. Паулина виделась ему чем‑то вроде ненасытной хищной птицы, а Сильви – мышкой в когтях жестокого чудовища. И как это г‑жа Тоблер могла отдать свою хрупкую дочку на растерзание этому дракону в образе служанки? Но в самом ли деле Сильви так уж хрупка, а служанка так уж кровожадна? Может быть, все не столь ужасно. Ведь, если скоропалительно решить, будто по одну сторону сосредоточено все дьявольское, что только существует на белом свете, а по другую – самое милое и прекрасное, очень легко впасть в крайность. «Мерзавка» Сильви все же капельку такая и есть, а вот Паулина – это Паулина. Даже в мыслях Йозеф никак не мог отозваться о Паулине благожелательно, ну в крайнем случае сказал бы, что отец ее честный путевой обходчик и крестьянин. Но какое отношение семейство обходчика имело к жестокому удовольствию от издевательств над ребенком? Кто его знает, а вдруг отец у Паулины временами зверел, как бешеный бык?! Но эта благородная, чуть ли не аристократичная Тоблерша, мать Сильви, эта бюргерша до мозга костей, впитавшая с молоком матери нежную чувствительность, эта умница и в определенном смысле даже красавица, – как с нею‑то обстоит? У нее‑то какая причина отталкивать и шпынять ребенка? Йозефу понравилось это странноватое слово – «шпынять», на его взгляд, оно превосходно раскрывало суть обозначенного им понятия. «Отринуть», «оттолкнуть» звучит немного старомодно и напоминает сказки, а вот «шпынять» бедных маленьких беззащитных детей можно и сегодня, точь‑в‑точь как сотни лет назад. Такое происходило даже в особняке Тоблеров, который, как говаривал сам инженер, очень полюбился двум феям – Благоприличию (в моем доме все должно быть благоприлично!) и Порядку (черт побери, побольше порядка, вы слышали?!). Неужто две столь очаровательные феи способны терпеть у себя под боком нечто до такой степени непорядочное и в самом деле неблагоприличное, как беспрестанное унижение детской души, – полноте, возможно ли это? Судя по всему, да! В этом мире много чего возможно – были бы только силы и желание поразмыслить об этом, гуляя в лугах.

Из людей Йозефу почти никто не встретился. Лишь несколько крестьян что‑то делали у дороги. По обе стороны ее расстилались пышные лужайки, засаженные сотнями плодовых деревьев. Кажется, и очень тесно и вместе с тем очень просторно и зелено. Вскоре он добрался до леса, а побродив недолгое время, обнаружил узкий, промытый ручьем овражек и устроился во мху – просто‑напросто упал на мягкую землю. Ручей журчал так славно, сквозь листву высоких буков так знакомо, так приятно сверкало солнце, и сочные травы оплетали овражек будто бы тонкой, ласковой паутиной. Прелестное местечко – в самый раз для какой‑нибудь романтической истории. Откуда‑то с окрестных плато донеслись выстрелы, – наверное, не очень далеко находится стрельбище. А вообще – как же здесь покойно! Ни одно дуновение не могло проникнуть в этот укромный зеленый мир. Прежде должны были бы рухнуть деревья, но эти старые великаны выстоят перед бурей, да что там – перед десятком бурь, а сегодня овражку вроде бы не грозят ни ветры, ни ненастья. Появись сейчас какая‑нибудь дама‑всадница в бархатной амазонке и кожаных перчатках, с распущенными пышными золотыми волосами, с белым конем в поводу, – Йозеф едва ли бы сильно удивился. Это место прямо создано для таких приключений – с благородными дамами верхом на лошадях. Но много ли красивого и благородного найдешь в окрестностях тоблеровской виллы? Не считать же таковым Паулину или самого Тоблера, этого падкого на авантюры дельца, предпринимателя, облаченного в деловой костюм! Да, что говорить, деловых начинаний тут было хоть отбавляй, но вот каких?! Какое отношение технические начинания имеют к зеленым лесным овражкам, белым коням, изящным дамам и геройским делам? Разве в старину кавалеры и дельцы ездили на часах‑рекламе, на патронных автоматах и прочих подобных клячах, разве гоняли их в хвост и в гриву? Разве тогда были уже дети вроде Сильви, которых все вокруг «шпыняют»? О да, только называли их «отринутыми», а нынче тот, кто лежал средь чудной зелени во мху, говорил, что их «шпыняют».

Йозеф рассмеялся. Как же здесь хорошо! Покой в лесу – покой вдвойне. Деревья и кустарники вокруг образуют первый слой покоя, а второй, еще более чудесный – это выбранное тобою местечко. Прислушаешься к тихому лепету ручья – и тебя словно обвевают долгие прохладные грезы; утопишь взгляд в зеленых сводах над головою – и словно купаешься в серебре и золоте добрых помыслов. Выдуманные, выхваченные из круга близких и дальних знакомых лица что‑то тихонько шепчут, или говорят, или просто строят разные мины, тогда как глаза сами по себе ведут задушевные беседы. Чувства храбро являются во всей своей наготе, и тончайшие движения души втайне встречают горячее понимание. Губы и мысли, не нуждаясь более ни во времени, ни в земных путях, обмениваются поцелуями, когда одни узнают других; на губах огнем вспыхивает радость, а в мыслях рождается грустный и нежный напев под стать ручью, кустам и лесному покою. Достаточно лишь подумать, что скоро наступит вечер, и все знакомые и незнакомые ландшафты уже как бы заливает вечерний свет.

Лес над головою мечтателя вздымался и опускался, и колыхался тихонько, и приплясывал в устремленных вверх глазах, а глазам поплясать за компанию проще простого. «Как же здесь хорошо!» – повторял про себя Йозеф. И внезапно в памяти его ожил небольшой эпизод детства.

Тогда, в отроческие годы, у него тоже был свой овражек, вернее, песчаный карьер, но такой особенный, такой маленький, какого он после ни разу не видывал. Этот округлый карьер располагался у опушки большого леса, где росли буки, ели и дубы; Йозеф с братьями и сестрами наткнулся на него однажды во время послеобеденной прогулки. Случилось это тоже в воскресный день, пожалуй, на склоне лета. Дети убежали вперед, придумывая на ходу забавы и играя, родители шагали следом, чуть поотстав. Вновь найденный карьер оказался великолепным местом для игр, и дети решили прямо тут и дождаться родителей. Наконец мать с отцом подошли и согласились, что место очаровательное, бывают в природе совершенно пленительные уголки – вот и этот таков. По краям карьера тянулись воистину непролазные заросли, так что, собственно говоря, только любопытная детвора и могла его отыскать. Правда, в одном месте была довольно широкая прогалина – своего рода удобный вход. Мать села на траву и прислонилась спиной к елке. Посреди карьера возвышался небольшой бугор естественного происхождения; живописно поросший молодыми деревцами, он словно бы приглашал сесть или полежать. Такое всякому понравится! Весь этот уголок, казалось, был сотворен рукою чуткого к природе мечтателя; впрочем, нет, сама природа, обыкновенно беззаботная и беспечная, здесь была так впечатлительна и деликатна, что сумела создать живой образец уюта и уединенности. Вокруг пригорка расстилалась, круглясь, игровая площадка – лесная поляна, поросшая чудеснейшими травами, злаками и дикими цветами, источающими дурманный, романтический аромат. От остального мира виден был только кусочек неба, на котором, конечно же, резко вырисовывались высокие деревья по краю обрыва. Все вместе напоминало уголок просторного господского парка, а не случайный лесной лужок. Родители безмолвно смотрели на ребячью суету: дети с криками и смехом гонялись друг за другом вверх и вниз по крутому песчаному откосу. О эти юные голоса! Надо же – так расшалиться! Дети обрадовались, что матери нравится здесь, что она может спокойно посидеть в этом славном и уютном местечке. Они знали, чего жаждет и в чем нуждается материнская душа. И скоро все кругом словно бы наполнилось и дружелюбной задумчивой радостью, и ребячьей убежденностью, верой и надеждой, что находка оказалась удачной. Будто под действием каких‑то колдовских чар, оживленные игры стали еще гораздо самозабвенней и неистовей. Мама, кажется, была довольна, значит, позволительно пошуметь немного больше обычного. Как почти во всех мещанских семействах, в семье у Йозефа была своя горькая беда, но тут она отошла совершенно на задний план, мало того – весь мир прямо‑таки канул в забвение. Дети изредка поглядывали на мать: не сердится ли? Нет, взгляд ее светился кротостью и, в общем, чистосердечием. Добрый знак – и даже сам травяной пригорок словно почувствовал это. «Она в добром расположении», – шептали детям листья шелестящих деревьев. Когда мать была в состоянии улыбаться – а случалось так крайне редко, – им улыбался весь мир. Мать уже тогда хворала, ее мучила тяжелая аллергия. И до чего же отрадно казалось детям то, что эта женщина, истерзанная недугом, сейчас спокойно лежала в траве. Несчастью просто‑напросто не было места в этом уютном уголке, потому‑то каждая травинка уединенного лесного лужка лепетала‑шептала о радости, и каждая еловая хвоинка строила теплую веру. На коленях у матери были рассыпаны полевые цветы, зонтик лежал рядом и какая‑то книжка, выскользнувшая из рук. Лицо, которого дети боялись, хранило умиротворенное выражение. Тут уж можно побеситься, и покричать, и пошалить от души. Каждая черта материнского лица говорила: «Да‑да, шумите, шумите, теперь можно. Пошумите вволю, это все пустяки». И прелестная полянка словно бы задорно и весело включилась в игру… «Там был карьер, а здесь всего‑навсего лесной овражек, и тоблеровский дом рукой подать, и непростительный грех – мечтать, когда тебе уже перевалило за двадцать три».

Йозеф двинулся в обратный путь.

Дом Тоблеров – вон ведь как стоит, прочный и вместе с тем изящный, точно обитают в нем лишь прелесть жизни и невзыскательность! Такой дом разрушить не просто; усердные, ловкие руки хорошенько скрепили его раствором, возвели из балок и кирпичей. Озерный ветер его не свалит, даже ураган с ним не совладает. И что для такого дома один‑два деловых просчета?

Впрочем, у всякого дома две стороны – зримая и незримая, внешний облик и внутренняя основа, а внутренняя конструкция, пожалуй, столь же важна, и даже иной раз, как несущая опора целого, гораздо важней, чем внешняя. Пусть дом с виду опрятен и наряден – что в этом проку, если живущие там люди не способны служить ему опорой и надежей? Вот тогда‑то, между прочим, деловые и экономические ошибки приобретают огромное значение.

Итак, тоблеровский дом еще существует, хотя г‑н Иоганнес Фишер стремительно отдернул свою дающую деньги руку. Но разве в мире всего‑навсего один кредитоспособный человек? Если да, Тоблеру и впрямь впору пасть духом. Однако как же он в таком случае надумал именно теперь строить в саду грот? Видно, ни гроша покуда не потерял, а то бы ему едва ли было до подобных затей.

Внизу, на проезжей дороге, люди частенько останавливаются, задирают головы и не спеша разглядывают виллу; когда глядишь на них сверху, кажется, будто эти случайные наблюдатели получают удовольствие от открывающейся им картины. Да и кто не возрадуется при виде столь удачно расположенного дома? Уже медная башенка и та заслуживает всяческого интереса. И денег она стоила немалых. А то, что соответствующий счет лежит в конторе в ящике среди других неоплаченных счетов, человеку, углубленному в созерцание дома, даже в голову не придет – слишком респектабельное впечатление производят и дом, и сад.

Управляющий Бэренсвильским банком определенно призадумался уже о том, что в доме Тоблера завели обычай отклонять предъявленные к оплате векселя под предлогом их пролонгации. Но он остерегается высказать вслух эти недоверчивые и тревожные мысли, потихоньку зашевелившиеся в его голове. Ведь трудности, возможно, временные, да и банковские управляющие, как правило, не болтуны, а строгие к себе люди, которые знают, сколько зла предвзятые суждения способны причинить честолюбивому, единоборствующему с жизнью дельцу. Известная настороженность, конечно, не повредит, и лоб не грех наморщить у себя в кабинете, и рукой махнуть – но язык пока стоит держать за зубами, ибо директор банка служит коммерции и индустриальному развитию населенного пункта, к числу обитателей которого принадлежит и г‑н Тоблер, хотя в последнее время там, наверху холма, «Под вечерней звездой», дела, похоже, идут не вполне успешно. У заправил банков и сберегательных касс рот обыкновенно узкий, сжатый, и открывается он, только когда существует стопроцентная уверенность в окончательной неплатежеспособности. Стало быть, Тоблер покуда может радостно посмеиваться в кулак. Тайна его затруднительного положения покоится в сберегательной кассе Бэренсвиля как в наглухо замурованном склепе.

Если у человека еще не пропало желание посещать с женой и детьми шумные певческие или гимнастические праздники, значит, у него есть еще какой‑то тайный, не иссякший источник кредита, из которого он до сих пор не черпал лишь потому, что в этом последнем спасительном жесте не было пока нужды. Если у человека столь привлекательная жена, которую, когда она идет по деревне, со всех сторон радостно приветствуют, значит, с ним явно еще не так уж и плохо.

Все и правда было не так уж плохо. Деньги могли хлынуть в техническое бюро в любую минуту, объявление дано, оставалось только набраться терпения – и успех обязательно придет. Какой богатый и предприимчивый человек устоит перед объявлением, которое начинается словами: «Блестящее предприятие». Главное – чтобы кто‑нибудь клюнул, а уж удержать его у них смекалки хватит. И действовать тут нужно не так, как в случае с г‑ном Фишером; кстати, если вдуматься, этот г‑н Фишер был, пожалуй, вовсе не расположен вести дело серьезно и потому вовсе не заслуживал такого серьезного отношения.

Разве часы‑реклама стали вдруг ни на что не годны, а? Отнюдь нет! Напротив, элегантные крылья их рекламных полей сверкали как никогда ярко. А патронный автомат? Разве не велось уже которую неделю изготовление первого его образца? Разве самый прилежный и исполнительный из механиков не появлялся чуть ли не ежедневно на вилле, чтобы сыграть с Тоблером в карты? Другие тоже ведь играли в карты и рюмочкой вина баловались, но тем не менее процветали – почему же не процветал Тоблер? Загадка.

Г‑н Тоблер обосновался в «этом паршивом Бэренсвиле» не затем, чтобы раньше времени спасовать; такое удовольствие – коли уж его не миновать – инженер вполне мог позволить себе где‑нибудь в другом месте, благо поводов для этого предостаточно. Нет, именно сейчас нужно преподать здешним карасям да щукам хороший урок, щелкнуть их по любопытным, насмешливым носам, показать, на что способен страстный, работящий человек и муж, даже в такую минуту, когда и дом, и контора грозят вот‑вот рухнуть. Поэтому Тоблер, нимало не заботясь, о чем там будут шушукаться в деревенских трактирах, надумал заняться благоустройством сада и украсить его искусственным гротом, хотя бы эта затея и обошлась в уйму денег.

Торжества бэренсвильцев допустить нельзя, еще чего недоставало! Необходимо, елико возможно, отравить этим людишкам радость, какую они ощутят, если обстоятельства вынудят Тоблера пойти на попятный. Нет, до этого еще далеко. И назло всему, едва грот будет более или менее завершен, Тоблер непременно отпразднует его освящение и пригласит по этому случаю самых уважаемых граждан деревни, тех, кто с ним покуда хоть немного искренен, – пусть видят, как хватко и уверенно он обуздывает жизнь.

Кто, как Тоблер, чувствовал ответственность за свою семью, кто называл «своими» жену и четверых детей, того так просто не спихнуть с однажды обретенного и обжитого места. Пусть только попробуют – мигом разбегутся от сверкающих молний его гневного взора. А если эти жирные колбасники и тут не угомонятся, что ж, он ведь и силу применить может: сгребет одного‑двух да и швырнет прямо через ограду, и душа у него не дрогнет.

Но до этого было пока очень далеко. Пока фирма «К. Тоблер. Техническое бюро» имела у всех ремесленников и деловых людей Бэренсвиля неограниченный кредит. Обойщик и столяр, слесарь и плотник, мясник и виноторговец, переплетчик и печатник, садовник и скорняк выполняли заказы и поставляли свой товар на виллу «Под вечерней звездой», не требуя незамедлительного расчета, в полной уверенности, что этот вопрос можно уладить и попозже, как‑нибудь при случае. Ни о шушуканьях, ни о перешептываньях в деревенских злачных местах даже речи не было; обрушиваясь на односельчан, Тоблер, похоже, в предвидении подобной ситуации просто‑напросто заранее отрабатывал тактику поведения, да и делал‑то он это лишь тогда, когда крепко досадовал на какого‑нибудь человека или какую‑нибудь деловую неурядицу.

Тоблеровский дом покуда благоухает на всю прелестную округу чистотою и добропорядочностью, да еще как! Озаренный лучистым солнцем, поднятый ввысь на чудесном зеленом холме, расточающем улыбки озеру и долине, окруженный и объятый поистине господским садом, он стоит как воплощение скромной и здравомыслящей радости. Недаром случайные прохожие подолгу любуются им, ведь зрелище и вправду отрадное. Ярко сверкают стекла окон и белые карнизы, золотисто смуглеет башенка, а флаг, оставшийся с ночного праздника, весело и величаво колышется на ветру, то трепеща, то струясь, как пламя, то обвиваясь вокруг стройного прочного флагштока. Своей архитектурой и местоположением этот дом выражает двойственные чувства – живость и покой. Надо сказать, он самую малость чванится, он хоть и не такой, как укрытые в глубине уютных старых садов господские дома постарше, но очень милый, и у обитателя его, которому поневоле приходит на ум, что, может статься, его с позором выдворят отсюда, наверное, кошки на сердце скребут, и не без причины.

Но такие мысли г‑н Тоблер немедленно пресекает.

С‑си‑ви! С‑си‑ви!

Какие пронзительные, острые, режущие звуки. И все‑таки толком не режет. Грубый кухонный нож, который много лет не точили, мог бы позвать Сильви не хуже, чем Паулина, которая из‑за дефекта речи плохо выговаривает «л». Но что касается Сильви, тут служанка умеет командовать отлично. Когда же она упоминает о Доре, командирский голос понижается до тихого воркующего лепета. Дору Паулина всегда называет «До‑ли», потому что в ласковом имени «Дорли» ее неловкий язык не справляется с «р», «л» она выговаривает свободно, что достаточно удивительно, так как в «Сильви» она его постоянно опускает. Но «Си‑ви» звучит остро, вот в чем дело, и Сильви хотят поранить, хотят причинить ей боль уже одним этим окриком, – никто не разговаривает с девочкой по‑доброму.

Собственная мать не выносит этого ребенка, а потому вполне естественно, что все им помыкают. Дора зато не иначе как сахарная, по крайней мере сначала невольно склоняешься к такой мысли, потому что всюду знай звенит, поет флейтой, зовет: «Дорли! Милочка Дорли!» – не хочешь да подумаешь, будто совсем рядышком находится что‑то беленькое и сладкое. Дора словно не из мяса и костей, а из миндаля, бисквита и сливок – во всяком случае, так кажется, оттого что воздух вокруг девочки переполнен комплиментами, сюсюканьем и ласками.

Когда Дора болеет, она – само очарование. Лежит среди подушек на кушетке в гостиной, в руках – игрушка, на губах – ангельская улыбка. Каждый заходит приласкать ее, и Йозеф тоже, он просто не может не зайти, его так и тянет туда, ведь малышка и вправду прелесть. Вылитый отец – те же темные глаза, то же пухлое лицо, тот же нос, и вообще, портрет г‑на Тоблера.

Сильви же – не вполне удачная копия матери, уменьшенный, и притом довольно скверный, фотографический ее портрет. Бедная девочка! Чем она виновата, что плохо сфотографирована? Она тоненькая и вместе с тем нескладная. По характеру – если применительно к ребенку можно говорить о характере – она как будто бы недоверчива, а душою – лжива.

А вот Дорли – существо насквозь очаровательное и искреннее! Потому‑то она любимица всего дома и всей округи. Ей преподносят подарки, ей подчиняются. Йозеф носит Дору по саду на закорках, ей достаточно только сказать: «Сделай то‑то и то‑то» – и он немедля выполняет ее просьбу. Она так мило просит. Само небо, кажется, внемлет ей, когда она просит. Белые облачка словно бы слетают с этого младенческого неба, и чудится, будто откуда‑то доносится неземная музыка! Она просит и одновременно приказывает. В любой по‑настоящему милой просьбе всегда содержится своего рода безапелляционный приказ.

Сильви просить не умеет; она слишком застенчива и слишком лукава и попросить толком не смеет, а чтобы уметь просить, нужно безраздельно и крепко доверять себе и другим. Собраться с духом и горячо попросить можно, только если ты твердо, неколебимо уверен в том, что просьбу выполнят; однако Сильви не уверена ни в чьей доброте, ведь ее весьма опрометчиво и неосторожно приучили к совсем другому. Забитое, неряшливое созданьице вроде Сильви легко становится день ото дня ершистей и невзрачней – смотреть противно и терпеть невозможно, а все потому, что такой маленький человек не просто перестает следить за собою, но даже из тайного, болезненного упрямства, какого в неразвитом ребенке никто и не предполагает, норовит своим все более дурным поведением возбудить у окружающих еще большее отвращение и неприязнь. Странное, между прочим, дело с этой Сильви – глядя на нее, почти невозможно испытывать к ней доброе чувство. Глаза тотчас же выносят приговор не в ее пользу, лишь сердце, если оно у тебя есть, говорит потом: бедная маленькая Сильви!

Из мальчиков Вальтер ходит в любимцах, а младшим, Эди, пренебрегают. Но в иных семьях мальчиков вообще ценят выше девочек, поэтому менее любимый мальчик отнюдь не бывает настолько лишен доброго, теплого расположения, как может случиться с девочкой, которую все «шпыняют». Вот и в семействе Тоблеров так же: Вальтер и Эди, вместе взятые, ценятся куда выше другой пары – девочек Доры и Сильви. По натуре Вальтер и Эди совершенно разные, старший мальчик – проказник, необузданный, но искренний, а Эди не прочь забиться в уголок, совсем как его сестренка Сильви, и говорит так же мало, как она. Кстати, Эди никогда не насмехается над выходками Сильви, между ними царит молчаливое, но, быть может, тем более естественное согласие. Они даже играют друг с другом. А вот Вальтер никогда бы не стал связываться с Сильви. Он смеется над сестрой и часто ее обижает, по примеру взрослых, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести.

О Сильви стоит еще рассказать, что она почти каждую ночь мочит постель, хотя Паулина регулярно будит ее, чтобы посадить на горшок. Этому физическому изъяну малышка прежде всего и обязана строгостью, в которой ее держат, ибо домашние твердо уверены, что ей лень проснуться и встать с кровати. Г‑жа Тоблер дала Паулине указание бить девчонку по щекам всякий раз, как она намочит постель, а если оплеухи не помогут, служанке разрешено пускать в ход мебельную выбивалку – может, тогда будет больше проку, и Паулина слушается хозяйку. Поэтому среди ночи из детской частенько долетают жалобные крики вперемежку с громкой бранью и оскорбительными прозвищами, которыми Паулина непременно награждает грешницу. По утрам Сильви надлежит собственноручно относить свой горшок вниз. Опять‑таки по распоряжению мамы. Г‑жа Тоблер считает, что преступнице вполне пристало делать это самой, у Паулины и без того хватает забот. И вот забитый, затурканный ребенок сидит на лестничной площадке, бог весть почему поставив рядом с собой вышеупомянутый предмет; посмотришь на нее, и кажется, будто добрые ангелы‑хранители, слывущие заступниками бедных беззащитных детей, покинули ее. А если она «в довершение всего» еще и проявляет строптивость, ее запирают в погреб, и тогда крикам и стуку в закрытую дверь конца‑краю нет, так что даже соседи, простые рабочие люди, с тревогой прислушиваются к жалобным воплям, доносящимся с виллы.

Тоблер об этом ничего толком не знает; ведь обычно он редко бывает дома, а теперь и вовсе почти постоянно в разъездах. Он полон деловых забот, и воспитанию и надзору за детьми может уделить лишь немного времени. Человек вроде Тоблера охотно предоставляет домашние хлопоты жене, ведь сам он мотается по дорогам и воюет из‑за часов‑рекламы и патронного автомата. Такой человек несет ответственность, а жена, как следовало бы надеяться, несет любовь и труды. Муж борется за существование, жена печется о положении семьи и о мире в доме. Увидим ли мы, насколько преуспела в этом г‑жа Тоблер? Возможно.

Где есть дети, всегда есть и несправедливости. Детишки Тоблер образуют очень неправильный четырехугольник. Вершины его – это Вальтер, Дора, Сильви и Эди. Вальтер широко расставляет ноги и разевает свой наглый рот в здоровом, самодовольном хохоте. Дора сосет пальчик, улыбается и снисходительно, как принцесса, взирает на Сильви, которая услужливо завязывает шнурки на ее башмачках. Эди строгает подобранную в саду деревяшку, с головой уйдя в работу, которую производит его перочинный ножик. Где же тут правильность и справедливость? Каким образом воздать должное каждому маленькому сердцу, каждой душе? Из кухонного окна выглядывает Паулина. Эта особа, вышедшая из самой гущи народной, как ни странно, лишена чувства справедливости либо толкует его превратно. И неправильный четырехугольник сдвигается, дети бросаются врассыпную, каждый уходит в себя, в свои часы и дни, в сокровенные ребячьи чувства и вселенную, окружающую тоблеровский дом, в боль и радость, в унижения и ласки, в комнату и будничный круговорот, в сонные ночи и извечный ход детских переживаний. Возможно, они даже способны поднажать на рулевое весло тоблеровского делового корабля и изменить его курс. Кто знает!

Однажды на неделе, которая в общем протекала спокойно, в виллу «Под вечерней звездой» пожаловали гости – доктор Шпеккер с супругой. Как принято говорить, вечер прошел весьма непринужденно. Вновь достали карты и сыграли в ясс, так называлась популярная во всех уголках страны карточная игра. Г‑жа Тоблер, достигшая в яссе, как упоминалось выше, определенного мастерства, посвящала г‑жу Шпеккер в многочисленные хитрости, свойственные игре, ибо докторша в этом пока не слишком разбиралась. Смеху и шуткам в тот вечер конца не было. Йозефа возвели в ранг виночерпия: он приносил из погреба вино, а затем разливал его по бокалам; и в этих обстоятельствах обнаружилось, что помощник не лишен известной гордости, каковую Тоблер нашел глупой, и что гордость эта уравновешивается, однако ж, определенным светским тактом, – стало быть, патрон мог без стеснения познакомить его со своими влиятельными гостями.

– Это мой сотрудник, – громко сказала Тоблер, после чего Йозеф поклонился господам из деревни.

Что же это были за люди? Он был врач, вдобавок очень молодой, а что до нее, то весь ее облик прямо‑таки кричал об одном: «Я – жена врача!» – и больше ничего. Как жена своего мужа, она с самой первой минуты и до конца вечера держалась тихо и застенчиво. Г‑жа Тоблер была не вполне такова, в ней – особенно по сравнению с докторшей – чувствовалось, хотя и слегка, что‑то таинственное, а в г‑же Шпеккер всякая таинственность отсутствовала.

К вину подали сладкое печенье, мужчины курили.

«До чего ж этот врач молод и какой у него счастливый вид», – думал Йозеф, стараясь играть как можно осмотрительнее и хитрее. Его позвали на подмогу. Доктор задал помощнику несколько вопросов: откуда он родом, давно ли в Бэренсвиле и у Тоблеров, нравится ли ему здесь и прочая. Йозеф удовлетворил его любопытство, ответив настолько подробно, насколько позволяла скрытность, свойственная в подобных обстоятельствах людям, ведущим бродячий образ жизни. Между тем играл он довольно неосмотрительно, и его со всех сторон блистательнейшим образом принялись наставлять в правилах игры, точно наставляли на путь истинный закоснелого, тупого еретика.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: