Продрогший Карл остановился в тени у аптеки и с безразличным видом разглядывал прохожих. Если бы можно было пройти поближе к перекрестку, на котором стоял полицейский, где было много больших магазинов, — там, возможно, и подвернулся бы какой-нибудь заработок. Но на углу сидели рассыльные, сплетничавшие, как старые бабы, а вдоль тротуара выстроился длинный ряд машин. Что-то потянуло и Карла туда, ближе к магазинам, к свету. Он прошел несколько шагов в ту сторону и вернулся обратно: в аптеку вошла какая-то дама с чемоданом.
«Может быть, она еще будет что-нибудь покупать? — подумал Карл и сразу же оживился, его охватило радостное волнение. — Если она здесь сделает покупки, то у нее окажется два пакета. Один она, возможно, даст мне нести».
Он расхаживал взад и вперед перед аптекой, заглядывая в окно. Ему видна была спина дамы в лиловом бархатном пальто со светло-серым пушистым воротником. Дама стояла у кассы. Когда она взяла сдачу и положила ее в кошелек, Карл отошел в тень, нащупал пуговицы пиджака, застегнул верхнюю, поднял воротник и поправил шапку. Нет, он совсем не кажется таким уж жалким, да к тому же и темно… Только бы она свернула сюда! Нагонять ее и предлагать свои услуги будет неудобно, она может счесть его назойливым.
Скрипнула дверь. Карл напрасно старался подавить свое волнение: «Этот чемодан ей далеко не унести; кроме того, у нее еще пакет… Бедняжка, как ей должно быть трудно, как этот тяжелый чемодан оттягивает ей плечо! И как это не идет к ее красивому пальто…»
Карл снял шапку:
— Извините, мадам… Если вам надо снести эти вещи, я могу услужить.
Дама недоверчиво взглянула на Карла и пошла дальше, замедлив шаги и, видимо, обдумывая предложение. Карл неуверенно следовал за ней.
|
— Я не знаю, как быть… — обернувшись, сказала она. — Мне недалеко идти…
— Но, мадам, эта ноша вам не под силу. Я с вас недорого возьму… Сколько дадите…
— Не знаю, как и быть… Мне совсем близко. Ну, тогда возьмите чемодан.
Но Карл не успокоился до тех пор, пока дама не отдала ему и пакет. Она молча шла впереди, изредка оглядываясь — идет ли за ней носильщик. Карл понял, что она ему не доверяет. Дама, вероятно, прислушивалась к каждому звуку его шагов, и если бы он внезапно остановился, она бы сразу это почувствовала. Он улыбнулся ее опасениям.
«Нет, мадам, я не такой. Мне ваших вещей не надо, будь это хоть чистое золото!»
Но поразмыслив еще и представив на месте этой женщины мужчину-собственника, он уже не был так уверен в непоколебимости своих принципов: «Если бы это был толстый надутый буржуй и если бы он меня задел… и если бы я был уверен, что в пакетах золото… ну, тогда бы…»
Дама свернула в тихую аристократическую улицу. Когда она проходила мимо освещенного окна и свет упал на нее, Карл увидел, что у нее стройная и гибкая фигура. Она напомнила ему другую женщину, такую же гибкую и красивую, почти с такой же походкой… И он страдальчески поморщился при этих воспоминаниях.
Женщина свернула к какому-то дому. Лестница была плохо освещена. Они поднялись этажом выше, на узкую площадку, освещенную электрической лампочкой. Дама открыла сумочку, в ней звякнули деньги. Карл поставил чемодан на пол и утер лоб, ему стало жарко.
— Пожалуйста, получите. — Женщина протянула ему мелочь.
Яркий электрический свет безжалостно осветил бледное, изможденное лицо, обросшие щетиной щеки и подбородок Карла. Он ясно разглядел в холодном электрическом свете красивое овальное лицо с большими серыми глазами… Он узнал свою прежнюю подругу… Эти губы он когда-то целовал, этот стан, окутанный бархатным пальто, приобретенным другим мужчиной, он когда-то обнимал…
|
Карл отшатнулся. Не обращая внимания на протянутые ему деньги, он хотел уйти. Взволнованный, огорченный и в то же время озлобленный, он не в состоянии был управлять своими мыслями и чувствами. Встреча с Милией вызвала в памяти прошлое, в груди заныла старая рана. Карл, как и тогда, почувствовал свое несчастье, крушение всех надежд и в то же время бесконечное отвращение, гадливость, словно от прикосновения пресмыкающегося… Неудержимое любопытство заставило его еще раз взглянуть на нее.
Милия тоже узнала Карла и стала смущенно переминаться, разглаживая перчатку, и теребить ручку сумки, — она не оставила прежних привычек, — потом опомнилась, вынула темно-красный кошелек. Зашелестели бумажки. Не глядя и не говоря ни слова, Милия протянула Карлу десять латов. Он ждал, что Милия заговорит с ним, скажет хоть слово — пусть даже пустую, ничего не значащую фразу, вспомнит о прошлом; и он дрожал от волнения, стараясь угадать, как она к нему обратится: на «ты» или на «вы»?
Милия не сказала ни слова; смутившись, слегка покраснев, она протягивала деньги. Карл решил, что она протягивает ему руку, и, забыв гадливость, злобное волнение, чувство превосходства, потянулся к тонким пальцам женщины. Вместо живого прикосновения он ощутил на ладони скомканную, засаленную бумажку. Разочарованный и сконфуженный, он почувствовал, что у него перехватило дыхание. Не вымолвив ни слова, Карл отступил, скомкал деньги и бросил на пол…
|
Спускаясь по лестнице, он замедлил шаги, стараясь шагать по возможности спокойно, чтобы Милия видела, как он еще несгибаем и тверд.
«Да, уважаемая сударыня, мы — хромые, но горды не меньше вашего. Мы голодаем и дрогнем, но в ваших деньгах не нуждаемся!»
Он с удовлетворением подумал о том, как теперь должна страдать Милия. Пусть она поймет, какого мужественного друга потеряла, пусть увидит, какая разница между гордым рыцарем, который, даже находясь в глубокой нищете, не теряет благородства духа, и тем беспомощным, изнеженным существом, которое называется ее мужем. Она теперь, наконец, поняла все, ей стыдно, она не может себе простить и, зная, что все потеряно, заперлась в своем будуаре, комкает носовой платок и рыдает. О, чего бы она не дала, чтобы вернуть прежнее!
Выйдя на улицу, Карл остановился у двери, несколько минут предаваясь приятным размышлениям. Но когда самолюбивые, мстительные мысли стали повторяться, он пошел прочь… не спеша, медленно… Дойдя до угла, он повернул обратно.
«Куда делась десятилатовая бумажка? — подумал он. — Она отшвырнула ее ногой и поспешила к двери квартиры. Теперь эта бумажка лежит там. На площадке светло, случайный прохожий заметит ее, поднимет и спрячет в карман; он истратит все на пустяки за один вечер. А мне бы этих денег хватило на целый месяц… Милия даже не узнает, кто их взял. Она, пожалуй, так и подумает, что их поднял кто-нибудь другой…»
Карл поспешно вернулся в подъезд, прислушался, затем поднялся наверх. Кратковременная вспышка гордости погасла, — он боялся только одного, чтобы его кто-нибудь не заметил. Возможно, Милия еще не вошла в квартиру; возможно, она стоит за дверями и прислушивается к крадущимся шагам Карла… Как только он нагнется, чтобы поднять деньги, она распахнет дверь и станет насмехаться над ним — покажет его мужу и расскажет о мнимо гордом калеке…
Он крался по лестнице, как мышь. Никто не увидел его, никто его не подстерегал, но десятилатовая бумажка исчезла. За это время никто не входил в дом и не выходил из него… значит, Милия сама подняла ее…
Карлу стало тошно, и он плюнул на массивную дубовую дверь.
«И я сам навязался ей, она видела, как я жалок и нищ!..»
Шатаясь, как пьяный, он побрел в холодную темную ночь. Гадливое чувство сменилось горечью, сожаление о потерянных десяти латах — презрением к самому себе. Но сильнее всех этих чувств и мыслей была глубокая, беспредельная ненависть к этой женщине.
В ту ночь Карл поздно возвратился на свою баржу. На берегу он встретил продрогшую и измученную девушку. Он сразу понял, что это одна из тех несчастных, которые продаются за самую ничтожную плату. В ту минуту он еще раз вспомнил недоступную, далекую красоту Милии… И словно в отместку ей, ценившей себя так высоко, он пригласил в свою убогую конуру женщину, которая вообще потеряла всякую ценность.
***
Лаума прожила на «корабле» Карла всю зиму. Днем они обычно уходили каждый по своим делам, ничуть не стараясь скрыть их. Часто Лаума возвращалась только на следующее утро. Карл не спрашивал, где она была; но когда она приносила продукты, купленные на заработанные деньги, он стыдился прикасаться к ним. Лауме приходилось уговаривать его, как маленького, доказывать, что она кормит его не из милости, а лишь возмещает свою долю, — разве она не пользуется гостеприимством Карла?
Вынужденный необходимостью, он, скрепя сердце, давал себя уговорить.
«В конце концов я превращусь в сутенера, — мрачно думал он. — Дойдешь до того, дружище Карл Лиепзар, что скоро будешь водить к ней «гостей», отбирать заработанные ею деньги и прибьешь ее, если она откажется отдать их тебе…»
Они понимали друг друга без слов. Понемногу рассказали друг другу о своей жизни. Опять вынырнули из прошлого роковые тени Эзериня и Милии, а где-то в стороне стоял Волдис…
Карл теперь убедился, какую низкую роль сыграла Милия в жизни Лаумы: она, сознательно или невольно, погубила Лауму; из-за нее эта девушка была отвергнута обществом, втоптана в грязь и настолько унижена, что у нее больше не оставалось ни самолюбия, ни гордости. Кокаин тоже сделал свое дело: глубоко запавшие глаза девушки горели, как у загнанной собаки. Лаума теперь редко была в таком состоянии, когда с ней можно было серьезно поговорить; обычно она была очень рассеянна, с трудом слушала собеседника, не вдумываясь в его слова, и часто удивляла Карла, неожиданно прерывая его заданным невпопад вопросом. Круг ее интересов настолько сузился, что охватывал только отдельные мелочи.
Изредка искусственно возбужденное кокаином сознание Лаумы словно прояснялось, ум приобретал прежнюю остроту. В такие минуты она невыносимо страдала. Карл, который по-прежнему лелеял в своих мрачных мечтах планы мщения, старался воспользоваться этими проблесками, чтобы вызвать подобное чувство и в ней.
— Ты унижена до такой степени, что даже и представить нельзя, так как же ты можешь спокойно переносить все это? Когда от тебя возьмут все — подумала ли ты, что с тобой будет тогда? Те, кто сегодня покупает тебя, завтра будут покупать других, а тебя, как обглоданную кость, выбросят в помойную яму.
— Так долго я не проживу!.. — усмехнулась Лаума.
— Возможно. Но в один прекрасный день болезнь доведет тебя до того, что ты не сможешь выйти на улицу. Сюда к тебе никто не придет. Стоит ли ждать, пока червь постепенно сгложет твою жизнь? — Лаума молчала, а Карл воодушевлялся все больше: — Для таких, как мы, уничтожить себя — значит выпрямиться во весь рост и отомстить обществу за все то презрение, что мы долгие годы переносили от них! А уходя, прихватить еще кого-нибудь с собой! Разве это не хорошо?
— К чему все это? — сказала Лаума. — Себе мы не поможем, а остающимся причиним только зло. Кто имеет право требовать или по крайней мере спокойно соглашаться с тем, чтобы другой пожертвовал собой ради него? Тот, кто допускает это, — самая отвратительная гадина. Почему, например, ты должен страдать ради меня? Почему я сама с таким же успехом не могу этого сделать? Разве мое счастье существеннее для человечества, чем счастье любого другого?
— Ты рассуждаешь, как эгоистка. Странно, что ты со своими взглядами не смогла устроиться в жизни гораздо лучше.
— По той же причине, что и ты.
— А именно?
— Из-за недостатка воли.
— Воли? — Карл желчно рассмеялся. — Нет, дружок, воли у нас обоих хватало, но нам не хватало наглости. Мы слишком благородничали при выборе орудий борьбы. Обладай мы такой алчностью, как некоторые другие, мы бы достигли чего-нибудь. Я бы не попрошайничал и не нищенствовал, а брал бы силой или обманывал, воровал и грабил бы где только мог… Ты со спокойной совестью вышла бы замуж за богатого, хотя и противного тебе человека, позволила бы ему содержать себя и холить, в то же время изменяя мужу и, может быть, любя другого.
— Но почему же мы все-таки не поступаем так? Какая сила навязывает нам эту невыгодную для нас честность? Покорность судьбе? Вера в предопределение свыше? Боязнь людского мнения?
— Человек, духовно свободный, по самому существу своему честен. Только мракобесам, рабским натурам нужны кнут и узда. Они не видят, насколько наивна такая вера — вера в жесточайшую тиранию, в самое нелепое противоречие. Возьмем, хотя бы, к примеру, хорошо известных нам христиан: они верят во всемогущего, всеблагого и всезнающего бога. А когда во время мировой войны погибло двенадцать миллионов ни в чем не повинных людей, всезнающий и всеблагой творец и пальцем не шевельнул, чтобы положить конец кровопролитной бойне. Слишком уж терпеливо это всемогущее божество, способное так спокойно относиться к происходящему злу, к тому, что люди губят себе подобных, осуждают невинных, угнетают слабых, порочат честных! Ханжи говорят: «Без его воли ни один волос не упадет с головы. Все, что происходит, происходит по его велению…» Следовательно, это с его ведома и при участии его божественных сил убивают на большой дороге прохожих и насилуют женщин; это он шепчет на ухо несознательному человеку непотребнейшие советы, учит лжи, обману, учит натравливать нацию на нацию, грабить, жечь, убивать. С какой целью он допускает все это? Может быть, такое отвратительное зрелище приятно ему, доставляет ему наслаждение? Для чего в таком случае болтовня о грехе, страшном суде, муках ада? Как можно осуждать человека, если он является лишь слепым, бессознательным орудием в руках всемогущей, высшей силы? Люди превращены в актеров, человеческая жизнь — в спектакль, режиссер — бог — каждому из нас поручает свою роль: кому ханжи, кому негодяя, кому иную какую-нибудь, и мы вынуждены играть ее, какова бы она ни была. В конце концов нас, наверное, осудят за плохой спектакль и за плохую игру.
Карл умолк. Лаума растерянно глядела в пространство, не слушая его. Она уже устала думать.
После этого прошло несколько недель, прежде чем в ее сознании опять появился какой-то проблеск.
***
За суровой зимой последовала дружная весна. Реки вышли из берегов, затопили равнины, и обширные пространства скрылись под водой. Но через несколько недель шум половодья затих, воды рек отступили в свои русла и, мутные и грязные, гневно бурля, понеслись в море.
Как только кончился ледоход, какой-то буксир увел баржу Карла. Опять они с Лаумой очутились без пристанища. Но стало теплее, и предстоящие скитания уже не пугали их.
Здоровье Лаумы становилось с каждым днем хуже. Она сама понимала, что это ее последняя весна. Каждую ночь ее мучила лихорадка, аппетит совсем пропал — с трудом выпивала она стакан молока.
У Карла, напротив, аппетит стал больше, чем это было желательно в его теперешнем положении. Вечно голодный, он бродил из одного конца города в другой, иногда неделями не встречая Лауму. Несмотря на то что каждый из них шел своей дорогой, они не теряли друг друга из виду и, встретившись, проводили час-другой вместе. Летом положение Карла было более или менее терпимым. Нередко удавалось встретиться с матросами, которые давали ему поесть и даже выпить; охмелев, он забывал обо всех невзгодах.
Опять наступила осень. Над капиталистическим миром опустилась беспросветная ночь кризиса. Миллионы людей голодали. Покорные существа, не требовавшие от жизни ничего, кроме возможности кое-как влачить свое существование, угрюмо молчали. И настолько подавляюще гнетущим было это молчание, это затишье перед бурей, что неестественность его сознавали самые неисправимые оптимисты. Во тьме зрели опасные силы. Ежеминутно могла случиться катастрофа, в самую глухую полночь вдруг могло вспыхнуть пламя пожара. Власть имущие чувствовали нарастающую опасность, Не надеясь уже на силу оружия и авторитет закона, они использовали иные средства умиротворения. Частная благотворительность, пособия безработным и общественные работы были теми редкими каплями, которые должны были погасить разгоравшийся пожар. Кудахтала без удержу печать, на банкетах провозглашались тосты, в церквах служились благодарственные молебны — и господа облегченно вздыхали…
Только Карл не почувствовал на себе заботы общества — ведь он, бродяга, принадлежал к его отбросам. Когда он решил пойти на биржу труда, зарегистрироваться безработным, его, как одинокого, зачислили в последнюю категорию. Мало было надежд на то, что он до весны получит работу. Спасительные капли дождя падали на других, Карл не был очагом пожара. Его даже не считали человеком, достойным жалости, несчастным, имеющим право на помощь, — его просто не считали человеком. Никому не нужный, забытый, бродил он среди живых.
Он почувствовал, что дошел до предела… Вспомнилось все, что произошло за последние годы, особенно за прошлый год — когда он решил умереть. Бессмысленно растрачиваемое время, лишения, голод, холод, лохмотья, вши и ругань… Тогда еще он, усталый и отчаявшийся, взмахивал крыльями над черным болотом, пытаясь удержаться над ним. Теперь он по горло увяз в трясине, она затягивала его все глубже, кругом бурлила грязь. Но он не чувствовал себя усталым и не отчаивался, ибо научился барахтаться в болоте. Он привык! Еще год такого прозябания — и он забудет, что ему нанесена обида!
Карла охватило смятение: неужели действительно он до конца своей жизни будет добровольно прозябать в этом положении, осмеянный всеми и ко всему бесчувственный? Если он позволит себя втоптать еще глубже в трясину — тогда он должен уничтожить себя не из жалости, а в наказание…
«Нет, теперь хватит».
Перед его глазами все время маячил виденный им на днях жирный затылок Рунциса.
«Ты этого вполне заслужил», — думал Карл, полный мстительной радости. Внезапно он почувствовал, что ему ничто больше не угрожает, что завоевана большая, безграничная, стоящая выше властей всего мира свобода и что решающий момент совсем близок. Чувство мести заставляло работать фантазию: ему хотелось бросить вызов всему свету, каждому человеку. Поняв, что общественные нормы поведения уже потеряли власть над ним, Карл убедился в полном бессилии этих норм. Однажды он расхохотался на улице, вызвав удивление прохожих. Его охватывал все больший задор, в голове кружились веселые и озорные мысли. И вдруг, не думая о последствиях, он схватил за бороду старого, почтенного господина и несколько раз с силой дернул ее. Господин рассвирепел и закричал, размахивая своей суковатой палкой, жестикулируя и бранясь. Поблизости не было ни одного полицейского, и прохожие, не зная в чем дело, посмеивались над ними.
Карл пошел дальше и, когда за спиной его стихли крики, засвистел.
«Что будет, если я позволю себе проделать этот номер с кем-нибудь другим?» Он припоминал всех известных политиков, коммерсантов, ученых и артистов — у кого были подходящие бороды. Как бы они бранились! Его бы арестовали, судили, написали бы об этом в газетах, в отделе хроники появились бы его фотографии — вот это была бы слава! После суда он сразу же повторяет свой номер. Опять скандал, суд и — слава. В конце концов бородатым мужчинам пришлось бы носить специальные чехлы, чтобы защищать свою растительность от внезапных нападений.
«Я сошел с ума», — одернул себя Карл, пытаясь настроиться на серьезный лад. Но волна болезненного, истерического веселья вновь нахлынула на него. Ему захотелось сделать что-нибудь очень смелое, не слишком умное и не злое.
Заметив идущего навстречу архиепископа, Карл опустился перед ним на колени и поцеловал ему руку, но при этом слегка оскалил зубы. Увидев, что студент выбросил в кусты пустую коробку из-под папирос, Карл поднял ее и положил в карман пиджака, — все имели возможность любоваться маркой, это были самые дорогие папиросы.
Затем он сел в автобус, хотя ему некуда было ехать и не было денег на билет. Автобус был набит битком, и на каждой остановке садились все новые пассажиры. Напротив Карла стоял молодой парень с коричневым портфелем под мышкой и, широко разинув рот, уставился на кондукторшу. Карл взглянул на открытый, красный рот парня, и его разозлило жадное выражение лица.
«Что, если ему засунуть в рот палец? — подумал Карл. — Нет, нельзя, откусит».
Тогда он вытащил папиросную коробку и ловким движением сунул ее в зубы парню. В следующий момент юноша очнулся, сплюнул в носовой платок, но никакого особого возмущения не выразил, потому что в автобусе было слишком тесно. Покраснев от смущения, он сердито проворчал что-то. Карл почувствовал разочарование, он ожидал основательного скандала. Недовольный, он сошел на следующей остановке, делая вид, что не слышит неоднократных напоминаний кондукторши об уплате за проезд.
Так он дурачился весь день, намеренно вызывая озлобление мирных людей. Но, как ни странно, никто к нему не привязался. Соскучившийся и усталый, Карл вечером пошел в порт, — ему хотелось еще раз встретить Лауму. Но в тот вечер ее не было видно у пароходов, и Карл утешился тем, что она все равно все узнает, — другие расскажут.
Завтра… да, это должно произойти завтра. Молодой Рунцис сегодня вечером ужинает в последний раз. И Карл смеялся, смеялся долго и не мог уснуть, хотя в вагоне, где он в эту ночь спал, было тепло и уютно. Когда он смеялся, у него странно хрипело в груди и все тело слегка вздрагивало, как перегретый паровой котел под напором бушующих внутри него сил. Он не замечал, как неестественны были эта последняя радость, смех и озорство. Ему и в голову не приходило, что он во власти приглушенного отчаяния. Жизненный инстинкт сцепился в невидимой борьбе с мыслью о смерти. Отзвуком этой борьбы и был смех Карла.
***
Забывшись на несколько часов тревожным сном, Карл проснулся. Было еще темно, но кое-где уже слышались шаги рабочих. Продрогший и голодный, Карл вышел из вагона и направился в порт; на каком-то шведском пароходе ему дали доесть остатки каши. Насытившись, он пошел в город, по дороге обдумывая детали своего плана.
«Как странно… Сейчас я пойду и убью человека, потом себя — и все останется, как было. Мир и люди будут существовать по-прежнему. Только я уже ничего не буду знать об этом».
Он смешался с уличной толпой и, коротая время, бродил по городу. Все уступали ему дорогу — такой он был грязный. Ему стало смешно: как бы они вели себя, если бы знали его мысли! Как все эти люди испугались бы, попрятались по углам!
В одиннадцать часов Карл подошел к конторе Рунциса, зная, что в это время хозяин обычно возвращался из города и сидел некоторое время совершенно один в конторе. Узкая уличка точно вымерла. У подъезда стояла машина. В соседнем доме находились склады, напротив — небольшая типография, немного подальше — старая сектантская молельня.
Карл, собираясь с духом, три раза прошел мимо двери. Его бросало то в жар, то в холод. Рука нервно сжимала в кармане рукоятку револьвера.
«Теперь самое время… — думал он, приближаясь к дверям в четвертый раз. — Рунцис дома и скоро может опять уехать».
В этот момент из конторы вышел молодой человек и направился к бирже. Карл узнал его — это был делопроизводитель Рунциса.
«Сейчас он совсем один. Больше ждать нечего».
Карл вошел в переднюю и, не раздумывая, постучал.
«Что я ему скажу, если спросит, что мне надо?» — подумал он, нажимая ручку двери. Не дождавшись ответа, но вдруг успокоившись, Карл вошел в контору.
За громоздким, заваленным бумагами столом сидел Рунцис. Он был один. На краю стола дымилась сигара. Стивидор листал белыми пальцами конторскую книгу.
Карл осторожно прикрыл дверь и, поздоровавшись, остановился, не доходя до стола. Рунцис некоторое время не обращал на него никакого внимания. Углубившись в книгу, исписанную столбиками цифр, и что-то бормоча про себя, он соображал и подсчитывал; иногда, опершись на руку подбородком, рассеянно смотрел в окно. По соседней улице прошел трамвай, вдалеке слышались автомобильные гудки и однообразный стук копыт о каменную мостовую.
Молчание затянулось. Карл не решался нарушить его вопросом или резким движением. Что-то заставило его задерживать дыхание, прислушиваясь к биению своего сердца и к мучительно тяжелому состоянию оцепенения. Шелест переворачиваемых листов казался ему раскатами грома.
По пути сюда Карл представлял себе, что все произойдет совсем иначе. Драматическая, напряженная сцена: два человека с глазу на глаз… короткий разговор… животный страх… испуганный крик, звук выстрела… струйка крови на щеке, на белом воротничке, на груди, на животе… Потом Карл кладет оружие в карман, окидывает взглядом помещение и уходит.
Ничего подобного не произошло.
Пока Рунцис изучал книгу, Карл стоял на месте и рассматривал человека, которого собирался убить. В спокойствии и рассеянности его было что-то жуткое. Карл вспомнил одно зимнее утро… В то время еще были живы его родители. Они жили на окраине города. Мать выкормила большого борова, и однажды утром отец пригласил соседа, опытного резника. Карлу нужно было держать таз, в который стекала кровь. Когда они подошли к хлеву, боров мирно похрюкивал, роясь пятачком в корыте, и, не найдя там ничего, стал тереться боком о стену хлева. Тогда отец Карла почесал борову спину, и тот довольно захрюкал. Приятное ощущение сделало борова рассеянным, и он не заметил, что его привязали веревкой за ногу и пытаются накинуть петлю на пятачок. Только несколько мгновений отделяли его от последней решающей минуты — удара ножа, но он всем своим существом еще продолжал жить, наслаждался приятным почесыванием, чувствовал голод и любопытство к пришедшим людям…
Глядя на равнодушные движения Рунциса, Карл невольно вздрогнул. Он испытывал какое-то странное ощущение: перед ним сидит человек, который погубил его, но он не чувствовал в себе гнева. Вместо того чтобы, оглянувшись на путь своего падения, почерпнуть в этом силы для исполнения задуманного, Карл старался представить себе, что почувствует Рунцис, когда он выстрелит, как тот на мгновение оторвется от книги, поймет все и испытает животный страх…
В эту минуту Рунцис заметил Карла.
— Что вам нужно? — нетерпеливо спросил он, стряхивая пепел с сигары и просматривая какую-то ведомость.
Карл точно очнулся. Он вздрогнул, облизнул губы, но ничего не сказал.
«Теперь пора. Пока он склонился над бумагами, нужно вынуть револьвер…»
Пальцы сжались в кармане, рукоятка револьвера стала влажной, — руки Карла почему-то вспотели; он бессознательно вытер их о брюки, но через несколько мгновений они опять стали влажными… В голове Карла не было ни одной связной мысли. Беспорядочно сплетались в самых невероятных сочетаниях образы прошлого. Виденная им когда-то в витрине на улице Смилшу модель «Мажестика» плыла по просторам Атлантического океана. Было безветренно, играла музыка, и чайки кружили над мачтами громадного парохода. Скоро эта картина исчезла, и уши Карла уже терзал бессмысленный мотив «Бимбамбули». Он даже не слышал вопроса Рунциса.
— Что вам надо? — крикнул в третий раз Рунцис.
Наконец, Карл пришел в себя.
— Мне надо было… (Но теперь уже поздно, делопроизводитель может явиться с минуты на минуту…) Да, в сущности я только за этим и пришел… (Есть ли у меня хоть пять минут? Может, я все же успею дойти до угла улицы?) Вы, может быть, припомните, в прошлом году… у меня была сломана нога… то есть сломана на самом деле раньше… (Ну, теперь он начнет кричать и обвинять меня. Все патроны нельзя расходовать.) Я прошу дать мне работу. Ваш отец обещал мне.
Рунцис ничего не говорил, барабаня пальцами по столу, он ждал продолжения, но, когда Карл замолчал, взглянул на него.
— Продолжайте. Я не помню, в чем там у вас дело.
— (Кажется, кто-то прошел мимо окна). Ваш отец давал мне работу, а вы не хотели признать его договор со мной.
— Что ж тут особенного?
— Возможно, что для вас в этом нет ничего особенного, а меня это обстоятельство окончательно погубило.
— Но вы ведь как-то жили до сего времени?
— Вы тоже живете до сего времени. Уж не кажется ли вам, что нам обоим живется почти одинаково?
— По-видимому, у вас имеется какой-то источник существования.
Карл с минуту смотрел на насмешливо искривленный рот молодого Рунциса и почувствовал омерзение, какое испытывает человек, увидев гнойную язву, рот наполнился слюной. Карл подошел к столу, оперся рукой о черный дуб и плюнул через бумаги, чернильный прибор, ящик с картотекой и телефон.
— Теперь позвоните в полицейский участок, чтобы меня забрали.
— Вы… свинья!
— От свиньи слышу.
— Скотина, что вам от меня надо?!
Рунцис сопел и утирался.
«Почему он не кричит? — думал Карл. — Почему не звонит в участок?»
— Я бы мог отправить вас в полицию, но что мне это даст? Уходите, уходите прочь! Вы можете быть счастливы, что так дешево отделались.
— Нет! Вы счастливы, что напали на простофилю! Если бы я оказался тем, кем мне следовало быть, вы бы тут не разыгрывали великодушного барина!..
В передней кто-то вытирал ноги. Карл понял, что весь его замысел потерпел неудачу. Здесь ему нечего больше делать. Возможно, так лучше. Возможно, он хотел этого и в самом начале. Он почувствовал ужасную усталость. У дверей обернулся, не глядя на Рунциса, сказал:
— Я вам советую не злоупотреблять терпением рабочих. В действительности вы гораздо слабее, чем думаете. Если бы я сегодня немного выпил, этот день оказался бы для вас последним. Но сейчас мне противно вас раздавить, вас… вонючего клопа.
Карл показал молодому Рунцису свой револьвер, усмехнулся, увидав его испуг, и вышел из комнаты.
«Теперь он напуган», — подумал Карл и успокоился. В передней он встретил делопроизводителя. На улице уже собралась кучка грузчиков, ожидающих работы.