Милия внимательно оглядела зал. В партере, в ложах, на балконах и галерее — нигде сегодня не было ни одного сержанта.
Начался концерт. Музыкальные критики ломали головы, подыскивая подходящие хвалебные слова. Губерман! Маэстро, выступавший в Париже, Америке и где-то еще! Тот самый, который записан на пластинках, который играет почти как Крейслер! К такому не обратишься с обычной лестью. Тут нужны особые выражения.
Публика вела себя, как всегда в таких случаях, дисциплинированно: не кашляла, не чихала, не сморкалась. Казалось, министры и коммерсанты выбросили из своих лысых голов мысли о политических сделках и биржевых спекуляциях. Эти господа, привыкшие сочинять проекты новых законов и калькулировать цены на масло, бекон и людей, сегодня погрузились в музыкальные ощущения. Казалось, они понимали эти этюды и каприччо; их ожиревшие сердца, растроганные темпераментной игрой знаменитого скрипача, сентиментально бились.
Как ловко он перебирал пальцами, как красиво извивалось все его тело вслед за скрипкой, как он водил смычком по струнам! Звуки? Были и звуки, довольно приятные созвучия, временами они совсем слабели, напоминали писк мышонка, временами грозно рокотали:
Когда гость окончил и раскланялся перед публикой, голые черепа засверкали, их владельцы долго-долго аплодировали и, склонившись к своим дамам, произносили несколько слов. Дамы утвердительно наклоняли головы и, улыбнувшись, продолжали аплодировать. Туловища их оставались неподвижными, будто застывшими, только холеные руки шевелились, как веера. Да, они знали толк в музыке и ценили искусство. Губерман!
Вот он заиграл опять. Волдис вслушивался в изумительный язык души, на котором шептала, кричала, стонала и ликовала скрипка чужестранца. Человеческая душа блуждала в потемках, взывая о помощи в поисках выхода из трясины мучений и несправедливости. Но когда артист опустил скрипку и поклонился, в зале все заулыбались и опять начали хлопать. Все вызывало у них только улыбку. Их общественное положение и хороший тон требовали, чтобы они ценили искусство и посещали концерты приезжих знаменитостей, — они лишь выполняли свой долг.
|
Теперь они пойдут домой и расскажут другим, как хорошо играл Губерман. Головы их снова заполнятся калькуляциями, а желудок лососиной.
Милия молчала. Она даже не смеялась над помрачневшим лицом и лихорадочно блестевшими глазами Волдиса; она только подсела ближе к нему, и ее теплая нога, будто нечаянно, прикоснулась к его ноге. Чуть заметно улыбнулась она, увидев, как Волдис вдруг болезненно поморщился, точно от булавочного укола.
Теперь он больше не слушал красивые миниатюры, которые искусно исполнял маэстро. Он думал о Милии.
— Тебе понравилось? — спросила Милия, когда они вышли на улицу.
— О таких вещах не принято говорить «нравится» или «не нравится». Мне только обидно, очень обидно, что огонь искусства горит для всех — даже для тех, кто не в состоянии его почувствовать своими ожиревшими сердцами. Сердцам, страдающим от склероза, которым угрожает паралич, такой огненный фейерверк не нужен. Дайте им лучше холодные синие и зеленые ракеты. Но если бы этим господам обещали высокую плату за каждую слезу, вызванную искусством, они бы ревели, как телята, холодными солеными слезами.
|
— Ты преувеличиваешь. Есть среди них и чуткие люди.
— Ты встречала таких? Мне что-то не доводилось.
— Волдис, ты проводишь меня до моста?
— С удовольствием.
— Тогда дай мне руку, а то встречные нас все время разъединяют. Пойдем по улице Грециниеку[30], там тише.
Милия взяла Волдиса под руку. Они пошли в ногу, ровным, медленным шагом, не стесняя друг друга.
Разговор не клеился. Каждый из них был полон своими чувствами и думами. Милия в этот вечер повидала много новых людей и туалетов. Что, если ей перешить черное платье и сделать вырез в виде звезды, какой она видела сегодня в опере? Мать, конечно, будет ворчать, — нельзя, мол, портить материал, но она ее уговорит.
У моста они простились.
— Когда мы теперь увидимся? — спросила Милия.
— Об этом я должен спросить тебя.
— Удивительно. Рига такая маленькая, а мы с тобой не можем встретиться…
«Мы с тобой», — сказала она… Волдис сел в трамвай и поехал домой. Чем они были друг для друга? Ведь существовал еще Карл, ему принадлежало право первенства.
Волдис не сказал Карлу о концерте: всю неделю собирался рассказать, но не мог подыскать нужных слов. Милия тоже, очевидно, не говорила, потому что Карл ни одним словом не дал понять, что ему что-нибудь известно. Здесь нечего было и скрывать, и именно поэтому Волдиса раздражала ненужная таинственность. Но так все и осталось…
Прошла неделя после концерта. Волдис не был на танцах в «Улье», да за ним никто и не заехал.
Однажды вечером Волдис, как обычно, сидел за столом и читал. Было еще довольно рано. Во дворе сердито залаяла цепная собака. На лестнице послышались осторожные шаги.
|
Волдис, отложив книгу, прислушался, но все стихло. Вероятно, кто-то искал дверь. Он встал и приоткрыл ее.
Спиной к нему стояла женщина в сером осеннем пальто. Услышав скрип двери, она обернулась.
— Добрый вечер! Ты, конечно, поражен, видя меня здесь?
— Но, Милия, как я мог знать? Ты ко мне?
— Ну конечно, к кому же еще? Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе. Ты даже не подаешь мне руки?
— Извини, я так изумлен.
— Ты, вероятно, думаешь, что мне приятно разговаривать с тобой в коридоре? — тихо сказала она.
— Верно, я совсем потерял голову. Пожалуйста, заходи в мою берлогу.
— Для молодой девушки это довольно рискованно.
— Будь спокойна.
Молодая девушка, которой было только двадцать шесть лет, вошла, без всякого смущения осмотрела комнату, скудную обстановку и, наконец, подошла к Волдису.
— Садись, пожалуйста, Милия.
— Наконец-то сообразил.
— Может быть, снимешь пальто?
— С твоего разрешения. Помоги мне.
На Милии было то же синее платье-костюм и белая блузка, что и при первой их встрече. Волосы были, видимо, только что завиты.
— Ты, конечно, не догадываешься, зачем я пришла? — спросила она с улыбкой, садясь на стул.
— Зачем бы ни пришла, мне приятно видеть тебя здесь.
— Я помешала тебе читать? Что ты читаешь, «Историю философии»? Ах, вот ты какой умный! Почему же ты работаешь в порту?
— Разве умные люди не имеют права работать в порту, а портовые рабочие не смеют быть умными?
— Не насмехайся надо мной. Не забывай, что я твоя гостья.
— Прошу прощенья.
— Прощаю. Теперь о деле.
— Слушаю, Милия…
— В воскресенье ты должен обязательно прийти к нам.
— По какому случаю?
— Маленький семейный праздник. День рождения.
— Чей? Отца?
— Нет.
— Матери?
— Тоже нет.
— Значит, твой?
— Возможно…
— Мне, право, неудобно. Незнакомый человек…
— Без отговорок. Ты должен прийти. Ты будешь не один. Будет по крайней мере пять девушек. Я должна каждую обеспечить кавалером. Будет и музыка: скрипка, гитара, две мандолины да еще патефон.
— Я плохой кавалер.
— Не смеши. Ты придешь?
— Что же мне остается делать?
— Ты это говоришь таким тоном, словно приносишь тяжелую жертву. Даже вздохнул.
— Каждая попытка внести изменения в привычный уклад жизни — жертва. Я по характеру необщителен и всегда довольствовался своим одиночеством. Тебе и твоим подругам придется извинить меня, если я окажусь недостаточно приятным и остроумным кавалером.
— Ты, наверно, воображаешь, что соберется бог знает какое изысканное общество. Не бойся — все свои люди, такие же, как мы с тобой.
— Хорошо, хорошо. Приду.
— Мерси. Сначала хотела поручить Карлу пригласить тебя, но, предвидя отказ, решила зайти сама. Женщине ведь труднее отказать?
— Возможно.
— Скажи, нас никто не слышит?
— Будь спокойна. Стены довольно толстые, а Андерсониете глуховата. Скорее всего она и не заметила, что ко мне кто-то пришел.
— А с улицы в окно меня не видно?
Волдис невольно засмеялся над такой осторожностью.
— Пусть смотрят, если не видели людей.
— Все-таки… неудобно… в чужой квартире, у холостого мужчины…
Милия смущенно опустила глаза и слегка покраснела.
Волдис встал и задернул занавеску.
Белые нежные руки обвили его шею.
— Дверь заперта? — шепнула Милия.
…Да, такова была невеста Карла Лиепзара, зеница ока единственного друга Волдиса.
Через час он проводил ее до калитки. На улице не было ни души, только у следующего дома в воротах стояли девушка с парнем, они грызли подсолнухи. Когда Милия прошла мимо, они проводили ее любопытными взглядами, пока она не скрылась за углом.
«Придет ли она еще? — думал Волдис, возвращаясь в комнату. — И что она тогда скажет?»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Через несколько дней, идя утром на работу, Волдис встретил Лауму. Она была одета по-другому: голова повязана красным платочком, совершенно закрывающим волосы, на ногах легкие резиновые туфли; в руке она держала завернутый в бумагу ломоть хлеба. Они поздоровались и продолжали путь вместе.
— Вы, как видно, на работу? — спросил Волдис.
— Да, сегодня первый день. Вчера мне объявили, что я принята: одна работница наколола гвоздем руку, и меня взяли на ее место.
— Ну, вы теперь довольны?
— Довольна? Я так рада, что и сказать нельзя. Наконец-то сама начну зарабатывать, не придется каждый сантим выпрашивать у отца.
— Да, жить на чужой счет неприятно.
— Вы еще не знаете мою мать!
— Разве она такая сердитая?
— Как она ворчит и бранится! Я могу носиться с утра до поздней ночи, делать все, что она поручит, — ей все равно не угодишь. Она считает, что я только суечусь и от меня нет никакого толку.
— Вам нужно бы чему-нибудь научиться. Шить, вязать — что-нибудь в этом роде.
— Я уже подумывала об этом. Но везде нужно платить за ученье. Однажды я поступила ученицей к парикмахеру. Месяц проучилась, а потом надо было купить бритву, щетки, машинку для стрижки полос… Когда я об этом заикнулась дома, они закричали: «Кто это в состоянии купить? Где взять такие деньги?» Пришлось бросить…
— Жаль…
— Моя мать хочет, чтобы я научилась ремеслу за один день и вдобавок даром. Понимать-то она очень хорошо понимает, что это пригодилось бы, но то соглашается, то нет. А как дело доходит до расходов — все кончено!
— Может быть, родители и правда не в состоянии помочь вам? Откуда у рабочего человека лишние деньги?
— Конечно, это трудно, но все-таки возможно. Оба зарабатывают, вместе бы что-нибудь и собрали. Но я теперь больше ничего не хочу. Как-нибудь проживу. Работы я не боюсь, лишь бы она была.
— В том-то и беда, что работы нет. Вы долго рассчитываете проработать на лесопилке?
— Пока не выздоровеет та женщина. Может, за это время подыщу постоянную работу.
— Проклятая доля! Рабочий должен ждать, когда другого изуродует или убьет, — тогда он получает работу.
— А остальные тоже ждут, когда с нами случится несчастье.
Волдис наблюдал за девушкой и удивлялся своему первому впечатлению. Лаума совсем не была такой хилой и хрупкой, как ему показалось вначале. Она была не бледная, а просто очень беленькая. Думая о предстоящем ей рабочем дне, тяжелом, утомительном и однообразном труде, ожидавшем Лауму, Волдис помрачнел. Почему женщина должна обливаться потом на трудной физической работе, зарабатывать право на существование напряжением своих мускулов? На лесопильных заводах прежде работали только мужчины, а теперь почти на всех участках места мужчин занимают женщины; но оплачивается их труд ниже, чем мужской. Экономя несколько сантимов, ненасытный капитал без раздумья надевает на женщину ярмо, под тяжестью которого она гибнет, уродует тело и преждевременно старится, так же как и ее предшественник — мужчина.
Волдис нахмурился и замолчал, а Лаума, обрадованная поступлением на работу, казалась совершенно беззаботной.
— Вы еще сердитесь за те подсолнухи?
Волдис покраснел и засмеялся.
— В тот вечер я сам себя не помнил. Мне до сих пор стыдно.
— А ничего особенного и не было. Знаете, вы большой насмешник. Как вы высмеяли моего знакомого!
— Он сердится?..
— Может, и сердится!.. Но вы ведь не боитесь?
— Глупости, Если бы люди дрожали за каждый свой шаг, тогда ничего нельзя было бы делать.
— Здесь нам расходиться, господин Витол. — Она собиралась свернуть налево, к железной дороге, где за небольшой канавой дымила тонкая труба лесопилки.
— Знаете что, — сказал Волдис, останавливаясь и разглядывая лесопилку. — Не называйте меня господином Витолом. Смешно слышать, когда рабочие так называют друг друга. Можно подумать, что они подражают господам капиталистам.
— Как же мне к вам обращаться? Неудобно же сказать: Витол! Эй, Витол!
— Мое имя Волдис. Зовите меня по имени, я буду называть вас… к черту это «вас»! Я буду называть тебя Лаумой. В этом нет ничего предосудительного.
— Хорошо. Тогда будь здоров, Волдис!
— До свидания… Лаума!
Девушка рассмеялась и пошла через дровяной двор к лесопилке. Там ее ожидали другие работницы в красных платочках. Были ли у них у всех белые или просто бледные лица, Волдис не мог сказать; одно он знал точно: у всех были жесткие, грубые, как у мужчин, руки, пальцы в порезах и мозолях, с обломанными ногтями, на ладонях следы неотмывающейся грязи. Но это ведь мелочи! Девушки-работницы вовсе не обязательно должны быть красивыми. Велика беда, если у них от длительной носки тяжестей колени становятся угловатыми, коленные чашечки некрасиво выпирают вперед! Они ведь не дамы. Пусть носят длинные юбки…
Мимо пронесся тяжело пыхтевший паровоз с платформами, нагруженными только что окоренным крепежным лесом.
Лаума уже раза два была на лесопильном заводе в поисках работы. Она знала, где находится контора и к кому обращаться. Здесь работали и несколько ее знакомых, но это были уже старые работницы, и чувствовали они себя здесь, как дома. Они позвали Лауму под навес лесопилки, где в ожидании начала работы толпились рабочие и работницы.
Все они, и парни и девушки, были знакомы между собой и обращались друг к другу на «ты». Некоторые парни говорили двусмысленности, хватали девушек, ломали им руки, всячески старались показать свое физическое превосходство. Девушки ничуть не казались оскорбленными, будто не понимали некоторых слишком нескромных шуток, а на более умеренные довольно бойко огрызались.
За полчаса, пока Лаума ожидала под навесом начала работы, ей многого пришлось наслушаться. Она не была настолько наивной, чтобы не понимать все эти намеки и словечки, и, забившись в угол, опустила глаза и сделала вид, что не слышит болтовни товарищей.
Новенькую в первое утро оставили в покое. То один парень, то другой поглядывали на нее, потихоньку спрашивали, кто это такая, но не задевали.
— Ты стесняешься? — спросила Лауму подруга, Фрида Круминь.
— Как-то непривычно все, — ответила Лаума.
— Только ради бога, Лауминь, не подавай виду, что тебя задевают эти разговоры. Иначе они будут говорить назло. Делай вид, что тебе это совсем безразлично, пусть болтают, что хотят. А при случае заткни кому-нибудь рот крепким словцом.
— Как-нибудь вытерплю.
— Надо терпеть, такие здесь порядки. Хочешь не хочешь — привыкай. К женщинам везде относятся одинаково. Разве ты не видела, как в конторах, на почтамте чиновники задевают своих сослуживиц? Хоть все они грамотные люди, но от этого не легче. Правда, мужчины там говорят деликатнее, смеются и называют все это невинным флиртом, а в общем — это то же самое.
Без четверти восемь пришел мастер — представительный мужчина с длинными светлыми усами, на вид не то из рабочих, не то из хозяев. Во всяком случае, он носил галстук.
— Где здесь новенькая, которая заменяет Пурене? — спросил он.
Лаума вышла из-под навеса. Все замолчали и с любопытством стали прислушиваться.
— Это вы?
— Да, я.
— Вы станете на приемку отходов. Идите, я покажу.
Он подвел ее к станку, показал, где выходят кругляки, где принимать отходы, куда складывать крупные щепки, куда мелкие.
— Теперь будете знать?
— Думаю, что буду.
— Тогда ждите начала работы и старайтесь успевать.
Мастер не мог больше задерживаться. Страшно занятый и в то же время медлительный, как сытый тюлень, он пошел дальше.
Он все должен видеть, ему все надо знать, каждый человек должен быть занят работой. Подобно боцману на корабле, он распоряжался здесь всем: где какую поленницу укрепить, где освободить место для штабелей досок, где проложить рельсы для вагонеток, подвозящих лес к станкам. Да, громадная, площадью в несколько тысяч квадратных метров, ответственность лежала на широких плечах этого человека.
Ему выпала самая неблагодарная роль — быть посредником между хозяевами и рабочими. Не пойдет же директор смотреть, как работает каждый рабочий, не станет он его торопить, гонять с места на место. Это обязанность мастера. Сам рабочий в недалеком прошлом, теперь он вынужден заставлять работать своих прежних товарищей. Если он будет хорошо относиться к рабочим — в контре накричат на него; если он станет угождать хозяевам — рабочие его возненавидят. Как быть?.. Но недаром хозяева выдвинули на эту должность именно его, а не другого. Они присмотрелись к нему, оценили его — и теперь могут спокойно сидеть в конторе, болтая и попивая чай; мастер, подобно тени облака, скользит из одного угла рабочей площадки в другой, его глаз видит все; кое-где он поворчит, кое-где повысит голос, а где и грубо польстит.
У каждого хозяина рижских лесопильных заводов часы идут по-своему: у кого по солнцу, у кого по месяцу. По обыкновению, утром они опережают нормальное время, по мере приближения к обеду отстают, потом немного выправляются и в час дня обгоняют точные хронометры, а к вечеру, подобно хорошо поработавшему человеку, устают и опаздывают на несколько минут. Разница не слишком велика, всего несколько минут в ту и другую сторону, но в общей сложности за день это дает ощутимые результаты. Возможно, человеку несведущему покажется непонятным, почему по утрам, в восемь часов, гудки гудят все в разное время: когда один начинает, другой в это время кончает, и таким образом гудки гудят почти пять минут. Так велика разница в часах.
Лесопильный завод, где работала Лаума, всегда старался прогудеть первым. Минута — большое дело: на шестьдесят рабочих — это целый час. А мало ли можно сделать за час!
Резкий, раздирающий уши гудок еще звучал в воздухе, когда послышался другой, еще более пронзительный и неприятный звук — визг пилы. Он продолжался весь день, звенел в ушах, жужжал в голове, заглушал всякую мысль. Упрям и бездушен язык металла. Человек, не привыкший к нему, нервничает, ему кажется, что какое-то живое, назойливое существо кричит, кричит и кричит на него. Человек раздражается, ему кажется, что работа наваливается на него подобно лавине, что он не успеет всего сделать.
Лаума провожала внимательным взглядом каждый еловый кругляк, проходивший через пилы, дрожащими пальцами принимала выходившую щепу и отходы, волнуясь, бежала, сбрасывала их в указанное место и торопилась обратно к пиле. Ей все время казалось, что она не успеет вернуться, что уже будет распилен следующий кругляк, она опоздает, а пилы неистово будут кричать и кричать на нее. Оглушенная непривычным визгом пил, она не замечала, что времени достаточно и все можно сделать спокойно.
Лихорадочно хватая и бросая щепу, она занозила руки, ушибла до крови пальцы. Вытаскивая зубами занозы, она только теперь поняла, почему работницы носят перчатки с отрезанными пальцами: они их надевали не ради шика и не от холода.
Таскать сырые еловые щепки было довольно тяжело. Лаума не привыкла к такой длительной напряженной работе и вскоре почувствовала легкое головокружение. Временами ее бросало в жар и сердце начинало колотиться. Когда она останавливалась, ей приходилось держаться за столб навеса, чтобы не упасть. Позже Лаума, чувствуя приближение приступа слабости, начинала энергично двигаться, ходить — и дурнота проходила.
К обеденному перерыву она успела приучить себя к более спокойным движениям. Она принимала охапку щепок, не торопясь относила ее на место и возвращалась. Чтобы успеть все сделать, следовало находиться в непрерывном движении, не было времени думать, оглядываться и слушать.
Однажды Лаума наскочила прямо на сортировщика лесоматериалов. Тот не замедлил раскрыть объятия и обнять ее.
— Ах, какой исключительный случай, барышня! — засмеялся сортировщик, широко раскрыв плотоядный рот, полный золотых зубов. Лаума подымала, как выглядел бы этот рот без золотых зубов, и ее чуть не стошнило от прикосновения его пальцев.
— Пустите меня, — сказала она тихо, умоляюще.
— Ай-ай, барышня, почему вы такая стеснительная? Какая у вас красивая фигурка! Ай-ай-ай!
Испачканные мелом пальцы уже шарили по ее груди. Лаума покраснела и чуть не заплакала от стыда и злости. Оттолкнув сортировщика, она убежала обратно к пиле. А отвергнутый сортировщик все смеялся и покачивал головой.
— Вот дикая кошка!
Так вот где ей придется зарабатывать себе кусок хлеба! Каждый день приходить сюда, слушать визг пил, двусмысленности, переносить навязчивые приставания нахалов. С работой она справится, скоро привыкнет к ней, но как можно привыкнуть к этим пошлым, позорным, унизительным любезностям? А если привыкнет к ним, останется ли она честной девушкой? Из-за нескольких заработанных в час сантимов она не имеет права чувствовать себя оскорбленной, когда начальство дает волю рукам.
Все послеобеденное время Лауму одолевали эти тревожные мысли. Она понимала, что нельзя приходить в отчаяние, что все надо выдержать. Надо же зарабатывать себе на хлеб. Ведь она становится самостоятельной, а ради этого стоит немного потерпеть. Нет, она не будет смущаться до слез от каждой грубости. Стиснет зубы, если нужно будет — покажет их, но не в улыбке, а чтобы укусить.
Время после обеда тянулось бесконечно долго. Лаума еле двигалась от усталости. Болели руки, саднило пальцы. С завистью поглядывала она на людей, разгуливавших по улице.
На лесопилке из рабочего выжимали максимум энергии. За поденную плату здесь трудились куда больше, чем при сдельщине. Иначе… в Риге столько безработных.
Работающий сдельно не так ощущает монотонность и надоедливость подневольного труда, не так остро чувствует свою подчиненность работодателю. Получающего почасовую или поденную оплату можно гонять с одной работы на другую; он знает только часы и вой гудка, бессознательно поджидая его весь день.
Гудок, возвещавший конец рабочего дня, прозвучал на лесопилке на несколько минут позже, чем на других предприятиях. Пилы за это время успели распилить еще целый еловый кругляк. Девушки стряхнули опилки, вытерли лица, с шутками и со смехом пошли домой. Смеялись ли они над собой, или то был вызов гнетущему ярму?
***
Возвращаясь по вечерам с работы, Волдис всегда встречал Лауму у железнодорожного моста, и они вместе шли домой. За эти короткие утренние и вечерние встречи они незаметно привыкли друг к другу, и когда однажды Волдису не пришлось идти утром в гавань, он почувствовал, что ему чего-то не хватает. Весь этот свободный день он просидел над книгами, читая до одурения, а вечером, в половине пятого, пошел встречать Лауму.
Это не был легкий флирт с его беспричинным смехом, шутками без веселья и болтовней. Волдис не старался быть остроумным кавалером, не боялся показаться девушке смешным из-за своей серьезности и искренности. Они делились впечатлениями дня, не скрывали друг от друга своих неудач и в дружеской откровенной беседе рассказывали о своих планах на будущее. Волдис начал узнавать девушку ближе, понимать условия ее жизни. Он никак не мог примириться с мыслью, что Лауме приходится выполнять такую тяжелую работу и что из непосильного труда этой хрупкой девушки какие-то чужие люди извлекают прибыль, строят на нем свое благополучие. Лаума рано вставала, целый день работала, ранила и ушибала руки, уродовала свое тело, которое было ничуть не хуже тела любой принцессы, целый день выслушивала дерзости. Частенько чужие люди даже кричали на нее, на женщину!
Когда кричат на мужчину, это не так мучительно. Мужчина крепче, выносливее, любую грубость он может перенести со свойственной ему твердостью, обретенной в борьбе за кусок хлеба. Но кричать на женщину, ругать ее — это все равно что бить ребенка. Лаума должна своим трудом обеспечить благополучие какой-то дамы, разодетой в шелка, завитой, пользующейся услугами массажисток, погрязшей в своем тщеславии, живущей в мире воображения, распаленного бульварными романами и кинофильмами! Правда, не так много заработает для нее девушка — может быть, всего-навсего на пару чулок, но какая-нибудь другая заработает на бюстгальтер, третья — на шелковую сорочку, еще кто-нибудь на пару туфель. Эта дама без стеснения принимает подарки работниц, ее деликатный носик не ощущает запаха пота и крови, которыми пропитаны все эти вещи. Нарядная, привлекательная, с благородной осанкой, появляется она в обществе, на улице, и никто не назовет ее нищенкой, которая приняла это великолепие в подарок от бедных тружениц. Нет, ей целуют руки, ее называют обворожительной, ее избирают членом дамского благотворительного комитета, где она возвращает нищим несколько сантимов — тех самых сантимов, которые пожертвовали ей вчера эти, якобы осчастливленные ею, благодарные бедняки.
Лаума довольно много читала, правда без всякого выбора, но благодаря какому-то здоровому инстинкту она не захлебнулась в потоках слащавой чувственности. Едко смеялась она над романтическим дурманом и мистикой. Ей нравились сильные, несгибаемые характеры героев Джека Лондона, мужественные, выносливые женщины — женщины, которые были не менее женственны и нежны, чем дамы, выросшие в салонах, но находили силы и желание шагать по трудному жизненному пути рядом с мужчиной, быть ему опорой и, если потребуется, делить с ним неудачи, не сгибаясь, не падая и не умоляя о пощаде.
Да, у нее было много жизненной энергии, веры в завтрашний день.
Одного только Волдис не мог понять: как эта смелая девушка, которая так самостоятельно рассуждала о жизни, могла дружить с тем сухопарым парнем. Почти каждый день он их видел вместе. Чем мог прельстить ее этот задира, пьяница, драчун, завсегдатай полицейских участков? Волдис не хотел быть нескромным и избегал разговоров на эту тему. Лаума тоже никогда не вспоминала об этом.
Однажды вечером Волдис, как всегда, возвращался с работы вместе с Лаумой, и парень встретил их на полпути к дому. Он вышел встречать Лауму и ждал ее на углу улицы, пожевывая папиросу. Недоверчиво покосившись на Волдиса, он сделал вид, что не замечает его и, подойдя к ним, принялся рассказывать Лауме содержание какого-то ковбойского фильма, который он вчера видел в «Маске»[31]. Лаума почувствовала неловкость создавшегося положения и заметила, что Волдис намеренно отстает от них на несколько шагов.
— Позвольте вас познакомить! — решилась она, обращаясь к обоим.
Сухопарого звали Альфонс Эзеринь. Волдис сдержанно пожал небрежно протянутую руку и продолжал молчать. Эзеринь был не так уж молод и отслужил свой срок в армии года два тому назад. Курить он начал с десяти лет, с тринадцати стал постоянным потребителем спиртных напитков, а после пятнадцати познакомился с проститутками. В двадцать пять лет он напоминал худощавого подростка, этот Эзеринь, которому мать при крещении дала испанское имя.
Одно время он увлекался ковбоями, детективными фильмами и романами Уоллеса[32]. Его идеалом был татуированный моряк, и у него самого татуировка была на самых заметных местах: на верхней части груди, на запястьях, на тыльной стороне ладоней. Он мог курить без перерыва, был знаком со всеми видами дешевых напитков, начиная с «головы мертвеца» и кончая разбавленным и неразбавленным спиртом, раза два он пробовал даже пить денатурат. Он говорил на малопонятном жаргоне, вставляя в каждую фразу несколько русских или немецких слов с латышскими окончаниями. Его друзья были «форсистые ребята», которые не «дрейфили», за каждый малейший пустяк устраивали «вселенскую смазь», пускали в ход кастеты, финки и знали назубок соответствующие статьи уголовного кодекса.
Сейчас ему приходилось подавлять в себе горячее желание «взять на мушку» этого высокого портового рабочего, с которым Лаума его познакомила. Присутствие Лаумы не позволяло ему выложить весь известный ему хулиганский лексикон. Эзеринь стал сдержанным и холодным, временами даже пренебрежительным, разговаривал только с Лаумой, и если Волдис иногда вставлял слово, Эзеринь не обращал на него внимания и продолжал разговор, как будто ничего не слышал.
— Старик сегодня вечером дома? — спросил он, когда они подошли к воротам дома Лаумы.
— Да, эту неделю он работает днем.
— Тогда олрайт! — Эзеринь таинственно усмехнулся и слегка отвернул лацкан пиджака. Волдис увидел в нагрудном кармане его пиджака красную головку четвертушки водки.
Теперь он понял, почему этот человек каждый вечер запросто приходит к Лауме: старый Гулбис ведь не в силах выгнать человека, который пришел с водкой, — такие ребята на дороге не валяются! А всегда недовольной и ворчливой мамаше Гулбис очень приходилась по вкусу плитка шоколаду. Пожилые женщины тоже любят сладкое; они едят шоколад, посасывают сливочные тянучки и называют услужливых молодых людей зятьками. Четвертинка и шоколад! А Лаума?