Глава VIII КОНЕЦ ЦАРСТВА СКАЗКИ 10 глава




Сколько труда стоило ей убедить своих родителей, чтобы они позволили ей участвовать в хороводах Деметры элевсинской! Далеко было; пришлось ей жить в доме одной элевсинской поселенки, с дочерью которой, Хрисидой, она скоро подружилась. Но Поликаст, сам обольстивший ее мать, боялся такой же участи и для дочери. Болезнь усилила его недоверчивость; и вот, когда для Иресионы под звуками твоей песни расцвел новый, негаданный рай — ее мачеха приехала за ней и увезла ее обратно в ее холодный родительский дом.

После такого света мрак показался вдвое чернее. Один раз — один только — его озарил яркий луч элевсинского солнца…

— Знаю, — глухо промолвил Ферамен.

— А затем и он угас. Не сразу. Она с жадностью цеплялась за каждую надежду. Но все, что ей Хрисида рассказывала о твоих успехах, доказывало ей, что она для тебя — ничто, что ты ее совсем, совсем забыл. А она — она душою была всегда с тобой, всегда молилась Деметре, чтобы тебе достался венок. Ее молитва была услышана. И когда она об этом узнала — она решила, что ты, вознесенный так высоко, уже никогда больше ее не заметишь. А это для нее значило, что ей уже нечего делать на этом свете. «Моя мать только раз полюбила, — сказала она, — и я только раз».

Я вижу, мой сын, ты потрясен моим рассказом. Но собери все свои силы — то, что ты услышишь теперь, еще печальнее.

 

IX

 

— Элевсинии кончились, — продолжала Антигения, — наступили ущербные дни священного месяца. Иресиона все молчала; ее домашние, бесконечно далекие от нее, оставляли ее в покое.

Но вот в одно утро ее мачехе послышался какой-то подозрительный запах в хороме; она убедилась, что он струится вниз по лестнице из светлицы ее падчерицы. Открыла дверь, — в комнате было темно — ставни были плотно затворены — и вся она была полна тяжелого ядовитого воздуха. Ставни она тотчас открыла; у самой постели она увидела жаровню с потухшими головнями, а на постели — недвижную, бледную девушку.

Ничего не говоря домашним, она поспешила в деревню Коридалл — там живет старая, опытная женщина, знающая заговоры от кровотечения и зелья от многих недугов.

Вскоре после ее ухода вбежала в светлицу Хрисида, вся радостная:

— Иресиона! Письмо для тебя! Письмо от Ферамена!

— Опоздало! — застонал Ферамен.

— Да, опоздало. Хрисида могла его только в гроб к ней уложить, а вместе с ним и другое, которое она нашла под ее подушкой. Там же она увидела еще одно, запечатанное; на нем было написано: «Хрисиде — она знает». Это письмо — вот оно.

Она протянула Ферамену запечатанный складень. Приняв его дрожащей рукой, он его быстро распечатал, стал читать — но вскоре письмена утонули в тумане, покрывшем его глаза. С рыданием опустился он на колени перед жрицей; та с молчаливым участием положила ему руку на голову.

Он все плакал и плакал. Ах, это не были благодатные, молодые слезы, облегчающие душу; он чувствовал, точно с каждой минутой какая-то теплая пелена, согревавшая его до тех пор, отделяется от него и улетает куда-то: с каждой минутой ему становилось холоднее и холоднее.

— За что это на меня, боги? За что? В чем я провинился перед вами и перед нею? Ведь я ее даже в лицо не знаю… Выслушай, матушка, и меня; конечно, теперь уже поздно, горю не поможешь; но выслушай меня, скажи мне, в чем моя вина!

Он ей рассказал все, что знал. Она молча его слушала и не торопилась отвечать.

— В чем же моя вина? — настаивал он.

— О сын мой, как человек, как один из многих, ты вполне прав, и нет такого строгого судьи, который решился бы тебя осудить.

Но понимаешь ты теперь, почему Немезида особенно строгими взорами смотрит на тех, которым дана доля выше человеческой? Вы, певцы, не просто люди; ваш дар сродни пророческому. Да, ты не знал Иресионы; да, ее неумелые, детские письма не могли целиком передать тебе ее души — эту чистую, нежную душу, это небесное благовоние, затерявшееся в пустыне Каменной Нивы. Да, человеческим разумом ты не мог ее постигнуть; но отчего же не оправдал себя твой певческий, твой пророческий дар? На той высоте, на которой ты стоял, — ты мог пленить эту дивную душу ярким блеском твоих лучей, но не мог ее согреть своей теплотой. И в этом, мой друг, твоя вина перед Немезидой.

И вот почему Немезида не приняла твоего венка. Она слышала восторги народа, воодушевленного твоей песнью; но она слышала также и тихое одинокое рыдание той, которая за эту песнь заплатила своей молодою жизнью. А это — цена, превосходящая ту, которой может для себя требовать человек.

Ты не знал, какая это была чистая и нежная душа; ты не знал также и того, как она была предана тебе. Верь мне, мой друг: никогда еще человек так полно не принадлежал человеку, как она принадлежала тебе. Эту смерть, которую она приняла с отчаянья, чувствуя себя покинутой тобою, — она приняла бы ее с радостью для тебя, чтобы хоть одной лишней розой украсить твой жизненный путь.

— Ты еще не прочитал ее письма — прочти его.

Стряхнув слезы с ресниц, Ферамен вернулся к письму Иресионы — к ее нежным, ласковым словам о примирении и любви, торжествующей над смертью.

— Да, матушка, ты права. Мне принадлежал драгоценнейший в мире клад — а я понял это только тогда, когда потерял его.

 

X

 

Антигения была права и в другом.

Та победа Ферамена была последняя. Ища утешения в ревностной службе Деметре, он и в следующие Элевсинии выступил во главе хора с песнью в ее честь. На этот раз он — впервые в своей жизни — испытал горечь поражения. Венок был присужден не ему, а Амфианакту.

Евмолпиды были по-прежнему с ним ласковы, с прославленным певцом Деметры. Но чем более они старались ему показать, что он не упал в их глазах, тем более их усилия казались ему деланными; под благовидным предлогом он простился с ними, уклоняясь от торжественного пира. Хотел он проститься и с Амфианактом, чтобы уверить его в неизменности своей дружбы; но, подумав немного, и от этого отказался. Зачем омрачать тягостным разговором молодое счастье победителя? И много ли стоила теперь его, Ферамена, дружба — дружба расстроенной, разбитой лиры?

Уйти, уйти из этих мест — только поскорее, только незаметно!

Он спустился с акрополя и пошел по Священной дороге на восток. Вот Кефис элевсинский, вот роща Иппофоонта… да что! Каждый шаг резал ему сердце воспоминанием о том его торжестве в прошлые Элевсинии. А вот и скала Несмеяна… Мимо, мимо!

А теперь куда? Дорога в Рамнунт вела через Фрию; надо было расстаться со Священной… В Рамнунт? Что там делать? Выносить поздравления сограждан, не сомневающихся в его победе?

Дальше по Священной! Здесь шумит море, участливо вторя мертвой зыби в его душе. Вот светлые лагуны; вот подъем к перевалу Пифийского Аполлона, путь на Афины… Афины? Там Фесей и прочие афинские друзья; явиться к ним, к победоносной Палладе, с поникшей головой?

Дальше вдоль моря! Дороги здесь нет, есть тропинка. Куда она ведет? — Не все ли равно? В незнакомые места — тем лучше. Ночлег везде можно найти. Странно все-таки: тропинка, а сколько народу по ней. Да, конечно; она ведет к саламинскому перевозу. Фесей завел отличный порядок; теперь тропинка, а будет дорога, высеченная в скалах. Только бы народу поменьше! Вот, налево, другая тропинка, нагорная; море и с нее хорошо видно и слышно. Даже еще приятнее: морская свежесть приправлена живительным, смолистым запахом горной сосны.

Сосны, скалы и море — и одиночество. Наконец-то! Одиночество полное.

А тропинка поднимается все выше и выше; направо — обрыв. Море далеко осталось внизу, но все еще слышен шум его разбивающихся волн. Гладь точно застыла; и парусники, совсем маленькие, кажутся недвижимыми. А налево — сосны да скалы. Нет, сосен больше не видно, одни только голые скалы. И подъема больше нет: плоскогорье над обрывом. Скалы… они какие-то странные: лежат белыми грядами, точно окаменевшие волны озера… или, скорее, нивы.

Перевал достигнут; можно и отдохнуть. Солнце уже не так припекает — тень скоро шестифутовой будет. Сесть разве на одну из этих каменных волн и забыться, глядя на море? Еще удобнее: скамья есть, полукруглая, высеченная в скале. Значит, и человеческое жилье недалеко. Да вот, кстати, и голоса доносятся — что-то поют. Можно даже слова разобрать — ветер оттуда:

 

С новиной, с новиной пришли мы,

Новину, новину несем.

Принимай же, хозяин, гостью,

Принимай ее в отчий дом —

Иресиону,

Иресиону!

 

Ферамен замечтался. Радостное празднество дожинок — да, оно справляется именно теперь. Теперь хозяин этого двора отцепит старую Иресиону, прикрепит новую, а старую сожжет на своем очаге, чтобы ее душа отнесла Деметре его благодарность. Милый, прекрасный, глубокомысленный обряд. Да, новая Иресиона сменяет старую — как вот теперь Амфианакт сменил Ферамена. К чему жалобы? Это так естественно и хорошо. Улететь бы и ему к своей богине — безвольной, благодарной душой!

— Ах, боги, боги! Отчего мы с вашими созданиями сострадательнее обходимся, чем вы с нами? Старая Иресиона сгорит легким, ярким, прекрасным пламенем — уважая в ней Деметру, мы не дозволим ей валяться в углу, презираемой и попираемой. А нас вы зачем осудили на это долгое, безотрадное увядание? Лучше бы и я сгорел легким пламенем, как Иресиона… — Он вздрогнул. — Как Иресиона! Иресиона с Каменной Нивы!

 

XI

 

Боль поражения только временно заглушила ту прежнюю, неисцелимую боль по той, которую он так страстно любил, сам того не зная. Иресиона! Да, та сумела внезапно вспыхнуть и угаснуть, сумела в легком пламени послать свою душу Деметре. Так решила эта молодая головка, окаймленная золотистыми кудрями. А его седеющая голова не сумеет решить?

Солнце, скрывшееся было за длинной грядой тучи, опустилось в зеленый промежуток, отделявший ее от саламинских высот, и осветило багровым сиянием скамью, на которой сидел Ферамен, и всю местность. Он оглянулся — и тут только заметил за скамьей особый предмет, который он раньше принимал за причудливой формы выступ скалы. Нет, это была грубой работы лутрофора — большой каменный сосуд, символ предсвадебной купели, который ставили обыкновенно на могилах умерших до брака юношей и дев. Да, теперь, при этом боковом освещении, это ясно видно; видно также и высеченное на нем изображение плачущей Сирены. Видны и письмена под Сиреной, хотя и не элевсинский резчик их вырезал: «Иресиона, дочь Поликаста»; а под ними другая, уже совсем неумелая рука нацарапала: «Добрая, безответная, прости».

И тут ему стало ясно значение всего, что он переживал со времени своего разговора с Антигенией, со времени прочтения предсмертного письма Иресионы. Да, он, сам того не сознавая, испытывал все время таинственную тягу ее вечной обители; все, к чему он видимо и сознательно стремился, — все это были только призрачные личины, под которыми скрывалась эта тяга. Что заставило его придти в Элевсин? Победный венок? Нет: Иресиона. Что заставило его пойти по тропинке, ведущей на Каменную Ниву? Мысли о Рамнунте, Афинах, Саламине? Нет: Иресиона. Что заставило его в вечернее время забыть о ночлеге? Она: Иресиона.

Здесь — предел, подумал он; отсюда я уже не уйду. Жизнь побежденного никому из живых более не нужна; она нужна только той, которая отдала свою, чтобы получить право на нее.

Слава Деметре! Она все повела к завершению, согласно своей правде и своей неисповедимой мудрости. Да будет же она восславлена предсмертной песнью умирающего певца!

Он взял свою кифару — и призадумался. Нет, не нынешнюю, не побежденную песнь поднесет он богине; он поднесет ей свою самую славную, самую победоносную — ту, за которую Иресиона заплатила цену выше дозволенных Немезидой.

И по тихим волнам вечернего воздуха поплыли ликующие звуки кифары — звуки о блаженстве посвященных в раю Деметры. Последние силы напряг утомленный певец, чтобы перелить свою душу в эти им созданные звуки. И когда он кончил свой наигрыш… что это? Он не один на этой пустынной высоте? Шум, явственный шум, точно от многоголовой, многоустной толпы; шум, подобный тому, который приветствовал те же его вдохновенные звуки там, перед храмом богини таинств, в те благословенные Элевсинии.

Он оглянулся — нет, это не люди. Это — вечерний ветер гуляет по золотой плодоносной ниве. Все живет, движется; волна бежит за волной, и все стремятся к нему, ластятся к его ногам; гнутся стебли, кивают верхушки, и сквозь радостный рокот жита мелькает яркий, веселый смех маков и васильков. Скалы, белые гряды, где вы? Снята каменная печать с заклятой нивы! Всюду колосья, колосья, колосья.

— Богиня здесь! Богиня здесь!

Она сняла каменную печать с заклятой нивы — сняла ее ради той, чья страстная душа нашла себе успокоение здесь, среди каменных гряд этой самой нивы, — сняла ее именно теперь, чтобы передать певцу потустороннее прощение его невольной жертвы, чтобы напомнить ему о великом значении священного элевсинского символа. Нет больше холода, нет смерти: вечною жизнью, вечною радостью колышется там, на блаженной поляне, возрожденная нива душ, нива Деметры — всюду колосья, колосья, колосья…

Неземное чувство наполнило грудь Ферамена; теперь, прощенный Иресионой, он вновь почувствовал богиню в своем сердце. Сильнее и сильнее становился золотой рокот. Да, они заговорили все, он ясно слышит, ясно понимает, что они говорят: «Спасибо, певец! Это ты своей верой нам вымолил пробуждение; для тебя богиня сняла с нас печать векового молчания. Мы все — твои дети: мы — те жизнетворные мысли и чувства грядущих поколений, которые вырастут из брошенных тобою зерен. О, не кручинься: даже когда тебя не станет, даже когда имя твое будет забыто на земле — даже тогда не погибнут звуки твоей лиры, не заглохнет песнь Деметры среди людей. Нет больше холода, нет немоты, нет смерти…»

Возрождение! Возрождение! Всюду колосья, колосья, колосья…

Слава Деметре! Вновь поднял Ферамен свою лиру, желая начать свою элевсинскую песнь в честь ее — ах, то был последний прилив иссякающих сил. Его рука беспомощно опустилась, он почувствовал, что его слабость уже не даст ему спеть свою песнь.

Но едва успел он это подумать, как его охватила волна неземного благовония — и чей-то нежный, тихий голос запел:

 

О, внемли призыву богини твоей!

Ко мне на поляну, где плещет ручей,

Где ветер душистый прохладу струит,

Где нет ни печали, ни зла, ни обид!

О, там только — радость, любовь и покой:

Там — душ просветленных приветливый рой;

Там всех собираю, кто злобы не знал;

Там встретишь ты вновь, кого здесь потерял.

 

Он поднял свои отяжелевшие веки. О, привет вам обеим! Одна — величавая, с синим покровом над своей наклоненной головой; она любовно обвила своей могучей рукой стройную певицу, лицо которой едва просвечивало из-за завесы повсюду ее покрывающих золотистых волос. Теперь она подошла к певцу — и глубоким голосом повторила:

 

Там встретишь ты вновь, кого здесь потерял.

 

Она отстегнула свой покров — и тихая ночь спустилась на его глаза.

 

 

Из Аттических сказаний

 

ТЕРЕМ ЗАРИ

 

I

 

У афинского царя Эрехфея была дочь Прокрида. Будучи прекраснее всех девушек царства, она пожелала быть выданной за самого прекрасного из всех юношей. Таковым оказался молодой вельможа Кефал, владелец богатого двора у восточного подножия лесистого в те времена Гиметта.

Свадьба была отпразднована с царским блеском; молодые с самого начала безумно полюбили друг друга. Каждый был уверен в вечности своей любви и боялся только одного — как бы на другой стороне не наступило охлаждение. Чтобы уничтожить этот страх и насладиться полным блаженством, они дали друг другу торжественную клятву в верности до конца жизни. И действительно, они стали после этого так счастливы, как только можно быть счастливыми на земле.

Прокрида — та поистине никого и ничего, кроме Кефала, не любила; даже священные образы отца и матери померкли для нее с тех пор, как ее очи увидели его. Но Кефал кроме своей молодой жены, хотя и не с одинаковой страстностью, любил свое давнишнее занятие, охоту. В первые дни после свадьбы он воздерживался от нее, чтобы не оставлять Прокриду одну но потом ему удалось ее убедить, что нельзя же ему, молодому человеку, нежиться в тени дома, подобно девушке; да и крестьяне соседних деревень просили его освободить их — то от волка, то от лисицы, то от дикого вепря, сплошь и рядом спускавшихся с лесов Гиметта в плодородную равнину Месогии, и Прокрида охотно отпускала мужа — особенно когда она убедилась, как хорошо шла волчья шапка и охотничий дрот к его смелой осанке.

 

II

 

Однажды Кефалу донесли, что на верхнем склоне Гиметта объявился исполинский олень; это известие несказанно его обрадовало. Задача была не из легких: надлежало еще ночью подняться в гору вдоль русла ручья Харадры, выследить с помощью ищейки тропу зверя и скрыться в засаде, дожидаясь утра, пока он не придет, чтобы напиться из ручья.

Так Кефал и сделал.

Вначале он ничего не видел перед собой, кроме глубокого небесного свода, усеянного мириадами звезд. Мало-помалу, однако, по мере того, как небо стало бледнеть и звезды гаснуть, из предрассветного тумана стали выплывать каменные громады; Кефалу было известно, что это были острова — Евбея, Андрос, Кеос, — украшающие пока еще невидимую гладь Эгейского моря. Он удвоил свою бдительность: раз они показались, значит, недолго ждать до зари.

И вдруг точно костер загорелся на вершине Андросской горы; быстро разлилось пламя и охватило окрестные облака, венчающие ее седую главу. По всем направлениям сверкнули багровые лучи — это она, розоперстая!

Сколько раз он встречал ее после ночной засады, — но никогда она не показалась ему столь прекрасной. «Взойди, Заря!» — шепнул он, посылая ей свой привет с проснувшимся утренним ветерком.

Но что это? Багровые лучи выпрямились, участились; точно стройные стволы стоят они на алой вершине. Их десятки, их сотни; спереди — это точно пальмы, увенчанные золотой листвой; дальше — это точно колонны, поддерживающие золотую кровлю. Гора пошла навстречу горе; уже близко, близко волшебное царство. Кефал уже различает золотистых птичек, перелетающих с одной, пальмы на другую; как звонко, как сладко они поют! Некоторые залетают на его гору, садятся на ее чинары и дубы — и сухими листьями падают к его ногам. Он уже различает золотые плоды, горящие среди листвы; некоторые, сброшенные ветром, катятся к нему, он подбирает их, но это лишь гальки с русла Харадры… Еще ближе, еще ближе! Вот он сам среди чудесных деревьев: его хитон горит, точно багровое пламя. Вот уже и здание, все из золота и багряницы; что это, храм или дворец? Его двери еще закрыты, но вот и они дрогнули, медленно-медленно растворились. И в дверях показалась она, в венке из роз и в ризе, усеянной розами.

 

III

 

ной красоты и земного счастья; теперь тебе открылся Олимп. Войди в мой терем; как мой избранник и любимец, ты через меня приобщишься красоты и счастья богов.

Но Кефал не подал ей руки. Он молитвенно поднял ее и сказал тихим, но твердым голосом:

— Будь благословенна, богиня! Я воздвигну тебе алтарь у восточной стены моего дома; а ты, если ты милостива ко мне, дай нам с Прокридой до глубокой старости возлиять тебе на нем, и дай нам умереть в один и тот же день.

— С Прокридой? Опомнись! Разве Прокрида прекраснее и стройнее меня?

— Нет, богиня, не сравнится ее скромная, земная красота с дивной прелестью небожительницы. Но я люблю ее, как и она меня, и мы поклялись в вечной верности друг другу.

Тут тень грусти сошла на светлый лик Зари, и она продолжала:

— Ах, горькое племя однодневок, вам ли говорить о вечности? Завтрашнего ветра не можете вы предугадать — и воображаете, что вам известно направление ваших чувств навсегда. Да знаешь ли ты, что Прокрида первая нарушит данную тебе клятву?

— Прокрида? Этого не будет никогда?

— Это будет сегодня же, и завтра ты будешь в моем терему.

После этих слов Заря подошла к Кефалу и провела своей мягкой рукой по его голове; она развеяла мрак его черных волос так же, как ее лучи на небесах рассеивают мрак ночного неба, и золотые кудри засветились под ее рукой. Она коснулась его лица — и румянец покрыл его смуглые щеки. Она положила ему руки на плечи — и он стал выше и дороднее, и неземная сила влилась ему в мышцы. Но он стоял, как очарованный, не отдавая себе отчета в том, что с ним происходит. Тогда она нагнулась к нему — и жгучий поцелуй запылал на его устах.

Затем она отошла на шаг, сняла ожерелье со своей шеи — сверкающее ожерелье из золотых подвесок с большим рубином на каждой — и положила его на скалу.

— Прощай, мой любимый, скоро будем вместе!

Она отошла еще дальше, пока не скрылась в своем терему. Тогда все здание поднялось на воздух и расплылось в синеве эфира.

С высоты же Андросской горы сверкало солнце, и его блеск отражался в голубых волнах Эгейского моря.

 

IV

 

Вдруг зашумело, затрещало в зарослях, огромная фигура оленя появилась среди ив и олеандров, окаймляющих русло Харадры. Кефал схватил свой дрот, но было уже поздно: олень почуял человека и, прежде чем дрот мог настигнуть его, исчез в лесу другого берега. Дрот же ударил в сосну и пробил ее насквозь.

В другое время неудача раздосадовала бы Кефала; теперь же все его мысли были у Прокриды. Он только и мечтал о том, чтобы вернуться к ней, отдохнуть, забыться на ее верной груди.

— Авра, домой! Где ты, Авра? Собака бросилась было с лаем преследовать бежавшего оленя. Теперь она бегом возвращалась к своему господину; но, не добежав, остановилась как вкопанная и с грозным ворчанием насторожила уши.

— Авра, сюда!

Но Авра стояла недвижно, еще грознее ворча. Он подошел к ней, чтобы ее схватить; тогда она с бешеным лаем впилась ему в ногу. Он ее откинул ногой; она с жалобным воем взлетела на воздух, ударилась о скалу и с разбитым черепом упала на землю.

— Боги, что это со мной творится! Уж не заснул ли я на берегу Харадры? Не нимфа ли меня навестила во сне своим безумящим наитием?

Вдруг его взор упал на ожерелье Зари, все еще сверкавшее на выступе скалы в лучах утреннего солнца. Он взял его в руки — нет, это было настоящее золото, настоящие самоцветные камни.

— Подарю его Прокриде, — подумал он. — Такого во всей казне царя Эрехфея не найдется.

Он бросил прощальный взгляд на бездыханного товарища и быстро зашагал под гору по руслу Харадры.

 

V

 

Был уже полдень, когда он — без собаки, без дрота и без добычи — дошел до своего дворца; все же двери были заперты, как обыкновенно, когда хозяина не было дома. Он взялся за ручку; раздался треск, и дверь вместе с осью и обломками засова очутилась на полу.

Тихо-тихо подошел он к жене — и внезапно обвил ее шею ожерельем Зари.

— О, Афродита! Что за роскошь! — воскликнула она.

Она быстро обернулась и, увидев Кефала, отскочила к стене хоромы, вперяя в него не то испуганный, не то очарованный взор.

— О, кто ты, гость? Будь милостив к нам! И верно, ты бог; золотом солнца сверкают твои кудри, и румянец зари пылает на твоих щеках…

Он вздрогнул и опустил глаза. «Прости меня, Прокрида! — прошептал он. — Я люблю тебя и только тебя. Да, я был в волшебном царстве, но, видишь, я прихожу к тебе. О, пожалей меня и дай мне отдохнуть ото всех чар на твоей груди».

Он опять взглянул ей в очи — под ее кротким, детским взором угас поцелуй богини на его устах. Он это почувствовал; не помня себя от восторга, он заключил ее в свои объятия. Она не в силах была противиться.

— Ты меня прощаешь, да? Ты меня любишь — да, Прокрида?

— Не знаю, что со мной, — шепнула она, — все это… так внезапно, так странно.

— Прощаешь? Любишь? Скажи, что любишь!

Она молча опустила голову на его плечо.

 

VI

 

— Откроем ставни, мой любимый. Хочу еще раз полюбоваться на тебя.

— Да, милая, я и сам хочу их открыть. Я не понимаю, что со мною творится: что-то крылатое, какая-то летучая мышь меня коснулась и влила мне тоску и истому в тело…

Он подошел к окну и с трудом открыл ставни. Волна света проникла в терем. «Ну, вот уже и легче стало». Он снова вернулся к ней.

— А теперь еще раз посмотри на меня так, как смотрела тогда… Прокрида, да что с тобой?

С диким криком вскочила она, глядя на мужа, точно на привидение. Он хотел взять ее за руку — она отпрянула от него.

— Кефал… Это был… ты?

— Прокрида… что сталось с твоим ожерельем?

На желтой нитке болтались сухие, свернувшиеся трубочками ивовые листья: под ними виднелись, вместо рубинов, крупные кровяные пятна, окаймлявшие всю белоснежную шею Прокриды. Но ей было не до ожерелья: вне себя от ужаса, она не сводила глаз с Кефала и все повторяла:

— Кефал… это был… ты?

— Прокрида… да за кого же ты меня принимала?

Тут только он вспомнил о пророчестве Зари.

— Прокрида… ты приняла меня за другого… и все-таки могла… после нашей клятвы?..

Она опустила глаза, но вскоре опять их подняла; робкая надежда светилась в них.

— Кефал мой, друг мой… ведь если это был ты — то, значит, я не нарушила клятвы. Ведь никто же, кроме тебя, меня не касался. Как же я, после этого, не чиста?

Но он не ответил ей. Грустно понурив голову, он направился к срединной двери — к главной двери — к горе.

Прокрида не пыталась удержать его: она чувствовала, что это безнадежно.

Она позвала старушку Полимелу, свою няню, последовавшую за ней из дома Эрехфея и теперь служившую ключницей.

— Няня, родная, исполни мою просьбу… только так, чтобы никто об этом не узнал. Помоги мне омыться и одеться во все черное.

Старушка всплеснула руками:

— Ради богов, дитятко! К чему это?

— Не спрашивай, родная, если любишь меня; сделай то, о чем я тебя прошу.

Полимела понизила голос.

— Не правда ли, дитятко, — таинственно шепнула она, — этот высокий и сильный гость — это был сам Гермес? И он принес тебе весть, что твой муж — умер?

— Да, няня, он умер — для меня.

— Но почему же, дитятко, он был похож на него самого?

— Боги уподобляются кому хотят, няня, не давая нам отчета в своих поступках. Но сделай то, о чем я прошу тебя: я должна исполнить один заупокойный обряд, которого он… Гермес… от меня требует.

Старушка послушалась; омывшись и одевшись, Прокрида поцеловала ее на прощанье и пошла тоже по направлению к Гиметту. Она дошла до того места, где Харадра, сбежав с горы, водопадом низвергается в пропасть. Эта пропасть считалась входом в царство мертвых.

Но теперь солнечные лучи играли в пене водопада, радуга стояла над ней, и наяда сидела под ее сводом и пела, грея в полуденной жаре свое серебристое тело. Завидя Прокриду, она окликнула ее:

— Неподобное дело задумала ты, царевна; не так спускаются в поддонное царство, да и рано тебе туда. Постой, дай вспомнить: есть у меня песня и про тебя.

Она опустила свои взоры в волны своего потока; мало-помалу ее глаза загорелись пророческим блеском, и она мерно и протяжно пропела:

 

Есть на окраине моря любимая Зевсом обитель.

Критом зовется она; правит в ней мудрый Минос.

Много чудес получил он в наследье от матери дивной:

Дрот-прямолет в их числе, бьющий без промаха все.

Выслужить дрот ты должна добровольною службой годичной;

Им ты искупишь свой грех — ласку супруга вернешь.

 

Едва отзвучали последние слова песни, как радуга потухла, и наяда опустилась в свой поток.

— Спасибо, нимфа! — крикнула ей вслед Прокрида — и бодро, с новой надеждой в груди, направилась по дороге, ведущей в афинскую гавань Фалер.

 

VIII

 

Уже смеркалось, когда она достигла взморья; но ночь обещала быть тихой, лунной, и гавань жила полной жизнью. Прокрида увидела тридцати-весельное судно, готовое к отплытию; якорь был поднят, как раз отвязывали кормовую. Судовщик показался ей знакомым.

— Откуда и куда, Евагор? — спросила она.

— Из Кносса критского, царевна Прокрида; привез груз кипарисовых бревен, теперь еду обратно с грузом гончарных изделий, заказанных Миносом. — Но почему я вижу тебя в трауре?

— Евагор, возьми меня с собой.

— Что ты, царевна! Ведь после этого все гавани царя Эрехфея были бы мне недоступны на веки вечные.

Прокрида сняла с пальца перстень из массивного золота с большим алмазом — предсвадебный дар отца — и протянула его судовщику. Радость сверкнула в его глазах.

— Скорее на сходни, царевна, пока никто тебя не узнал! А ты, Кимофоя, — прибавил он, обращясь к своему судну, — сослужи мне еще эту последнюю службу; а затем я уже не буду тебя доверять обманчивой Амфитрите. Твой руль будет повешен над очагом, и ты мирно состаришься в ограде Диоскуров.

 

IX

 

Прошло два дня. Царь Минос сидел в тронной зале своего кносского дворца, на высоком, каменном престоле; по обе стороны от него вельможи, члены его совета. Заседание, видимо, близилось к концу.

У дверей залы показался стражник.

— У входа стоит женщина невиданной красоты — не знаем: богиня или смертная — вся в черном: хочет наедине поговорить с тобой. Прикажешь впустить?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-10 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: