Она молча кивнула головой.
— Ну, тогда марш! Поторапливайся, еще не очень поздно. Рестораны закроются через час. Может быть, удастся подцепить какого-нибудь доброго дядю!
И, как бы в знак того, что теперь он все сказал и не желает продолжать разговор, Залькалн снова улегся ничком на кровать.
Лаума медленно разжала пальцы, крепко вцепившиеся в край стола, и принялась собирать свои вещи. Через полчаса она ушла. Как только на лестнице стих звук ее шагов, Залькалн встал и проверил свое имущество. Но Лаума ничего не взяла. И молодой мастеровой, обманутый в своих предположениях, лег спать, не понимая, как могла не украсть такая женщина.
Так кончилось в жизни Лаумы это грустное интермеццо, от которого она ожидала гораздо большего. Но мрачные отголоски пережитого еще долго преследовали ее…
***
Единственным человеком, к которому могла теперь обратиться Лаума, была Алма. Она шла к ней, не зная, найдет ли подругу дома: возможно, она бродила по улицам, возможно, где-нибудь заночевала. В таком случае и Лауме не оставалось ничего другого, как переночевать в гостинице.
Была тихая и теплая ночь. Уличные шумы постепенно утихали. Лаума шла неторопливо и, вдыхая свежий ночной воздух, старалась успокоиться. Несмотря на все происшедшее, выгнанная ночью на улицу, отвергнутая и оскорбленная, она, наперекор всему, была почти счастлива и чувствовала себя так, как будто сбросила с плеч тяжелый груз. Необходимость постоянно угождать, приспособляться к сумасбродным требованиям, добровольное унижение, самопожертвование, которое никем не ценилось, — все это порядочно утомило ее. И теперь она почти не сердилась на Залькална, ей только было обидно за свои обманутые мечты: она надеялась, что ей удастся вернуться к прежней жизни, почувствовать под ногами твердую почву и жить как равная среди людей. Лаума была убеждена, что всякое явление бывает плохим или хорошим постольку, поскольку мы его таким признаем. Лакомка отчаивается, если ему приходится день прожить на хлебе и воде, тогда как аскет рассматривает это состояние как самое возвышенное и достойное человека. Привыкший к обществу человек страдает от одиночества; мечтатель, напротив, считает одиночество величайшим счастьем.
|
Лаума позвонила у дверей Алмы. Через некоторое время послышались тихие шаркающие шаги. Этажом выше, на чердаке, пищали крысы. В дверях появилась Алма в накинутом на плечи халатике.
— Ты, Лаумук? — радостно прошептала она, узнав подругу, но тут же, приложив палец ко рту, многозначительно кивнула на комнату. — Тсс! У меня «гость». Иди, я тебя впущу через кухню в другую комнату. Утром поговорим. Но я и так могу себе представить.
Впустив Лауму в соседнюю комнату, Алма ушла, боясь, что «гость» рассердится.
— Знаешь, это совсем мальчик, только что с военной службы.
Лаума разделась и свернулась клубочком на старом диване. Она долго не могла заснуть. Мозг, возбужденный последними событиями, работал лихорадочно. Как только нить мыслей прерывалась хотя бы на мгновение, слух ее улавливал малейший шум на улице или в соседней комнате.
— Барышня, вы очень хорошенькая! — говорил за стенкой незнакомый мужской голос.
— Почему вы не скажете «красивая»? — смеясь, спрашивала Алма.
— Разве это не одно и то же? — отвечал мужчина, и по его голосу Лаума поняла, что он улыбается.
|
Так они дурачились, шутили и смеялись. Стена была такая тонкая, что можно было расслышать даже вздохи. Лаума невольно слушала их разговор. Опять эта жизнь предстала перед ней во всей наготе. Она знала, что ее ожидает, но выбора не было.
Когда ее стали мучить сомнения и сердце сжалось в предчувствии несчастья, она обратилась к белому порошку. Так наступило утро…
***
Несколько месяцев в жизни Лаумы не происходило никаких значительных событий. Она продолжала идти по тому же пути. В «гостях» недостатка не было. Все поражались ее свежести, а некоторые, не докучая пошлыми комплиментами внешности Лаумы, осаждали ее вопросами о душе. Что только их не интересовало! Они считали, что за свои деньги имеют право требовать у купленной ими женщины полной откровенности. Каждый из этих благомыслящих, сочувственно настроенных мужчин желал стать исповедником женщины. Они жаждали необычайных повествований, сентиментальных переживаний, хотели слышать об отчаянной борьбе падшего создания с неизбежным… Но больше всего их привлекал самый момент падения: при каких обстоятельствах, с каким чувством женщина поддалась неизбежному? Когда Лаума отказывалась раскрыть перед первым встречным свою кровоточащую душу, они сердились за ее скрытность…
Да, ей сопутствовал успех. Уже давно она перестала ходить в старом пальто и поношенном платье. На ее маленьких стройных ногах красовались туфли, отделанные змеиной кожей, и шелковые контрабандные чулки, подаренные моряками, на руках — изящные кожаные перчатки. Она походила на молодую даму. Но это были невыгодно: уличная женщина не должна быть слишком элегантной, что-то в костюме, гриме или манерах должно отличать ее от других женщин, что-то в ней должно быть преувеличенным, вызывающим, кричащим, небрежным, — что-то такое, по чему мужчины безошибочно узнавали бы ее профессию. Многие эту предательскую небрежность допускают неумышленно, но более опытные стремятся к ней вполне сознательно; чтобы мужчины сразу понимали, с кем они имеют дело. Поэтому и Лаума сильно красила брови и ресницы, что придавало ее лицу грубоватое выражение. Она с трудом узнавала себя, зато другие признавали безошибочно.
|
Потом одно за другим произошли два события, оказавшиеся роковыми для Лаумы. Немолодая дама, у которой Алма снимала комнаты, уехала из Риги, а новые квартирные хозяева решили сами поселиться в них. Девушкам пришлось искать себе квартиру. Они не успели еще ничего подыскать, как Алма заболела и ее с одного из очередных осмотров направили в больницу. Лаума опять осталась одна — без постоянного жилья, без близкого человека. С большим трудом, скрыв свою профессию, она нашла комнату в Старой Риге. Здесь и в помине не было тех удобств, какими она пользовалась в квартире Алмы. Лаума сняла скромную меблированную комнату с отдельным ходом, но хозяева предъявили жилице множество условий. Поздние возвращения Лаумы сразу же возбудили подозрения, и ей пришлось пойти на всяческие ухищрения, чтобы не лишиться комнаты. Она сказала, что служит на далекой окраине, в кино, названия которого хозяева еще никогда не слышали.
Однажды вечером Лаума встретила на улице Залькална. Она отвернулась и хотела пройти мимо, но он загородил ей дорогу и поздоровался, как старый знакомый.
— Добрый вечер! Ты меня больше не узнаешь? — он дружески улыбнулся.
Лаума отшатнулась, не глядя на Залькална.
— Пропустите меня…
Он не уходил и, взяв руку Лаумы, задержал ее в своей руке.
— Пойдем, пройдемся. Мне нужно с тобой поговорить, Я тебя долго не задержу.
— Мне не о чем с вами говорить! — сказала Лаума, стараясь высвободить руку. — Пустите, или я позову полицию.
— Зови, если хочешь скандала. Но тебе так или иначе придется поговорить со мной.
Взяв Лауму под руку, он шагал рядом с ней.
— Говорите, — сдалась она, наконец, убедившись, что от Залькална ей не отделаться.
Он стал просить ее вернуться к нему: он жалеет о своем недостойном поведении и понимает, что жизнь его без Лаумы пуста.
— Не бойся, я больше не буду таким. Тебе у меня будет хорошо. Милая Лаума, не вспоминай о случившемся. Тогда я еще не понимал, что для меня важнее — твоя любовь или отношение окружающих. Теперь я знаю. Ты ведь вернешься, милая, правда?
Он с беспокойством ждал ответа, как будто в нем заключался для него вопрос жизни и смерти.
— Нет, мне от вас ничего не нужно.
— Но почему? — в отчаянии воскликнул он. — Неужели ты все еще помнишь о том, что случилось?
— Что случилось, то случилось. Пустите меня, мне нужно идти.
Лицо Залькална помрачнело. Он желчно рассмеялся.
— Я знаю, куда ты идешь. Но ты можешь обождать, еще рано. Я еще не все сказал.
Они стояли у арки старинных ворот на маленькой грязной площади.
Лаума оттолкнула руку Залькална.
— Ну, говорите же.
Он вздохнул, огляделся вокруг и произнес:
— Если ты не пойдешь ко мне, я тебя заставлю пожалеть об этом. Понятно?
— Это все, что вы хотели сказать?
— Да. Подумай хорошенько.
— Делайте, что хотите. Я вас не боюсь.
И она быстро ушла, не оборачиваясь. Он поглядел ей вслед, глаза его сощурились, и, что-то пробормотав, он круто повернулся и зашагал прочь.
На другой день Лауме отказали от квартиры.
— Мы не знали, что вы из таких, — уничтожающе вежливо объяснила хозяйка. — Один порядочный молодой человек сказал нам об этом.
Два дня спустя Лаума сняла комнату в Задвинье. Там она прожила две недели. И опять однажды утром, когда она вернулась домой, к ней явилась жена управляющего домом и заявила:
— Вам придется освободить эту комнату. Мы не сдаем квартиру проституткам. С вашей стороны было нечестно скрывать свое занятие.
Опять донос исходил от какого-то приличного молодого человека.
Лаума знала — это работа Залькална, он всюду следовал за ней по пятам. И опять ей пришлось уйти. Соседки по дому облегченно вздохнули: матери больше не опасались, что их дочерей может кто-либо совратить дурным примером, жены и невесты, не дрожали за нравственность своих мужей и женихов.
Лаума нашла комнату на далекой окраине, у Видземского шоссе. Несколько недель она прожила там среди простых рабочих людей и уже стала думать, что здесь ее оставят в покое. Но однажды утром к ней постучала дворничиха, которая заменяла управляющего домом:
— Приходил какой-то мужчина. Он сказал…
И снова Лаума собрала свои пожитки и побрела по враждебному ей городу. Все двери закрылись перед ней. Она, как злой недуг, как мор, везде возбуждала отвращение и испуг. Где бы она ни показывалась, люди как будто задерживали дыхание, целомудренные краснели, ханжи поносили ее, а бездельники показывали пальцами и смеялись.
Лаума отказалась от дальнейших поисков. Она останавливалась либо в меблированных комнатах, либо у содержательниц притонов. В том и другом случае жизнь обходилась слишком дорого.
Одежда, квартира и кокаин требовали много денег, и хотя Лаума имела успех, ей ничего не удавалось скопить. Теперь Залькалн уже не мог ей повредить. Она еще несколько раз встречала его, и потом он исчез навсегда.
К тому времени, когда Алма вышла из больницы, Лаума нашла себе постоянное пристанище с полным пансионом у какой-то старухи, которая содержала тайный дом свиданий на Мариинской улице. Кроме Лаумы там постоянно жили еще две девицы, а вечером приходили с «гостями» и другие. Здесь же поселилась и Алма.
***
Они жили в подвальном помещении большого дворового флигеля. Квартира состояла из кухни и пяти небольших комнат. Только две из них имели более или менее приличный вид, с целой мебелью, с обоями; стены были увешаны цветными литографиями, изображавшими эпизоды из немецкой военной истории. Единственным исключением был портрет какой-то краснощекой девицы, висевший у кровати, где женщины обычно принимали «гостей», приходивших на ночь. Под красивым улыбающимся лицом со смелыми, гордыми глазами и пышными локонами стояла подпись: «The girl of the golden West»[79].
В остальных комнатах творилось что-то невообразимое: грязные обои, скрипучие полы, дырявые покрывала на кроватях, грязные простыни, фанерные стулья с проломленными сиденьями, на которых «гости», случалось, рвали брюки, и щербатые умывальные тазы на покосившихся скамейках. В квартире невыносимо пахло сыростью и кошками. Этот запах был так резок, что «гости», приходившие сюда впервые, чихали, не переставая, весь вечер.
Квартирную хозяйку никто не называл иначе, как «кошачьей барыней», и не без основания: все пять комнат ее квартиры кишели кошками и котами самых разных мастей и возрастов; сколько их развелось здесь на самом деле, никто не знал, но сама хозяйка была уверена, что их не меньше тридцати. Помимо них у нее было еще восемь собак — безобразные, черные, лохматые, глупые и изнеженные существа, которые боялись всякого чужого человека, всем лизали руки и не умели лаять. Старуха развела это вонючее хозяйство за короткий срок. Вначале у нее была только одна кошка и собака. Когда они обе принесли потомство, хозяйка целиком оставила его, ибо не могла допустить и мысли об уничтожении беспомощных созданьиц. Так продолжали они множиться и расти, а квартира — благоухать.
«Кошачья барыня» давно бы могла уже стать зажиточной особой, если бы не проматывала весь свой солидный доход на содержание мяукающего и скулящего двора. Каждый вечер все приемные комнаты были заняты, деньги текли в карман старухи ручьем, но она еле сводила концы с концами. Прислуга каждое утро ходила в мясную лавку за свежим мясом, из молочной приносила бидон молока; для кошек и собак жарились котлеты, а когда они как следует наедались, их поили молоком, чтобы бедные животные не страдали от жажды. Процесс их кормежки доставлял, старухе истинное наслаждение; пока собаки, с ворчанием и огрызаясь, глотали котлеты, а кошки, мурлыча, не спеша разделывались с едой по своим углам, старуха сидела у окна с вязаньем в руках и, блаженствуя, любовалась своими питомцами. Боже сохрани, если кто-нибудь из девиц осмеливался ударить или даже только прикрикнуть на ее кумиров!
Когда вечером женщины заходили в эти комнаты со своими «гостями», навстречу им изо всех углов сверкали зеленые кошачьи глаза. Случалось, что из-под кресла или кровати выскакивало сразу по пять-шесть кошек или показывалась собачья морда. Некоторые «гости», сняв ремень, били избалованных дармоедов. Как они тогда прыгали по столам и подоконникам, прятались под кровать, метались по углам и мяукали истошными голосами, пока им не открывали дверь!
Лаума подвизалась теперь в более бедном районе, недалеко от дешевых постоялых дворов и кино. Раньше она вращалась в среде интеллигентных и полуинтеллигентных девиц — кельнерш и прогоревших «артисток» эстрады и ревю; здесь же промышляли женщины попроще — обитательницы закрывшихся публичных домов, безработные из предместья.
На этом фоне Лаума выглядела почти настоящей дамой. Местные уличные клиенты — крестьяне, солдаты и чернорабочие — дарили ее своим трехлатовым вниманием. Теперь все чаще Лаума прибегала к помощи кокаина и даже не отказывалась от водки, когда подгулявшие «гости» предлагали ей выпить. Она немного побледнела и слегка покашливала.
После одного осмотра Лауму направили в больницу, где она провела целый месяц как в тюрьме, в обществе совершенно одичавших женщин. Здесь она познакомилась не только со всеми ужасами болезней, но и с самыми отталкивающими формами разврата. От соседок по палате, которые лечились здесь бесчисленное множество раз, она услышала такие вещи, что это показалось ей безумным бредом.
В больнице Лаума познакомилась с девицей, которая посещала пароходы, и та ей много рассказывала о своих многочисленных поклонниках во всех концах Европы.
— Моряки не то, что береговые мужчины, — они признают и нас за людей. Знаешь ты хоть одного мужчину с улицы, который бы осмелился пройти с тобой днем на виду у всех? Нет. А моряки не стесняются. Утром они провожают нас на берег, чтобы таможенники и портовые рабочие не обижали нас и не приставали. Они даже письма нам пишут. Приходи когда-нибудь, сама увидишь.
Лаума все это уже знала. Не были ей чужды и пароходы. Она знала, что там существовали особые порядки. У матросов, этих скитальцев по свету, таких же бездомных, как и она, Лаума встретила искреннее одобрение ремеслу, которое среди них вовсе не считалось постыдным. Лаума охотно пошла бы туда, если бы ее никто не знал, но в тех местах прошло ее детство, там жили парни и девушки, среди которых она выросла… И на одном из пароходов, вернувшемся из дальних морей, она рисковала встретить человека… Нет, нет!.. Лучше умереть, быть затоптанной в уличную грязь, задохнуться в вонючем подвале «кошачьей барыни», чем встретиться с Волдисом…
Она все сильнее кашляла. Ее всегда немного лихорадило. «Я простудилась!» — успокаивала она себя.
Из больницы Лаума вернулась опять к «кошачьей барыне». Наступила поздняя осень, потянулись ненастные, сырые дни. Продрогшая Лаума ходила вечерами по улицам, с трудом заглушая кашель… Она давала ему волю, только когда никого поблизости не было, — какой мужчина пойдет к женщине с больными легкими?
***
Наступила ранняя и суровая зима. Сразу же после рождества замерзло море. Судна, которые и в летнее время приходили очень редко, теперь, казалось, совершенно забыли Ригу. Да и тем редким «рейсовикам» и судам местных пароходных компаний, которые, не желая упускать завоеванные линии в Голландию, Бельгию и Францию, изредка пробивались в замерзший порт, нечего было делать — не хватало грузов; они месяцами стояли в порту, пока с трудом набирали хоть какой-нибудь груз, и наполовину порожняком отправлялись в море…
Все медленнее, слабее бился пульс города. Все замирало, останавливалось, и только ледяной северный ветер с завыванием носился над заглохшими фабричными трубами, пустыми складами и крышами домов, в которых мерз и голодал трудовой люд.
Лауме давно уже не везло. Целыми неделями ей не удавалось заработать ни лата. На улицах ежедневно появлялись свежие, молодые лица: из закрывающихся фабрик и мастерских, из рабочих семей, гонимые беспощадной нуждой, шли на улицу молодые девушки, И некому было их покупать…
Верхи общества содрогались от катастроф крупного масштаба: банкротства, разорения, аукционы, пожары; в подвалах незаметно и тихо происходили мелкие трагедии: там вешались, перерезали артерии, топились, отцы убивали своих детей, чтобы не видеть, как они мучаются от голода, и невинные девушки предлагали себя за кусок хлеба первому встречному.
Над миром сгустились темные тучи бедствия. Но пустыни жизни лежали в оцепенении, как океан перед бурей. Воздух стал тягостным наэлектризованным.
Иссякли скромные сбережения, отложенные Лаумой в лучшие дни, она уже больше не могла платить «кошачьей барыне» за пансион, и старуха дулась и сердилась. А четвероногое хозяйство мяукало и скулило каждое утро, и прислуга жарила им котлеты и приносила молоко.
— Вы же видите, сколько у меня расходов, — напоминала старуха девицам. — Как же я могу вас бесплатно кормить?
И девицы бродили с утра до вечера, в мороз и вьюгу, простаивали у дверей пивных, дрогли у подъездов кино в надежде на какой-нибудь заработок. Счастливы были те, кто заболевал и попадал в больницу.
В рождественский вечер Лаума встретила какого-то матроса, но он был без денег, и они только гуляли по улицам, разговаривая и наблюдая за прохожими. В окнах переливались огни рождественских елок, по улицам спешили радостные люди с пакетами подарков в руках, все церкви были открыты, и туда потоками вливался народ, — что-то торжественно-легкомысленное, ханжески-лихорадочное носилось в воздухе. И, совсем как на рождественских поздравительных открытках, падал большими сухими хлопьями снег. Головы и плечи прохожих покрылись снегом, щеки девушек алели от холода, стоявший на перекрестке полицейский топал замерзшей ногой. Затем показались сани, дети в белоснежных вязаных костюмах и дамы из Армии спасения с душеспасительной литературой. А у стен сидели скорчившиеся нищие, безногие и слепые; они склоняли свои обнаженные лохматые головы к земле, и их обмороженные уши напоминали красные куски мяса. Звонили колокола. В семейных домах читали газеты с традиционной рождественской передовицей профессора Малдона[80], в которой он, цитируя философов, поэтов и народные песни, оправдывал все жизненные трудности и призывал покориться и не отчаиваться, ибо «звезда взошла, и волхвы пришли поклониться младенцу».
В этот вечер Лауму охватило такое чувство умиления, жалости к себе и ко всем несчастным, что она чуть не расплакалась на улице. Матрос, сопровождавший ее, смущенно улыбнулся, заметив ее волнение.
— Не глупи. К чему хныкать, от этого лучше не станет. Я такая же заезженная кляча, как ты, — чего нам горевать, когда никто о нас не горюет.
…Вскоре после Нового года «кошачья барыня» выгнала Лауму, потому что она уже вторую неделю не платила за содержание. Лаума вышла на улицу искать новый приют, мало веря, что найдет его. Было холодно. Кашель мучил девушку все сильнее. Отхаркивая мокроту, она стала замечать в ней темные сгустки крови. Лаума улыбнулась, покорная судьбе. Скоро все кончится…
И сердце как будто отогревалось, оживало в радостной уверенности, предчувствуя скорое освобождение. Усталая птица больше не пыталась поднять надломленные крылья для свободного полета. Тяжело и неудержимо земля притягивала ее к себе… в себя. И это больше не казалось страшным.
На руку Лаумы упала крохотная снежинка. Секунду она сверкала на солнце, как маленький алмаз, затем медленно съежилась, потеряла блеск и расплылась в крошечную бесформенную капельку воды. И ничего не осталось. Другие снежинки кружились, падали на землю, и их растаптывали… Другие люди продолжали жить…
***
Один за другим следовали морозные, вьюжные дни. Ветреные вечера, ночи без приюта, леденящие утра с багрово-красным туманным небом над городом. Казалось, земля дымится, как большое, остывающее после заката болото. Под ногами пронзительно скрипел сухой снег, пар от дыхания замерзал на лету. Уродливо-смешные комнатные собачки появлялись в теплых шубках и сапожках и все-таки дрожали и тряслись от холода.
Люди при встрече говорили:
— Какой проклятый холод!
И встречные соглашались, что холод действительно проклятый.
Девушки выходили на улицу и, побродив немного, укрывались в вестибюлях гостиниц. Никто к ним не подходил.
Лаума гораздо больше страдала от холода, чем от голода, у нее совсем не было аппетита. Это ежедневное безуспешное хождение начало тревожить девушку. Что случилось, почему вдруг на нее никто больше не обращает внимания? Почему те немногие мужчины, которые появлялись на улице, не шли за ней? Неужели ее время действительно прошло? Всем надоела, больше никому не нужна?
Зеркало отражало бледное худое лицо, ввалившиеся, лихорадочно блестевшие глаза с большими предательскими синяками под ними. И потом этот вечный кашель, какие он причинял мучения! Заметив, что мужчины отворачиваются, едва только она закашляет, Лаума старалась скрыть кашель. Сделав глубокий вдох и задержав после этого дыхание, она подавляла боль в груди, пока не отделялась мокрота, которую она могла сплюнуть в носовой платок. Но не помогала и эта хитрость, ее совсем перестали замечать. И ей пришлось стать такой же назойливой, как старые проститутки. Она сама заговаривала с мужчинами, а они с любопытством глядели на нее и порой сердито отворачивались или насмешливо кривили рот, будто собирались сказать:
— Не трудитесь, милая барышня! Могу найти получше.
Потом она стала предлагать себя за ночлег и даже за ужин в дешевой столовой. Мужчины относились к этому с недоверием, догадываясь, что она больна. Несчастная, осмеянная своими товарками, она пряталась в тени и с горечью думала о своей судьбе. Она больше не обманывала себя надеждами, не успокаивала и не подбадривала тем, что все еще повернется к лучшему и что другим живется гораздо хуже. Время иллюзий кончилось. Суровая действительность заставляла видеть то, что было на самом деле, и довольствоваться этим.
Так бродила она, улыбаясь встречным мужчинам, и съеживалась при виде полицейского. Во время этих скитаний она иногда забывала обо всем. Казалось, она погружалась в глубокое раздумье, но на самом деле она не думала ни о чем. Бессознательно, движимая инстинктом, Лаума шла вперед, как лунатик, не замечая дороги. Когда наконец ее что-либо выводило из этого состояния, она оказывалась далеко от района своих постоянных прогулок. Однажды в таком состоянии она дошла до своего прежнего дома на улице Путну.
Знакомый киоск на углу вернул ее к действительности. Она поспешила прочь от этого места, где все ее знали, где каждый булыжник мостовой был знаком. Весь вечер ее преследовали сотни воспоминаний — нежных, мучительных, заманчивых и милых. Удивительно ясно воскресали в памяти разные незначительные мелочи, все прошлое казалось бесконечно дорогим.
В другой раз она в таком состоянии дошла до набережной Даугавы и пришла в себя на Понтонном мосту, уже дойдя до его середины. И сразу же ей вспомнилась одна ночь на этом самом мосту. Она возвращалась домой с какого-то вечера в Задвинье. Дул ветер, и хлестал дождь. На середине моста ее кто-то нагнал. Это был Волдис. Тогда они познакомились. Заметив, что Лаума промокла, он снял пиджак и накинул ей на плечи, а сам шел в насквозь промокшей рубашке. Дождь лил не переставая, а они смеялись и совсем не замечали холода.
«Нет, нет, не надо этого!» — гнала Лаума безжалостные, причиняющие боль прекрасные тени прошлого. — К чему теперь все это! Лучше подумай о ночлеге…»
Образ далекого друга не оставлял ее. Думая о Волдисе, Лаума мысленно видела его на иностранном пароходе в чужеземных портах. И тут же она вспомнила многие другие пароходы, темную набережную порта… ощутила боль в груди, холод и усталость. Незаметно погрузившись опять в состояние бездумного оцепенения, она шла дальше по набережной… к порту.
***
Ветер раскачивал электрические фонари на столбах. Светлые блики перебегали по мостовой. У набережной стояло несколько груженых темных пароходов, В камбузах дремали одинокие вахтенные матросы. Окна кают были завешены, но сквозь занавески пробивался, слабый свет.
Лаума дошла до нижнего конца порта, затем вернулась обратно. Никто ее не приглашал на пароход. Возможно, что там уже были другие женщины, постоянные портовые. У сходней одного судна она задержалась и не успела еще взяться за веревочные поручни, как на верхнем конце трапа показалось сонное лицо матроса. Лаума испуганно отшатнулась.
— Ну, что вам надо? — сердито проворчал матрос, недовольный, что прервали его сон. — Кто-нибудь из знакомых на пароходе?
— Нет, нет… — смущенно бормотала Лаума. — Знакомых у меня нет, но я думала, кто-нибудь из ваших…
Она смутилась еще больше и не могла произнести ни слова. Матрос наконец понял, в чем дело, и грубо рассмеялся.
— А! Тебе нужны парни? Гм, ничего не скажешь, недурная девочка! Жаль только, что негде устроить. Каюты уже полны.
Тогда она попросила, чтобы он разрешил ей немного погреться в камбузе, в дверь камбуза виднелась пылающая топка печки. Но матрос и слушать не стал.
— Уходи, уходи, здесь у тебя ничего не выйдет. Пускать в камбуз не имею права. Придет штурман, что тогда?
— Только немного погреться…
— Нельзя…
Матрос стоял на трапе, как неприступный, грозный страж, и сердито смотрел на нее сверху вниз.
Лаума ушла. Повторить попытку на другом пароходе она уже не отважилась. Съежившись от холода, она медленно двигалась вперед, опять погружаясь в бездумное оцепенение. Она миновала элеваторы, забрела на лесную биржу и, не разбирая дороги, спотыкаясь, скользя, шла все вперед и вперед по освещенному луной берегу. Вдруг перед ней выросло что-то большое, темное, и она остановилась. Оказалось, это остов парусника, вытащенный на берег и наполовину почти ободранный. Из оголенного корпуса торчали гвозди и болты. Лаума обогнула обломки и продолжала идти, ничего не сознавая, как лунатик. В одном месте, где тропинка поднималась вверх, она присела на большой камень отдохнуть. В легких что-то щекотало и ныло. Лаума прикрыла рот перчаткой и дышала через нее, так как воздух был обжигающе холодным.
Она думала о том, какое счастье было бы сейчас очутиться в тепле, под крышей, и представила всю прелесть натопленной комнаты. Какое наслаждение в такую ночь спать в мягкой постели, укрывшись до подбородка ватным одеялом! На дворе трещит мороз, завывает ветер, и порывы метели ударяют в ставни! Горит ночник. Она лежит и читает любимую книгу о жарких странах, о больших и смелых людях, которые борются и выходят победителями. И, может быть, тут же рядом в комнате сидит любимый человек и смотрит на нее, на Лауму. Или они сидят рядом, тесно прижавшись друг к другу, читают вместе или прислушиваются к завыванию вьюги. На улице так неуютно, страшно, а им хорошо, невыразимо хорошо…
Лаума тихо вздохнула. В этот момент ее испугал прохожий, который приближался к ней по песчаному берегу. Внезапно ее охватил страх, она вскочила и хотела бежать, но прохожий был уже совсем близко, и она успела только немного посторониться, чтобы дать ему пройти. Он шел задумавшись, разговаривая сам с собой, и сильно хромал. Лаума слышала обрывки слов и резкий короткий смех.
— Десять латов! Х-ха-ха! Она думает, что этого достаточно. Да, десять латов! Нет, обождите, милая барыня, вы встретили неблагодарного человека. Мне не надо, не надо ваших десяти латов…
Он смеялся как-то странно: его смех походил на сдерживаемые рыдания. Вдруг прохожий заметил Лауму и вздрогнул. Он устыдился своего громкого монолога и, втянув голову в воротник, хотел пройти мимо, но, когда Лаума испуганно отступила еще дальше от тропинки в снег, поглядел на девушку и остановился. Он был одет в сплошные лохмотья.
При свете луны они стояли и смотрели друг на друга — продрогшая девушка и оборванный мужчина. Он рассмеялся.
— Ну, что, страшновато?
— Нет. Почему я должна бояться?
— Все же, может быть… Хм, да… я вижу, что вам уже нечего опасаться. Богатые дрожат, зажиточные трясутся, нуждающихся колотит лихорадка от боязни потерять все свое имущество, а нам, голытьбе, которой нечего больше терять, спокойнее всего. Но что я вижу, вы тоже дрожите?