Часть третья. Бескрылые птицы 13 глава




Никогда в жизни он не презирал себя так, как в тот день, поняв, как крепко, с каким ожесточенным отчаянием цепляется за жизнь все его существо. Мысли о самоубийстве и мечты о мщении были только забавой. Ребенок построил пушку из песка, но, когда захотел выстрелить из нее, у него ничего не вышло. И только тут он понял, что это всего лишь игрушка.

 

***

 

Метеорологическое бюро в тот день дождалось чуда: после нескольких недель неудач впервые оправдался прогноз погоды. Ясная, солнечная первая половина дня сменилась ненастным ветреным вечером. Кружились рыхлые, влажные хлопья снега и, упав на землю, сразу же таяли. Тротуары покрылись густым снежным месивом, прохожие мокли, лица их становились красными и влажными.

Карл поднял повыше воротник старой блузы и, втянув в него голову, направился в порт. Снег, оседая на затылке, таял и ледяными струйками стекал за ворот, в лицо дул студеный ветер, глаза залеплял мокрый снег; дырявые ботинки намокли в снежной слякоти, ноги замерзли и нестерпимо ныли от холода. Но Карл ничего не чувствовал, не спеша он шел своей дорогой.

«Если бы Рунцис держался со мной более вызывающе, суше и суровее, возможно, я бы его застрелил… Если бы он рассердил меня… Но он был так гадок, так бесстыден… Нет, ведь не потому я его пощадил! Какое мне дело до того, что он гадок! Я не могу или не умею убивать. Мне бы следовало некоторое время поучиться у мясников, тогда… да… Но разве это поможет? Разве, уничтожив Рунциса, я истреблю все зло на свете? Этого негодяя не будет, но на его место придет другой, возможно, даже много других; они так же будут кричать и воровать, так же будут презирать рабочих. А почувствуют ли облегчение мои товарищи? Нет, совсем наоборот: мой поступок истолкуют как гнусное преступление против человечества. Это развяжет руки реакционным силам. Режим станет еще невыносимее, по одному подозрению начнут арестовывать ни в чем не повинных людей, постараются репрессиями и угрозой суда выбить из головы смельчаков опасные мысли. И в конце концов получится, что я оказал друзьям медвежью услугу. Рунцис — большое зло, но оно не уменьшится, если его уничтожить. Он только ничтожный сорняк на обширном поле, — выдергивая по одной травинке, не очистишь поле от сорняков. Нужно перепахать все поле, острыми зубьями бороны вырвать с корнем сорную траву, всю без остатка. Весь общественный строй нужно преобразовать так, чтобы сорняки больше не росли. Сделать это один я не в состоянии, хотя бы мне и удалось уничтожить сотни и тысячи сорняков. Ни одному человеку в мире это не по силам, каким бы могучим он ни был».

В памяти воскресли воспоминания прошлого, забытые мечты. Прежде и он верил в борьбу за лучшее будущее, хотел участвовать в этой борьбе. Когда Волдис уходил в море, Карл пытался отговорить его: «Зачем искать по свету счастье? Мы можем завоевать его на своей родине».

Так он говорил тогда. Но Волдис уехал, Карл остался, и мелочные, будничные заботы уводили его все дальше от борьбы, пока, наконец, он не остался один.

Теперь он понимал причину своего падения. Не потому он погибал, что был мягкотелый, безвольный, беспомощный человек, находившийся в плену каких-то несбыточных иллюзий, а потому, что хотел бороться за свое право на жизнь один, отдельно от других. Он боролся один против всего общества, отлично зная, что отдельной личности такая борьба не под силу. Любой обречен на гибель, если он в борьбе за справедливость не объединяется с товарищами. В одиночку он не может постоять за себя, добиться чего-нибудь для себя и для общества. Упрямых одиночек одного за другим растаптывает и перемалывает отлично налаженная машина безжалостного противника. Они растрачивают по мелочам свою силу и боевой задор, понемногу обескровливаются, устают и опускаются на самое дно жизни. Карл теперь понял, куда его привело гордое одиночество. Таким же образом погибла Лаума — чистая, смелая девушка. Если бы они вовремя объединились с товарищами, шагали бы с ними плечом к плечу, — тогда все могло бы быть иначе.

Карл вспомнил тех необыкновенных людей, для которых он теперь стал чужим. Он представил себе сотни и тысячи отважных людей, поднявших знамя борьбы в самые темные дни реакции. Как смело и самоотверженно делали они свое дело, с гордо поднятой головой шли во имя своих идей в тюрьмы и на виселицы, долгие годы переносили незаслуженные страдания и выходили из заключения не усталыми, а накопившими еще большую энергию и, полные боевого духа, вновь продолжали работать. Их опять ловили, сажали, судили, а они с усмешкой выслушивали приговор, не прося пощады: они были неистребимы, силу их нельзя было изолировать — она била ключом через тюремные стены, электризовала массы и пугала власть имущих. Вернувшись через многие месяцы на свободу, они не хвалились перенесенными страданиями. Непреклонные, закаленные в беспощадной борьбе, продолжали они свой путь. За ними шли остальные… тысячи… весь рабочий люд.

Карла охватил глубокий, мучительный стыд за напрасно потерянное время, за энергию, растраченную по пустякам. Разве не мог он, ничего не значащий в жизни человек, шагать в ногу с товарищами? Неужели его бы и там оттолкнули так же, как везде?

«Нет, — сказал он себе. — В гигантской работе по перестройке мира никто не лишний. И чем больше будет тружеников, тем лучше будет спориться работа. Даже я, жалкий калека, могу что-то сделать».

После тяжелой, кошмарной ночи в его жизни наступило утро, он уже чувствовал на темнеющем горизонте отблески зари.

Падал и кружился снег, стыло на ледяном ветру лицо. Приближался вечер. Карл обошел весь порт, надеясь разыскать Лауму. Он хотел рассказать ей о своем новом решении и уже заранее чувствовал удовлетворение, сознавая, как он обрадует девушку. Может быть, и она?.. Нет, ее дни были сочтены. Свечу, догорающую синим огоньком, не заставишь разгореться ярким пламенем.

 

***

 

Сероватый сумеречный свет, проникавший через окно, был настолько тусклым и слабым, что еле освещал часть комнаты напротив окна. В углах царил полумрак, и глаз должен был сначала привыкнуть к нему, чтобы различить отдельные предметы. Ничего особенного там не было: простая железная кровать, покрытая темно-зеленым шерстяным одеялом, старый комод с зеркалом, стол, книжная полка в углу за дверью и несколько стульев.

В комнате находились два человека — Карл Лиепзар и мужчина лет сорока, светлоусый, в темно-синем комбинезоне. Карл сидел на стуле. Другой примостился на краю кровати и, посасывая кривую трубку, по временам кидал на Карла короткий, спокойный, пытливый взгляд. Слушая горькое повествование Карла о жизни за последние два-три года, человек, которого Карл называл Индриком, не произносил ни слова, он продолжал задумчиво слушать.

— Видишь, каким я теперь стал, — сказал Карл, заканчивая свои рассказ. — Я понимаю, что не имею ни малейшего основания просить, чтобы ты мне поверил и мог доверять. Бродяга, деклассированный элемент… бесхарактерный и безвольный человек… таких типов ведь легче всего завербовать — такой за лат готов продаться полиции или этой швали с улицы Альберта[81]. Другое дело, если бы я уложил молодого Рунциса. Но верь мне, Индрик, если ты сочтешь это необходимым, я готов хоть сейчас. Мне не страшен риск. Страшно только ошибиться.

— Да… — промолвил наконец Индрик. — Ты поступил правильно, не застрелив Рунциса. Уничтожив отдельного человека, нельзя уничтожить общественную несправедливость. Отдельный человек в таком деле — мелочь. Причину нужно искать в чем-то более крупном… в самом строе. А расшатать его и сбросить может только коллектив.

— Значит, ты все-таки веришь мне? — прошептал Карл.

— Я все знал о тебе еще тогда, когда ты мне не сказал ни слова, — ответил Индрик, слегка улыбнувшись. — Ты что думаешь? Разве можно упустить из поля зрения человека, который вырос на твоих глазах, которого ты сам обучил тяжелой профессии портовика? Если бы меня не арестовали, я бы давно уже побеседовал с тобой… не допустил бы, чтобы ты валялся по баржам и мусорным ящикам. Подумаешь, какая честь, какие великие заслуги! — Его лицо помрачнело. — Мученик! Весь мир виноват в том, что ты лишен возможности танцевать! И поэтому ты должен превратиться в паразита, бездельника, стать посмешищем в глазах своего класса? Если бы все рабочие, все те, кому пришлось трудно, оказались настолько же ограниченными и действовали так же, как ты, тогда бы пришлось оставить все надежды на освобождение рабочего класса от ига эксплуататоров и на построение свободной, справедливой жизни на земле. Но не все такие, как ты. Сотни и тысячи умеют и могут не думать о своих мелких горестях и несчастьях, способны подчинить личные интересы интересам своего класса и народа. Эх ты… если бы я не знал, что ты все же остался своим парнем, я бы с тобой и разговаривать не стал.

Карл, опустив голову и покраснев, выслушал горькие правдивые слова.

— Все, что ты мне говоришь, Индрик, правда… — сказал он. — Я был до сегодняшнего дня последним бездельником… глупцом и лодырем. Изругай меня, но помоги выйти на дорогу. Доверь мне самое трудное и опасное поручение. Я хочу быть достойным своих товарищей. Я задохнусь, если мне не дадут права бороться.

Еще долго бранил его Индрик.

— Хорошо, мы дадим тебе поручение, — сказал он напоследок, но прежде всего тебе нужно вернуть человеческий облик, тебе нужно приодеться. Затем ты поселишься в каком-то определенном месте и поступишь на работу, потому что должен будешь проживать легально, — такому, как ты, нет никакого смысла в самом начале становиться подпольщиком. И когда все будет устроено, тебе, брат, придется учиться, много и целеустремленно читать. Тот, кто хочет преобразовать мир, должен много знать и понимать. Новый мир не построишь с мякиной в голове. Но прежде всего тебе нужно научиться держать язык за зубами и всегда помнить, что за каждый шаг, за каждое слово ты отвечаешь перед своими товарищами. С этой минуты ты принадлежишь не себе, а нашей борьбе, коллективу борцов.

— Партии, — добавил Карл.

— О партии тебе еще рано говорить. Твоя работа покажет, достоин ли ты вступить в ряды партии.

— Я буду достоин! — воскликнул Карл. — Ты увидишь, вы все увидите. У меня в жизни нет иной цели, как идти с вами до конца.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

Снежная буря на море — такое же бедствие, как туман. Все окутано непроницаемой завесой, невидимая темная вода плещется у бортов судна, а палубу то и дело окатывают ледяные потоки. Медленно двигаются суда, завывают сирены; штурманы и вахтенные матросы напряженно вглядываются в белесый мрак: ежеминутно из снежного вихря может вынырнуть нос чужого корабля. Корабли приходят в порт с опозданием…

Снежная буря, разразившаяся над Ригой только к вечеру, бушевала на море с самого утра. Норвежский пароход «Сцилла» водоизмещением в три тысячи тонн заставил портовых лоцманов ожидать себя несколько часов. Сейчас, незадолго до наступления темноты, пароход медленно шел вперед по Даугаве. Боцман Волдис Витол приводил в порядок трюм и привязывал блоки к стрелам, ему помогал младший матрос. Снежная мгла скрывала низкие берега реки, только изредка из нее проступали неясные очертания леса, колоколен, фабричных труб. Над этим безмолвным пейзажем царили глубокая тишина и оцепенение.

Волдис смотрел на знакомые окрестности и не слышал вопросов матроса. Он очнулся лишь тогда, когда штурман крикнул, чтобы приготовили якорную лебедку.

Так вот какова была родина Волдиса, которую он не видел несколько лет! Знакомый порт встречал его таким грустным безмолвием…

Пароход медленно вошел в порт. В разных местах у набережной стояли суда. На некоторых не было заметно никакого движения, на других время от времени шевелилась стрела и над трюмом показывался пакет с грузом. Куда девалась загруженная товаром набережная, где вереницы подвод, заваленные лесом площади, нагруженные до отказа баржи? Всюду была неприветливая пустота. В одном углу порта виднелся большой караван стоивших на приколе пароходов и барж.

Сырой снег насквозь промочил синий комбинезон Волдиса, но ему некогда было сходить в каюту за плащом — боцмана постоянно спрашивали то штурманы, то матросы; он должен все знать, приготовить и привести в порядок. Волдис сейчас завидовал кочегарам: им не приходилось заботиться о том, чтобы сделать уборку на пароходе, пришвартоваться, спустить сходни, привести в порядок лебедки; отстояв свою вахту у топок, они могли умыться, переодеться и беспрепятственно идти осматривать незнакомый порт. А ему, сыну этой земли, нужно бегать из конца в конец парохода — то на шлюпочную палубу, то в такелажную кладовую, то на бак, то к котлу за высушенными канатами. И только когда были закреплены последние швартовы и пароход плотно прижался бортом к стене, Волдис с облегчением вздохнул.

Он надеялся испытать радость возвращения, почувствовать неизъяснимое тепло родных мест, охватывающее человека по возвращении на родину после долгих странствований на чужбине. Но ничего этого не было, — чужими и равнодушными казались ему рижские дома, чужды и равнодушны были лица многочисленных рабочих, столпившихся в ожидании парохода на берегу. С горечью вспомнил Волдис день, когда он уехал из этого города искать по свету счастья. Он и сам не знал, в поисках чего скитался из одной страны в другую, везде встречая те же страдания и ту же нищету, что видел здесь. Всякое испытал он в жизни, разные люди были его друзьями, он скопил за эти годы немного денег, — но ведь это сущий пустяк по сравнению с тем, чего он надеялся достичь. Он кое-чему научился, освободился от кое-каких наивных иллюзий и все с большим недоверием относился ко многому, что раньше принимал без всяких сомнений.

Волдис всматривался в людей на берегу. Серые, изможденные лица безработных; полные ожидания и неуверенности взгляды жаждущих работы людей… Как это походило на то, что он видел за океаном! Как сурова была жизнь этих людей! Как немного требовали они от жизни и как ничтожно мало она им давала!

Среди стоявших на берегу рабочих Волдис узнал кое-кого, с кем раньше вместе работал на угольщиках. Но никто из них не узнавал Волдиса, и когда они обращались к нему за веревкой или тросом, чтобы связать брусья мостков, то говорили по-английски, кто как умел. Это казалось смешным, и Волдис невольно улыбнулся. Увидев, что боцман человек приветливый, некоторые стали приставать к нему, чтобы он продал корабельной краски. Они обещали ему взятку. Тогда Волдис перестал улыбаться.

 

***

 

Наступил вечер. У мрачной набережной Андреевского острова кроме «Сциллы» стояло еще несколько пароходов с углем. За высокими горами угля светились огни домов. По ту сторону элеватора слышались паровозные гудки. Снег все падал.

Сырой ветер ударил в лицо Волдису, когда он, одевшись, чтобы сойти на берег, вышел на палубу. Он опустил поля шляпы и поднял воротник пальто; по пути заглянул в котельную, где дункеман Андерсон — старый товарищ Волдиса по первому пароходу — один возился у топок.

— Я ухожу, — крикнул Волдис. — Тебе ничего не нужно принести из города?

— Купи газету. Больше ничего. Табаку еще достаточно.

— Ладно!

Волдис ушел. Несмотря на ненастную погоду, он чувствовал себя отлично, словно в ожидании чего-то приятного. Он будет теперь ходить по городу, разглядывая его нынешнее, изменившееся за несколько лет лицо, встретит прежних друзей, услышит много нового. Сколько всего произошло за это время! Карл… Милия… Лаума… Андерсониете… другие. Что они теперь делают, как выглядят, как отнесутся к появлению старого друга на улицах пятиэтажного города? Раздумывая о предстоящих встречах, Волдис не спеша шагал вдоль набережной. Он не мог решить, куда сначала пойти: в город или на свою прежнюю квартиру на улице Путну.

Его вывел из задумчивости громкий смех. Навстречу шли две девушки. Пьяные или нанюхавшиеся кокаину, они брели покачиваясь, размахивая руками. Они были еще на большом расстоянии от Волдиса, а их визгливые крики и хриплый смех далеко разносились по пустынной набережной. Волдис перешел на противоположную сторону. Но это оказалось излишним, потому что, остановившись у первого парохода, они крикнули вахтенному:

— Боцман! Боцман, э-эй! Сходи на берег!

Когда показались лица еще нескольких матросов, девушки спросили, нельзя ли им подняться наверх. Развеселившиеся матросы сыпали всякие непристойности, на которые девушки отвечали еще более изощренными ругательствами. Все смеялись.

— Ну, чего вы так долго копаетесь? — крикнула одна из них, стройная и рослая. — Нам некогда. Нет так нет, мы пойдем дальше.

Матросы посовещались. Некоторые собирались сойти на берег. В этот момент на палубу вышел капитан, привлеченный шумом. Седой, сухощавый, в жилете, с длинной трубкой в зубах и золотом пенсне на носу, он, грозно взглянув на матросов, что-то спросил у стюарда. Стюард пожал плечами.

— Капитан, здравствуйте, капитан! — закричала стройная девушка, посылая старику воздушные поцелуи. — Хотите, я приду к вам?

Капитан смотрел на нее и сердито молчал. Тогда она рассмеялась и начала танцевать, распевая какую-то непристойную песенку на мотив чарльстона. В эту минуту Волдис подошел поближе. Девушка плясала, пела, всячески ломаясь, затем, вдруг остановившись, вытащила из кармана пальто маленькую бутылочку джина.

— Прозит! — крикнула она сиплым голосом и отпила из бутылочки. — Это мне подарил мой жених из Голландии! Капитан, сходи на берег, дам и тебе глоток! — После этого опять принялась плясать.

Матросы давились от смеха, но терпению капитана пришел конец. Он сказал что-то стюарду, и тот спустился на берег. Девушка не убежала: она ласково приветствовала посланца. А ее подруга, маленькая и более хрупкая, чем ее бойкая приятельница, все время стояла в стороне, ежась и дрожа, — ей, вероятно, было холодно.

— Сию же минуту убирайтесь! — громко закричал стюард, чтобы и капитан услышал его повелительный голос. — Да поживей, не то позову полицию!

Рослая девушка вызывающе рассмеялась. Тогда стюард толкнул ее. Но она храбро сопротивлялась и все время бранилась. Увидев, что стюарду одному не справиться, капитан послал ему в помощь еще двоих. Отчаянно сопротивляясь, высокая девушка пятилась назад, а маленькая по-прежнему стояла в сторонке. Приятельница ее была уже отогнана к угольным кучам, а маленькая по-прежнему не двигалась с места, пока наконец моряки не обратили на нее внимание. Она сжалась в комок и вдруг, сорвавшись с места, побежала, неуклюже переставляя ноги, хотя никто, и не собирался преследовать ее. На ее пути, у самых ног Волдиса, попалась груда камней. Она споткнулась, сильно ушиблась, поднялась и опять упала.

Волдис наклонился, чтобы помочь ей, и девушка вцепилась в его руки. У нее разорвался чулок, из ноги сочилась кровь, темно-синее плюшевое пальто было запачкано угольной пылью, вся одежда девушки намокла в луже. Она с трудом поднялась, села и, покорная, с видом просящей пощады собаки, улыбнулась Волдису. Она все еще дрожала. Из-под густого слоя пудры заметно проступал лихорадочный румянец.

— Thank you![82]— поблагодарила она, когда Волдис помог ей подняться на ноги.

На некотором расстоянии ее ожидала подруга. Еще раз поблагодарив Волдиса и грустно улыбнувшись, маленькая ушла. От нее тоже пахло джином.

В улыбке маленькой проститутки, в ее худеньком болезненном лице было что-то, что вызывало в памяти Волдиса старые, забытые картины. Он где-то видел это лицо, какие-то переживания были связаны именно с его чертами… Оно напоминало лицо Анни из манчестерских доков и маленькой Нанетт из увеселительных заведений Бордо, и еще кого-то — все те худенькие покорные лица хрупких девочек-женщин, которые на миг появлялись на жизненном пути Волдиса, такие же молчаливые, молящие о пощаде.

Прежде всего Волдис отправился на улицу Путну и разыскал старый деревянный дом, где когда-то прожил несколько лет. Прежняя квартирная хозяйка Волдиса, Андерсониете, уже не жила там. Ему открыли дверь незнакомые люди, нетерпеливо выслушали его, пожимая плечами. Нет, они не знали, куда девалась госпожа Андерсон.

Волдис сел в трамвай и поехал в Задвинье, к своему другу Карлу Лиепзару. Маленькие окраинные домики стояли среди оголенных кустов сирени и закутанных в тряпки яблонь. Тихие, идиллические улицы, казалось, с годами стали уже, людей стало меньше. С громким лаем, бешено громыхая цепью, бегали привязанные к натянутым во дворах проволокам собаки.

Карла не было. Никто не знал, где он живет. Раздосадованный неудачами и дурной погодой, Волдис купил несколько газет и собрался возвращаться на пароход, когда его вдруг заинтересовало объявление в газете: в одном из театров столицы сегодня состоится литературный вечер. В длинном списке участников вечера Волдис увидел много известных имен, но еще больше было незнакомых.

«Надо будет пойти», — подумал Волдис.

До начала вечера оставался целый час. Не спеша, погрузившись в раздумье о впечатлениях дня, Волдис направился в театр.

 

***

 

Забыв о том, что в Риге ни один вечер не начинается в час, указанный в программе, Волдис пришел в театр, когда там еще никого не было. Сдав пальто и шляпу на вешалку, он в одиночестве гулял по фойе, разглядывая развешанные по стенам гравюры и картины. От всех этих изображений, от самого здания, от людей, которые постепенно собирались, сильно отдавало так называемой национальной культурой. Все носило отпечаток старины, вся эта выставка предметов национального быта напоминала музей. Разглядывая пестрые шерстяные шали — «виллайне», каменные топоры, палицы и пасталы, Волдис улыбался ребячески наивным стараниям пылких патриотов возродить в Латвии культуру каменного и бронзового веков.

Через полчаса стала появляться публика. Среди прогуливающихся мужчин, дам, девушек и юношей Волдис узнавал известных людей. Писатели, поэты, ученые, политические деятели, издатели, редакторы и обыкновенные смертные проходили мимо Волдиса. Все эти люди были знакомы между собой, все они здоровались друг с другом, обменивались улыбками и вопросами, останавливались, мужчины целовали дамам руки, дамы смеялись и шли дальше. Как большая дружная семья, щебетала вся эта пестрая толпа. Благоухала парфюмерия. Блестели покрытые лаком ногти.

Став к сторонке, Волдис рассматривал скользивший мимо него людской поток. Так вот каков латышский литературный мир! Улыбающиеся физиономии, деловые лица коммерсантов, черные смокинги, длинные шелковые платья со шлейфами. Волдис оглядел себя в зеркало: нет, внешне он почти не отличается от толпы. Костюм сидел на нем как следует, ботинки блестели, галстук был куплен за океаном, в Нью-Йорке. Но у него не было ни одной золотой вещицы — ни перстня, ни часов, ни очков в золотой оправе или вечной ручки. А когда Волдис взглянул на свои натруженные руки с коротко остриженными, не очень чистыми ногтями, он почувствовал себя как введенная в комнату лошадь. Это усугубило чувство одиночества; его охватил гнев, презрение к этим изящным людям и досада на себя за то, что пришел сюда.

«Мне здесь нечего делать», — сказал он себе.

Он заметил поблизости солидную фигуру известного писателя, выступавшего с гордым сознанием собственного достоинства, написанным на его высокомерной физиономии. В эту минуту Волдис почувствовал на себе чей-то взгляд. Он не обратил на это внимания, но спустя мгновение опять почувствовал, что на него смотрят.

«Кто здесь может мною интересоваться?» — подумал он и рассеянно оглянулся. Но тот, кто так пристально смотрел на него, уже отдалился, увлекаемый потоком гуляющих.

«Посмотрим, с кем мы имеем дело», — подумал Волдис и стал внимательнее всматриваться в лица проходивших мимо людей.

Раздался первый звонок. В этот момент кто-то слегка прикоснулся к плечу Волдиса, до него донесся аромат увядающих цветов. Рядом с собой он увидел ослепительно белые плечи, ярко-красные губы, черные брови и сверкающие зубы.

— Я, вероятно, должна буду прийти на помощь вашей памяти, господин Витол? — весело рассмеялась женщина.

Волдис покраснел и неловко поклонился красивой даме.

— Нет, в этом нет необходимости… госпожа Милия. Должен признаться, что я действительно не ожидал вас встретить.

— И я вас тоже. Если не ошибаюсь, мы с вами не виделись с тех пор, как… ну, когда это было? (Каким он стал мужественным, загорелым! Но тогда он был со мной не очень вежлив.)

— Со времени вашей свадьбы…

Госпожа Пурвмикель чуть покраснела, но тут же, преодолев чувство неловкости, задорно откинула голову и пристально взглянула Волдису в лицо.

— Скажите, где вы пропадали все эти годы? Никто ничего не знал о вас.

— Приятно слышать, что мое отсутствие было замечено.

— Пройдемся немного? — сказала Милия, так как на них уже начали обращать внимание.

— Как вам угодно…

Они медленно сделали несколько кругов по фойе. Часть публики уже направилась в зал, и они смогли несколько минут поговорить без помехи. Отвечая на вопросы Милии, Волдис рассказал ей кое-что из своих приключений. Милия несколько раз прерывала его восхищенными возгласами:

— Как, вы были в Нью-Йорке? Это замечательно! И во Флориде, этой американской Ривьере, куда съезжаются самые известные богачи? Как чудесно! Я вам завидую. Если бы я была мужчиной, ни одного дня не сидела бы на месте. За всю жизнь я ни разу не выезжала из Латвии. Здесь можно задохнуться от скуки.

— Непохоже, чтобы в Риге не было развлечений.

— О них не стоит и говорить. Все здесь надоело до тошноты, все однообразно, повторяется без конца. Ничего необычного, нового, свежего. Может быть, вы теперь внесете какие-либо перемены.

— (Какие перемены она имеет в виду?) Как поживает ваш муж?

— Его только что назначили вице-министром.

— Ого! Значит — превосходительство?

С минуту они молчали. Волдис о чем-то думал, нервно покусывая губы, затем решился и спросил:

— Я нигде не могу найти Карла… Карла Лиепзара… Может, вы что-нибудь знаете о нем? Уж не умер ли он за это время?

Лицо Милии покрылось красными пятнами. Она кинула на Волдиса быстрый недовольный взгляд и немного помолчала, затем произнесла тише и с некоторым оттенком досады:

— Я тоже за все эти годы видела его всего один раз, примерно год назад… случайно встретила его на улице. Он выглядел окончательно опустившимся, настоящим… бандитом… Вы останетесь в Риге или опять уедете? — Милия пыталась переменить тему разговора.

— Не знаю, еще не думал об этом. Умирать с голоду даже на родине не хочется.

— Ну что вы! Вы все же меня как-нибудь навестите? Прошу вас, не отказывайтесь!

Она назвала адрес и не успокоилась, пока Волдис не записал его. После второго звонка она протянула руку и, очень мило улыбнувшись, вошла в зал и села рядом с мужем, оживленно беседовавшим о современном искусстве. Говорили о Бернской конвенции и о том, почему Нобелевская премия присуждена умершему поэту, тогда как было столько живых, готовых получить ее по заслугам.

Волдис, разыскав свое место, стал думать о разговоре с Милией.

Раздался третий звонок. Волдис стал опять рассматривать окружавшую его публику.

В первых рядах он увидел много писателей и поэтов, весь латышский литературный мир явился сегодня сюда. Когда унялось общее покашливание, в зале воцарилась тишина, раскрылись блокноты, — ибо здесь было принято делать заметки по поводу прослушанных выступлений: это должно было свидетельствовать о сознательном интересе.

На сцену вышел высокий юноша с пышной шевелюрой и худощавым, монгольского типа лицом. Он самоуверенно остановился посреди сцены, не спеша достал несколько листков бумаги, перебрав их — откашлялся, затем, засунув одну руку в карман брюк, расставил ноги; помолчал еще немного, давая возможность публике хорошенько разглядеть себя, и наконец начал читать весьма пессимистическое стихотворение о себе самом. Он говорил о своих страданиях, о муках голода, о своих лохмотьях (на нем был хороший бостоновый костюм), о любви, разочаровании, о ненависти к женщинам, ко всему на свете. Когда он кончил, публика восторженно зааплодировала ему.

Потом читали другие.

Волдис с удивлением слушал, как хорошо одетые, сытые парни сокрушались о тяжелой жизни и смертельно тосковали. Чем больше отчаяния и бессильной печали было вложено в стихи, тем с большим воодушевлением аплодировала публика. Молодые поэты словно старались перещеголять друг друга — не столько в новизне рифмы, сколько в безнадежности отчаяния, так нравившегося публике. Волдис не мог понять этого искусственного, лживого пессимизма, этих беспричинных стенаний, этого любования несуществующими страданиями и больше всего — публичного выворачивания своей души, которым с истинно театральной жестикуляцией занимались темпераментные юноши.

Наконец, совершенно неожиданно какой-то поэт поразил слушателей суровыми, полными сарказма и гнева стихами о борьбе, о близком торжестве правды и о багряной утренней заре после темной ночи. В последних строфах прозвучала угроза. И когда он кончил, мужчины сделали вид, что усиленно сморкаются, а дамы стали рыться в своих сумочках. В зале почувствовалось замешательство; было такое ощущение, как будто в порядочном обществе кто-то осмелился вдруг сказать непристойность. Заметив это, Волдис подумал: как эти люди боятся всего нового, как упрямо, почти болезненно цепляются за старое, консервативное. Мещанство походило на пожилую женщину, у которой давно уже ослабло зрение, но которая ни за что не хочет носить очки, чтобы не выдать свою близорукость; она натыкается на окружающие предметы, ушибается, становится смешной, но упорно стоит на своем.

У этой публики не было своих суждений, на ее симпатии и антипатии влияла не объективная оценка, а приспособление к моде. Те, кто был призван давать оценку искусству, заточали его, как канарейку, в красивую клетку, и оно обязано было услаждать своих владельцев. Вся жизнь здесь проходила под знаком лжи и притворства: жизнерадостные, веселые, обеспеченные юноши разыгрывали пессимистов; жадная до наслаждений буржуазия пренебрежительно говорила о бренности всего житейского, о величии отречения, а в антрактах Волдис видел, как эти мирские печальники весело болтали с девушками, посасывая конфеты.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-04-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: