Они, как актеры после спектакля, за сценой снимали трагическую маску и превращались в приятных, общительных людей.
Ложь витала повсюду. Волдис чувствовал ее здесь во всем, не только в искусстве, не только среди писателей — вся новая история Латвии казалась пронизанной ложью. Волдис с отвращением вспомнил бесчисленные случаи, когда в обществе и печати люди похвалялись той ролью, которую они сыграли в событиях 1905 года: люди, которые действительно в 1905 году, подхваченные революционным подъемом, что-то делали, боролись и страдали — одни в большей, другие в меньшей степени, — за долгие годы превратились в оголтелых реакционеров, разбогатели, стали самыми алчными дельцами, словно издеваясь над своими прежними благородными стремлениями. Но повсюду, где бы ни появлялись, они не переставали говорить о своих заслугах в 1905 году. За этими заслугами, как за розовой маской, прятали они свое сегодняшнее лицо. Стоило кому-нибудь заикнуться об их теперешних гнусных проделках, как они каркали:
— Вспомните 1905 год, неблагодарные!
…После перерыва выступления возобновились. Появились более солидные и уважаемые личности. Вышел на эстраду и Пурвмикель. Волдис с трудом узнал его: поэт заметно потучнел, у него появился второй подбородок, а волосы стали значительно короче и реже. Публика явно аплодировала не стихам Пурвмикеля, а его положению и ловко сшитой визитке. В нескольких шагах от себя, в первом ряду, Волдис видел белые плечи Милии. «Не знаю, пойду ли я к ней, — думал он. — Что ей от меня нужно? Не для того я вернулся в Ригу, чтобы стать ее любовником».
Публика утомилась и с трудом следила за последним отделением программы, а когда оно окончилось, все почувствовали облегчение. Оживленно болтая, толпа хлынула в гардероб. Волдис пробрался кое-как к дверям и остановился, сам не зная почему. Мимо него медленно двигался людской поток. Под руку с Пурвмикелем показалась закутанная в меховое пальто Милия. Она заметила Волдиса, улыбнулась, кивнула головой и вышла. У подъезда стояла вереница машин.
|
Около полуночи Волдис вернулся на пароход. Он устал и ему наскучило все, что он слышал.
— В такую слякоть не стоило сходить на берег, — сказал вахтенный матрос, увидев мрачное, нахмуренное лицо Волдиса, и тут же поспешил сообщить, что на корабле женщины.
— Да? Ну понятно, где их только нет.
— Они зашли к дункеману. Андерсон сам позвал их наверх.
Волдис, ничего не ответив, направился в кубрик, постучал в каюту Андерсона:
— Открой!
В каюте раздавался смех. Андерсон открыл дверь и впустил Волдиса.
— Видишь ли… дело в том, что девочки шли мимо… — мямлил он по-английски, словно оправдываясь, и показал глазами на двух женщин, которые, сняв пальто, грелись у радиатора. Андерсон ждал какой-нибудь язвительной шутки, но Волдис не сказал ни слова. Стряхнув снег с пальто, он сел в углу каюты.
Это были те самые женщины, которых Волдис встретил вечером.
— Что я с двумя стану делать? — продолжал Андерсон. — Маленькой придется перебраться к матросам. Рогачи требуют ее к себе.
Он все еще продолжал говорить по-английски, и маленькая не догадывалась, что речь идет о ней. Пьяная, она устало взглянула на вошедшего, не узнав его.
— Я пойду на берегу, Молли, — лепетала она подруге, — оставайся одна.
— Что ты болтаешь!.. — проворчала высокая. — Все уладится.
|
Маленькая надолго закашлялась, зажав носовым платком рот. Когда кашель унялся, Волдис заметил на белом носовом платке красные пятна. Теперь, при свете, он увидел, насколько жалка эта девушка. Он всматривался в ее странно знакомые черты — и не хотел верить себе. Вспомнилась девушка с улицы Путну, маленькая Лаума… Неужели это в самом деле она? Встречаются иногда люди, поразительно похожие друг на друга. Случайно он бросил взгляд на руку девушки: она была слегка искривлена в локтевом суставе.
Теперь Волдис уже не сомневался, что это Лаума. На душе стало тяжело; склонив голову на грудь, он глубоко задумался.
***
— Если маленькая не имеет ничего против, пусть она идет ко мне, — сказал Волдис, поднимаясь.
Никто не догадывался, какую внутреннюю борьбу он перенес, прежде чем решился на это: Волдис не боялся насмешек товарищей по поводу внезапной его перемены — ведь все знали его как серьезного, сдержанного парня, — и все же где-то в глубине сознания таился протест против такого поступка. Он понимал, что лучше всего оставить девушку в ее нынешнем положении, к которому она привыкла, — встреча с бывшим другом заставит ее страдать еще больше; но когда он представил Лауму в матросском кубрике в объятиях рыжего алкоголика Петерсона, его охватила глубокая жалость. Этого нельзя допустить!
У Волдиса была собственная каюта в несколько квадратных метров. Прежде здесь жили двое, и сейчас еще были две койки, но с наступлением большого кризиса пароход ходил с уменьшенным штатом людей, поэтому помещение целиком предоставили боцману.
|
— Ну, маленькая, пойдешь со мной? — обратился Волдис к Лауме.
Девушка сразу поднялась и повисла у него на шее; он почувствовал прикосновение ее пылающего лба.
— Что с тобой, у тебя голова болит? — спросил он, ощупывая ее лоб.
— Нет, буби, у меня ничего не болит! — с усилием улыбнулась она. — Мне просто стало жарко возле радиатора. Ты боишься заразиться? О, я вполне здорова. Хочешь, покажу карточку?
Но лоб ее горел как в огне. Волдис взял ее маленькую влажную руку и, как ребенка, повел к себе. И она с детской доверчивостью ласково улыбалась, идя за ним в темноте.
Волдис впустил ее в свою каюту, а сам сходил в камбуз за водой. Вернувшись, он помог Лауме снять грязную, мокрую обувь, — Лаума была очень пьяна и не могла расстегнуть ботики и туфли. Пока она умывалась, Волдис вышел из каюты. Прохладная вода совсем не освежила Лауму, худенькое лицо ее горело болезненным румянцем, на лбу и носу блестели мелкие капли пота. Хотя в каюте было жарко, Лаума, дрожа, куталась в пальто.
— Ах, буби, какой ты милый! — она протянула руки навстречу Волдису, когда он возвратился в каюту. — Нет ли у тебя сигареты?
— Нет, но я могу попросить у кого-нибудь.
— Нет, нет, нет, не нужно! — с жаром воскликнула она, но сразу же ослабела и, ссутулившись, стала напевать про себя какую-то песенку, пока ее не прервал приступ кашля; когда он кончился, Лаума, словно прося прощения, улыбнулась Волдису. Он сел рядом с ней на коричневый бельевой ящик, она пододвинулась к нему и, как котенок, прижалась к его груди. Она была такая маленькая, хрупкая, миниатюрная. Когда Волдис обнял и легким, бережным прикосновением прижал к груди ее голову, Лаума словно очнулась и порывисто прильнула к нему. Они молчали.
И вдруг маленькое создание вспомнило свою роль — в ней пробудились профессиональные привычки, ожили заученные движения и приемы; она взвизгнула, как обрадованная собака, немного помолчав, взвизгнула опять — громко, резко, болезненно; нельзя было определить, что звучало в этом визге — смех или слезы. Потом она сникла, обессиленная, надломленная, задыхаясь от недостатка воздуха.
Волдис закусил губу. Так вот что они сделали с этой девушкой! Он откинул волосы со лба Лаумы и грустно улыбнулся, глядя в ее лихорадочно блуждающие глаза. Грудь у него сдавило, и он отвернулся, чтобы девушка не заметила его волнения. Но это было напрасно: когда он опять повернулся к Лауме, она уже заснула, как ребенок посреди игры. Подождав, когда Лаума окончательно заснет, он поднял ее и уложил на койку. Укутав девушку шерстяным одеялом и накрыв сверху своим пальто, он сел за стол и задумался.
Он просидел всю ночь, время от времени поглядывая на спящую измученную девушку.
«Как теперь быть? Что делать?»
Почему все не могло быть иначе? Если бы он тогда не уехал, Лаума никогда не дошла бы до такого состояния. Возможно даже, что ему совсем не нужно было и жениться на ней. Спокойно и независимо от нее делал бы он свое дело, но его присутствие было бы для девушки самой надежной опорой, в роковой момент он протянул бы ей руку помощи, и Лаума устояла бы… Эх!..
Волдис, стиснув голову ладонями, уставился на крышку чернильницы, словно она могла избавить его от навязчивых мыслей.
— Нет, нет, нет! — крикнула вдруг Лаума и, отчаянно сопротивляясь, замахала руками. Она сбросила пальто и одеяло, заметалась, села, озираясь расширившимися от страха глазами, не переставая бредить. Волдису с трудом удалось опять уложить ее и укрыть. Но не успел он сесть за стол, как она снова вскочила и засмеялась отрывистым мелким смешком, потом откинулась навзничь, попыталась запеть, после первых же слов забыла продолжение и, рассердившись, выкрикнула бесстыдное ругательство. Постепенно она утихла и успокоилась.
«Что они сделали с этим ребенком…» — подумал с горечью Волдис. Он ожидал всего, но никогда не думал, что и эту хорошую, смелую девушку постигнет такая судьба. Почему на ее месте не очутилась Милия, сластолюбивая Милия? Почему именно Лаума? Она всегда была такой чистой… ясной… А теперь… она сгорела, сожжена.
Ночь Лаума провела в тяжелом бреду. Она не приходила в сознание. Волдис еще не смыкал глаз, когда на пароходе уже началась утренняя суета: вахтенный будил людей, по палубе грохотали башмаки, дункеман Андерсон направился в котельную поднимать пары для работы лебедок. Проходя мимо каюты Волдиса, он спросил, как им спалось, и, не дождавшись ответа, что-то пробормотал, усмехнулся и ушел.
Волдис переоделся в рабочий костюм и направился в камбуз за завтраком. Повар, не дожидаясь просьбы, положил на тарелку двойную порцию.
— Чтобы хватило на девочек, а то еще скажут, что на «Сцилле» скупой кок! — пошутил он.
Возвратившись в каюту, Волдис накрыл на стол, нарочно громко гремя посудой. Но Лаума не просыпалась.
«Неужели придется ее будить?» — подумал Волдис. Времени оставалось немного, скоро надо будет приступать к работе. Он подошел к койке и взял руку девушки, рука была горячая и влажная. Лицо Лаумы стало багровым, по щекам и шее струились ручейки пота, при каждом вдохе в груди хрипело. Вдруг Лаума вздрогнула, заметалась, открыла глаза и взглянула на Волдиса. Некоторое время она смотрела на него, затем откинулась на подушку, закинула руки за голову и, тяжело вздохнув, закрыла глаза.
— Доброе утро, Лаума… — сказал Волдис; она, казалось, не слышала. — Не пора ли вставать?
Она все молчала.
— Что с тобой, ты больна? Ну, взгляни на меня, разве ты меня не узнаешь? — Девушка облизнула губы и бессознательно поднесла руку к горлу. — Ты хочешь пить? Тогда привстань, я тебе дам воды…
Волдис приподнял Лауму. Она застонала, но, почувствовав у рта влагу, жадно начала пить, схватив стакан обеими руками.
— Ну, взгляни на меня, Лаума. Неужели ты в самом деле, не узнаешь меня? Я же твой друг, Волдис. Вспомни-ка…
Лаума взглянула на него, но не узнала.
— Нет, нет, нет! — со стоном заметалась она на узкой койке. — Я знаю… но вы должны идти позади. И где я остановлюсь… Еще нет? Тише, тише! Это мой… нет… да… одну понюшку… ну дай мне в долг один порошок.
Волдис стоял у койки и, прислушиваясь к бреду девушки, раздумывал, что ему делать. Было ясно, что Лаума тяжело больна. Оставить ее на пароходе нельзя ни в коем случае: он не сможет присматривать за больной весь день, а она в бессознательном состоянии может упасть с койки, ушибиться. Болезнь могла быть опасной, возможно, даже смертельной, если вовремя не пригласить врача.
Волдис стал действовать. Во-первых, зашел к Андерсону и велел сонной Молли одеться и перейти в его каюту:
— Последи за ней, пока я вернусь.
Сойдя на берег, Волдис позвонил по телефону в городскую больницу и попросил выслать машину скорой помощи. Вернувшись на судно, он попросил Молли немедленно уйти и стал ждать.
Одновременно с санитарами прибыли и полицейские. Волдиса подробно допросили; неизбежные формальности поставили его в неприятное, двусмысленное положение. Собрались штурманы, капитан тоже заинтересовался случившимся, а портовые рабочие, явившиеся на работу, шныряли у дверей каюты.
Волдис хладнокровно пропускал все мимо ушей, подписал протокол и, провожаемый десятками глаз, последовал за Лаумой до машины. Девушку увезли. На пароходе загрохотали лебедки.
Волдис вернулся в каюту. Не зная, что боцман латыш, грузчики зубоскалили за его спиной. Но Волдис делал вид, что не слышит их замечаний. «У нее воспаление легких и туберкулез в последней стадии…» — думал он.
Затем Волдис направился к капитану и попросил отпуск на несколько дней. Его отпустили без жалованья до выхода в море. В распоряжении Волдиса было четыре свободных дня.
***
Несколько часов Волдис бродил по рижским улицам. Повсюду он видел чужие лица — такие же чужие, как и сам старый город, который возле набережной Даугавы изменился до неузнаваемости: исчезли многочисленные торговые будки и навесы, а вместе с ними — шумная жизнерадостная сутолока, пестрая толпа, которые прежде были так обычны для этого района; повсюду виднелись сломанные и полуразобранные здания, развалины, обломки кирпича, груды полусгнивших досок.
Волдис погулял по набережной, прошел мимо роскошных павильонов нового рынка, завернул на барахолку и побродил там среди груд тряпья и жалких лохмотьев. Здесь грязные, жалкие, оборванные люди сбывали такой же жалкий товар, но даже самые изношенные отрепья находили покупателя. Утомленный назойливыми зазываниями, предложениями и криками торгующихся, Волдис поскорее покинул это место. Через несколько минут он очутился совсем в другом мире, — казалось, это уже была не Рига, а какой-то далекий уездный городишко. Старые, облезлые деревянные дома, чайные, мастерские ремесленников, женщины в черных плюшевых кофтах и ярких ситцевых юбках, мужчины в блестящих высоких сапогах, расшитых рубашках и шапках, напоминающих пожарные каски… Много-много нищенски одетых людей — старых, неопрятных, нечесаных, в залоснившейся одежде, с ухватившимися за руки или сидящими на руках изможденными детьми… На Волдиса пахнуло дыханием нищеты. На углах улиц стояли кучками мужчины, некоторые с пилами в руках — ждали, когда их позовут пилить дрова. Из всех окон и дверей, щелей, стен и ворот глядела горькая нужда. Волдис содрогнулся от этой картины беспомощного горя и покорного отчаяния.
Проходя мимо раскрытых ворот, он заглянул в узкий грязный двор, в глубине которого виднелся полуразвалившийся сарай или старый хлев. Однако окно с несколькими чахлыми цветами на подоконнике и желто-серое лицо старухи в окне показывали, что и здесь живут люди. Забрызганный грязью голодный серый кот плелся по двору, не обращая ни малейшего внимания на прыгающих неподалеку воробьев. Вероятно, он отлично понимал, что не в силах поймать их.
Заметив в просвете одного из переулков блеснувшие воды Даугавы, Волдис направился туда.
Порывы ветра гнали вниз по течению зеленовато-свинцовые волны. Вдали, за Заячьим островом, туман окутал излучины реки. Лодка перевозчика боролась с волнами. Со всех сторон к воде льнул черным смыкающимся кольцом покорный, отчаявшийся город. Сколько страданий, разбитых надежд, незаслуженного несчастья, несбывшихся чаяний, грубо растоптанных мечтаний таили эти стены! И в то же время как много грозной силы было в них скрыто! Сила, которая сегодня еще позволяла топтать себя, презирать, оплевывать, обманывать, с каждым днем становилась все более зрелой и могучей.
Волдис понимал, какая громадная задача стоит перед ним — помочь разбудить эти дремлющие силы! Знания, приобретенные им ценой тяжелой жизни, он должен распространять дальше и дальше.
Если бы он был писателем, сколько добра принес бы он людям! Писатель казался ему фильтром, сквозь который проходят впечатления действительности, очищаясь от посторонних примесей и в то же время принимая отпечаток личности художника.
Пообедав в портовой столовой, Волдис поехал в городскую больницу. Посетителей еще не впускали, и ему пришлось удовольствоваться сомнительными сведениями, полученными от персонала барака. Лауме сегодня не хуже, сказали ему. Это означало, разумеется, что ее состояние по сравнению со вчерашним ухудшилось. Оставив больной несколько апельсинов и гроздь винограда, Волдис ушел.
Падал мокрый снег, по водосточным трубам, журча, бежала вода, на тротуарах образовалось жидкое месиво из снега и воды. Новое светлое пальто Волдиса покрылось снегом, шляпа стала тяжелой, ботинки промокли, и ноги озябли.
***
Пока Волдис ходил по городу, устраивая свои дела и переживая одно разочарование за другим, Лаума медленно, но неотвратимо таяла. Она слабела с каждым днем. Похудевшая до неузнаваемости, беспомощная и маленькая, она сгорала от беспощадной болезни.
Когда Волдиса пустили в больницу, кровать Лаумы уже вынесли в отдельную палату. Итак — развязка приближалась.
Она настолько ослабела, что у нее не было даже силы бредить. Только вялые протяжные стоны, похожие на мычание, иногда вырывались из ее груди.
Время, отведенное для посетителей, кончалось, а Лаума ни разу не открыла глаза. Волдис понял, что видит это исхудавшее личико в последний раз. Мысль о том, что Лауме придется мучиться в агонии совсем одной или на руках чужих, равнодушных людей, наполнила сердце Волдиса несказанной горечью. Где ее родители, где все те, кто прибегал к ее ласкам? Она умирает покинутая, как бездомная собака, а потом, если не придет никто из близких, ее труп возьмут в анатомичку.
Волдису разрешили остаться у Лаумы до вечера.
Проходили часы. По временам в палату являлась сиделка, проверяла, есть ли питье в стакане, поправляла подушки, одеяло и исчезала. Они остались совсем одни в маленькой комнатке, где все — стены, потолок, посуда, белье, мебель и лица людей — было одинаково бело. Сквозь занавеску пробивался вечерний сумеречный свет, в углах комнаты сгущались бесформенные тени. Кругом царила глубокая тишина…
До руки Волдиса дотронулись горячие, худые до прозрачности пальцы. На него смотрели два огромных глаза, но взгляд девушки был устремлен куда-то мимо него; еле заметно зашевелились губы. Волдису пришлось нагнуться, чтобы уловить какой-нибудь звук, но и тогда он ничего не разобрал.
— Ты узнаешь меня? — спросил он тихо, чтобы не услышала сиделка и не помешала их последнему разговору.
Лаума слегка кивнула головой и слабо улыбнулась.
— Ну, видишь, я вернулся…
Пальцы девушки тихонько касались руки Волдиса. Это была ласка, нежная, как дуновение легчайшего ветерка. Волдис придвинулся поближе, чтобы Лаума могла его лучше видеть и чтобы слышать тихий шепот друг друга.
— Ты знаешь… что стало… со мной? — спросила она.
— Я знаю, я догадываюсь, какая ужасная судьба тебя постигла.
— И ты меня… за это… не…
Волдис с волнением гладил ее маленькую руку. Лаума, не отрываясь, смотрела на него, в ее глазах показались слезы. Но зная, какую боль, причинит Волдису вырвавшееся рыдание, она собрала последние силы и успокоилась.
— Если бы ты знал, как я тебя ждала… все время… Не надеялась… ничего не знала… и все-таки ждала.
— Если тебе трудно говорить, не говори. Я пойму все и без слов.
— Нет, Волдис… мне нечего больше беречься… это не поможет. А я хочу, чтобы ты все знал… чтобы не думал плохо обо мне… Нагнись поближе… еще ближе… если ты не боишься заразиться… Так… положи руку мне на лоб… Теперь хорошо… Слушай…
Короткими, отрывочными словами, подолгу отдыхая, тихим, слабым голосом она ему рассказала о своей несчастной жизни. Сердце Волдиса замирало, и грудь щемила острая боль, когда он слушал ее признания. Перед его глазами прошла вся чудовищная картина унижений, вонючее болото, по которому пришлось шагать девушке, презрение, сопровождавшее ее на каждом шагу… И когда она еще раз спросила его шепотом, не презирает ли он ее, Волдис готов был зарыдать, но сдержался и нежными, ласковыми словами старался успокоить свою маленькую подругу.
Лаума хотела рассказать и про Карла, но короткий проблеск сознания, подаренный ей природой, окончился, и та же природа, которая заставляет человека почувствовать страдания и радости жизни, заботливо окутала сознание девушки туманом, когда перед ней раскрылись бездны небытия.
В палате появились чужие люди, санитарки, врачи. Они шепотом говорили между собой, ощупывали руки умирающей, что-то делали, приносили, уносили. Волдис стоял не двигаясь и не спуская глаз с лица, покрывшегося капельками холодного пота, он не выпускал из рук медленно остывающие пальцы девушки и не обращал внимания на то, что ему говорили окружающие. Он остался возле Лаумы до самого конца. Она заметалась, оказывая последнее сопротивление смерти, из ее груди вырвалось несколько хриплых звуков, последний вздох — и она умерла…
***
Навстречу Волдису дул свежий ветер, когда он вернулся в порт. В одном углу гавани, где течение было спокойнее, мороз затянул ночью воду тонкой ледяной корочкой. Мальчишки, забавляясь, кидали на лед мелкие камешки и радовались, когда они катились до самой воды.
«Как ничтожно мало иногда нужно, чтобы человек был счастлив… — подумал Волдис. — И тем не менее как еще мало радости в жизни людей, несмотря на их нетребовательность».
Он почувствовал себя утомленным, немного болела голова. Добравшись до парохода, он сразу же хотел улечься на койку и хорошенько выспаться, но из этого ничего не вышло: не успел Волдис снять пальто, как в дверь его каюты постучал вахтенный:
— Алло? К тебе гость с берега, впустить?
— Кто там? — спросил Волдис.
— Не знаю. Иди посмотри сам. Он говорит, что твой хороший знакомый, но кто его знает, — я не пустил его на трап.
Волдис вышел на палубу и взглянул на человека, переминавшегося внизу у трапа. Когда тот повернул лицо к свету, Волдис сразу узнал Карла Лиепзара.
— Карл, старина! — воскликнул он. — С каких это пор ты стал таким стеснительным? Заходи сюда!
— К тебе труднее попасть, чем к губернатору, — отозвался Карл. — Этот цербер сначала не хотел и разговаривать со мной. Давно ли на судах такие строгости?
— С тех пор, как в портах всего света безработных стало больше, чем работающих, — ответил Волдис. — Сытым неприятно смотреть в глаза голодающих.
Крепко, с суровой мужской задушевностью они трясли друг другу руки, оглядывая один другого с ног до головы. Карл поздоровался и с «цербером» — неразговорчивым вахтенным, который оказался добрым малым, затем последовал за Волдисом в каюту.
— Ну, как поездил по белу свету? — спросил он, улыбаясь, и сел на скамейку. — Понравилось?
— Хлеб везде с коркой, — ответил Волдис. — И здесь и за океаном — везде рабочий только рабочий, и везде его обворовывают и притесняют. Разница лишь в том, что в одном месте над ним издеваются на английский манер, в другом на французский, в третьем на немецкий и так далее. Только в одной стране над рабочим не издеваются, потому что он там хозяин. Ты знаешь, где?
— Да, знаю… — промолвил Карл. — Но то, что есть в одной стране, может быть и в других, если только трудовой народ, сильно этого пожелает — так сильно, что не побоится ни борьбы, ни жертв.
— Теперь я понимаю, — прошептал Волдис и взглянул Карлу в глаза. — Нужно очень сильно пожелать. Нужно забыть о себе и не бояться трудностей борьбы.
— Ты хочешь этого?
— Только для того я и вернулся в Ригу. Завтра уйду отсюда и останусь на берегу. Может быть, в Латвии найдется дело и для меня.
— Если ты все до конца продумал и не сомневаешься, тогда найдешь себе и дело. Обязательно найдешь!
Потом они рассказали друг другу о своей жизни за время разлуки, ничего не утаивая и не приукрашивая. Когда все было рассказано, в каюте на некоторое время воцарилось молчание. Разными путями они оба пришли к одному и тому же. Обоим им было сейчас ясно, что дальнейший путь у них может быть только один. Это тяжелый и опасный путь, сегодня еще никто не мог сказать, когда он приведет к цели и окажутся ли они в числе тех, кто своими глазами увидит достигнутую в суровой борьбе цель, — но это уже не имело значения. Важно было то, что они поняли великую историческую правду и нашли свое место в рядах борцов. Теперь их существование приобретало смысл и они знали, для чего живут.
— Знаешь, кем мы были все это время? — заговорил первым Карл. — Птицами без крыльев. Тоска по полету, по прекрасному, по свободе всегда была свойственна нам всем — тебе, Лауме, мне. Но у нас не было крыльев, которые подняли бы нас ввысь и понесли над болотами и трясинами. И мы только тлели — беспомощные, жаждущие прекрасного, свободы и справедливости. Мы умели только мечтать и тосковать. Но от тоски еще никто не стал свободным и счастливым. Тоскуя и мечтая, нельзя построить новый мир. Даже наш гнев, пока он бездеятелен, никому не приносит ничего хорошего, — пока держишь кулак в кармане, никому он не страшен. Но теперь, Волдис, теперь все будет по-другому. Жаль Лауму, она сломилась рано, иначе и она была бы с нами. У нее не успели вырасти крылья. Но у нас они выросли, и от нас самих, от нашей воли, от нашей силы и мужества будет зависеть высота нашего полёта.
— И дальность этого полета… — добавил Волдис. — Очень может случиться, что некоторые из нас не доберутся до далекого счастливого берега, но многие доберутся, и в дни победы они вспомнят и о нас, если мы погибнем в трудном пути. Для достижения великой цели есть смысл пожертвовать жизнью. Так ведь? — Понизив голос, он спросил: — Ты мне поможешь скорее вступить в строй? Я не хочу больше терять ни одного дня. Я не прошу для себя каких-то почетных заданий. Что мне прикажут, то и сделаю, пусть это будет тяжелой, непривлекательной работой — лишь бы она служила на пользу нашему общему делу.
— Я тебе помогу, тебе не придется долго ждать, — сказал Карл. — Поговорю с товарищами, и постараемся подыскать такие поручения, которые тебе больше всего подходят.
Они расстались, условившись встретиться на другой день вечером. На следующий день Волдис получил расчет на пароходе, снес свой мешок на улицу Путну, где он снял комнату, и вечером отправился на окраину города, где должен был встретиться с Карлом.
***
Во всех концах города, в порту, на фабриках завыли сирены, — выли протяжно, резко и повелительно.
Под этот пронзительный вой люди просыпались каждое утро, а вечером, усталые, разбитые, кончали работу. И из поколения в поколение люди страдали в жестоком ярме. Земля пропиталась кровавым потом. Но многие уже видели и знали, что ночь, длившаяся тысячелетия, близится к концу и час рассвета недалек.
Дойдя до условленного места, Волдис остановился и прислушался, как гудел и бурлил город, полный близких и далеких шумов, сдерживаемого гнева и назревающей, но еще пассивной силы. Дальше за городом раскинулись поля, леса и болотистые луга, там жило стойкое, упорное, трудолюбивое племя. Волдис думал о всех тех, кого держали в своем плену серые стены города, и о тех, кто ожесточенно боролся с суровой природой на просторах своей родины, — думал обо всем угнетенном человечестве, чей ежедневный труд животворил громадную планету.
«Наступит день, когда не будет больше избранных и отвергнутых, когда никто никого не будет унижать, — это будет солнечное время великого братства, свободы и справедливости, — мысленно говорил себе Волдис, который сегодня еще был отверженным и униженным. — Удивительно прекрасный мир построит себе человечество, но оно не успокоится на достигнутом, оно будет строить дальше свою жизнь, делать ее еще краше, чтобы людям жилось еще лучше на земле. Плохо, что колесо истории вращается слишком медленно: наше сознание и мечты опережают время. Надо заставить его вращаться быстрее; все, у кого есть сила и отвага, должны приложить свои руки и помочь истории. Надо, надо…»
В сумерках навстречу ему шел сильно прихрамывающий человек. Поздоровавшись с Волдисом, Карл Лиепзар повел его в сторону от маленьких домиков, за город, к темневшей опушке соснового леса.
Когда они дошли до опушки и Карл свернул с асфальтированной дороги на узкую тропинку, протоптанную собирателями грибов и шишек, Волдис спросил его:
— Куда ты меня ведешь?
Идя впереди него и не оборачиваясь, Карл ответил:
— К твоим товарищам… У них крепкие, сильные крылья, и они не боятся самых дальних и трудных полетов.
— Я тоже не боюсь… сегодня уже не боюсь… — ответил Волдис.
В лесу их ожидало несколько человек. И хотя Волдис видел их в этот вечер впервые, они жали ему руку, как старому знакомому, дружески улыбались и говорили:
— Это хорошо, что ты пришел.
И Волдису показалось, что он уже давно знаком с ними, что после долгого отсутствия он встретил дорогих старых друзей и товарищей, которых ему все время недоставало.
Кончились одинокие скитания, а с ними — постоянное чувство беспомощности и подавленности. Впервые в жизни Волдис почувствовал свою силу, и он рос от этого сознания — настолько могущественна была эта сила, настолько неисчерпаема и неутомима, — ибо то была сила коллектива. Перед ней не устоят никакие крепости врага, теперь он это твердо знал.
Рига, 1931–1933.
Комментарии
Трилогия «Бескрылые птицы» впервые была опубликована в газете «Социалдемократс» (с № 95 1931 г. по № 168 1932 г.).
Отдельными книгами романы трилогии вышли в 1939 году («Пятиэтажный город») и в 1940 году («По морям» и «Бескрылые птицы»). Издания 1939 и 1940 годов подверглись жестокой цензуре — в них были вычеркнуты все наиболее острые в политическом и социальном отношении места.