Послесловие научного редактора 38 глава




Смиряя гнев и досаду, превозмогая болезнь (в феврале и марте 1762 года он был прикован к постели), Ломоносов продолжал свои научные труды. В те дни он работал над созданием однозеркального телескопа, речь о котором должен был произнести на торжественном собрании Академии в Петров день, 29 июня. В речи, написанной на латинском языке, обращает на себя внимание почти полное отсутствие славословий в адрес Петра III. В ней лишь соблюдена формула официального поклонения монарху, и только. В заключительной части речи, обращенной непосредственно к императору, Ломоносов больше говорит о Петре I, чем о Петре III, и даже с именинами поздравляет больше покойного деда, нежели царствующего внука: «Августейший дом Петра, по укрощении военной бури, как солнце среди движения планет и умиритель, да привлечет к себе, как к центру, все тела в системе целого мира, от него свет и теплоту заимствующие. Сии живейшие желания наши соединим с обетами всей империи российской в сей день, который уже почти целое столетие после рождения Петра Великого празднуется верноподданными при громогласных восклицаниях, рукоплесканиях и плясках. Сей день Петра, отца отечества и сына, возлюбленнейшего государя, радостный и счастливый, с удвоенным торжеством да возвращается навсегда более радостным, более счастливым и да принесет в позднейшее потомство общее ненарушимое веселие».

Все эти «живейшие желания» и пожелания касаются грядущего. А вот грядущего‑то у Петра III было куда как мало. Ломоносову даже не пришлось произносить свои сдержанные поздравления. Ровно за день до предполагавшегося публичного академического акта совершился тайный политический акт, которому, впрочем, предшествовало полугодовое почти откровенное ожидание перемен.

 

 

28 июня 1762 года Петр III был свергнут с престола его женой Екатериной Алексеевной. В тот же день она выпустила манифест, написанный Г. Н. Тепловым, который, перечислив все прегрешения императора, обосновал неизбежность совершенного переворота.

Прежде всего Петр III обвинялся в стремлении разрушить нравственно‑религиозную основу всей жизни вверенного ему народа: «Закон наш православный греческий перво всего восчувствовал потрясение и истребление своих преданий церковных, так что церковь наша греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменою древнего в России православия и принятием иноверного закона». Не менее тяжким преступлением Петра III, чем намерение ввести протестантство, было оскорбительное для России преклонение перед Пруссией со всеми вытекающими отсюда последствиями: «Слава российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, чрез многое свое кровопролитие заключением нового мира с самим ее злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение». Третьим главным пунктом общего обвинения было то, что при Петре III оказались «внутренние порядки, составляющие целость всего нашего отечества, испровержены».

Об «испровержении» Петром III «внутренних порядков» в манифесте говорилось много и подробно: «Законы в государстве все пренебрег, судебные места и дела презрел и вовсе об них слышать не хотел, доходы государственные расточать начал не полезными, но вредными государству издержками, <…> возненавидел полки гвардии, освященным его предкам верно всегда служившие, превращать их начал в обряды неудобьносимые, которые не только храбрости военной не умножали, но паче растравляли сердца болезненные всех верноподданных его войск, и усердно за веру и отечество служащих и кровь свою проливающих. Армию всю раздробил такими новыми законами, что будто бы не единого государя войско то было, но чтоб каждый в поле удобнее своего поборника губил, два полка иностранные, а иногда и развращенные виды, а не те, которые в ней единообразием составляют единодушие».

В заключительной части манифеста 28 июня обосновывалась неизбежность всеобщего протеста против такого государя, равно как и неизбежность совершенного переворота: «…неутомимые и безрассудные… труды в таковых вредных государству учреждениях столь чувствительно напоследок стали отвращать верность Российскую от подданства к нему, что ни единого в народе уже не оставалося, кто бы в голос с отвагою и без трепета не злословил его и кто бы не готов был на пролитие крови его».

Затем последовал манифест от 6 июля, в котором излагалась позитивная политическая программа новой императрицы: 1) «соблюдение нашего православного закона», 2) «укрепление и защищение любезного отечества», 3) «искоренение и всяких неправд и утеснений», 4) узаконение «таких государственных установлений, по которым бы правительство любезного нашего отечества в своей силе и принадлежащих границах течение свое имело». Это последнее обещание было особенно важным: впоследствии оно позволило Екатерине II поддерживать свое обаяние в глазах русских и западноевропейских мыслителей. поверивших в искренность монаршего поползновения к введению в России твердых законов, которые удерживали бы мирскую власть на всех ее ступенях в «принадлежащих границах».

Наконец, 7 июля Екатерина выпустила специальный манифест о смерти Петра III, причиной которой назван был «гемороидический припадок». Как бы забыв о том, что всего за десять дней до того она готовила общественное мнение к известию о «пролитии крови», теперь Екатерина лицемерно и в то же время со страхом призывала зла не помнить: «Всех верноподданных возбуждаем и увещеваем нашим императорским и матерним словом, дабы без злопамятствия всего прошедшего с телом его последнее учинили прощание и о спасении души его усердные к Богу приносили молитвы».

Пока сочинялись все эти императрицыны манифесты, Ломоносов напряженно работал над своим манифестом, посвященным восшествию Екатерины на престол, и к 8 июля закончил его.

Ода 1762 года Екатерине II писалась почти так же быстро, как и предыдущая, обращенная к Петру III, — в течение нескольких дней. Сильнейшее разочарование, пережитое Ломоносовым за полгода, истекшие с той поры, бросает длинную и грустную тень на его новое произведение, которое показывает, что приход к власти Екатерины II не столько вдохновил Ломоносова, сколько заставил насторожиться, внутренне собраться и выступить скорее с наставлением, чем со славословием.

Ломоносов — поэт, мыслитель и ученый — находится в поре строгой зрелости. Он знает, как много просветительских начинаний Петра I еще не претворено в жизнь. То же самое он знает и о своих собственных начинаниях. Монархи, несмотря на все его страстные обращения к ним, внимают только лести, содержащейся в одах, и не желают усваивать уроки, преподаваемые им в стихах. В царствование предшественника Екатерины дело даже дошло до того, что немецкая партия уже, как сейчас говорят, в рабочем порядке решала вопрос об удалении Ломоносова из Академии. Ломоносов устал. С Екатериной он говорит лишь о том, что является жизненно важным для России в морально‑политическом аспекте. Он ничего не ищет для себя: даже любимая им тема науки звучит в оде 1762 года не столь мощно, как в предыдущих. Он только хочет, чтобы новая монархиня поняла, что успех ее правления (как и вообще любого правления) зависит от того, сможет ли она направить всю свою деятельность на благо вверенного ей народа, сможет ли она каждый свой акт, каждое свое слово основать на уважении к людям, ей подвластным. По отношению к этому главному этическому вопросу развиваются в оде четыре ее темы: войны и мира, культурных преобразований, иностранцев, находящихся на русской службе, и, наконец, тема связи между монархом и народом.

Никогда еще ломоносовские «уроки царям» не были столь глубоко продуманы. В его предшествующих одах Анне, Елизавете, Петру III говорил человек, искренне любящий Россию, авансом выдающий похвалы ее правителям, пекущийся о важных направлениях развития страны (и прежде всего, науки), но — человек более эмоционального, нежели государственного склада. Этот человек уже тогда выступал не от себя, но от лица всей нации. Однако в его выступлениях, при всей их страстности и в подавляющем большинстве случаев — глубине, не было организующего стержня, не было сквозной государственной идеи, в которой получили бы оправдание и высшее осмысление разочарования и упования России.

Вспомним «Оду на взятие Хотина», в которой, обозрев развитие русской истории от Грозного до Петра, Ломоносов уловил некую фундаментальную закономерность этого развития, понял, что все было «нетщетно», и воскликнул:

 

Восторг внезапный ум пленил…

 

С тех пор минула четверть века. Время восторга прошло, наступило время раздумий. И вот Ломоносов от лица всего народа выражает уже не эмоции, не отдельные пожелания, но идеи, в которых национальное сознание, оценив почти сорокалетний период от смерти Петра до воцарения Екатерины (период не менее драматичный, чем период, охваченный в «хотинской» оде), поднимается на новую ступень. Ломоносов, по сути дела, вновь восходит «на верьх горы высокой». Что же он видит теперь?

Краеугольным камнем государственного здания является, по Ломоносову, морально‑политическое единство власти и народа:

 

О коль монарх благополучен,

Кто знает россами владеть!

Он будет в свете славой звучен

И всех сердца в руке иметь.

 

Ломоносов считает, что из русских монархов только Петр по‑настоящему «знал владеть россами». Но если в «хотинской» оде Петр был удовлетворен ходом русской истории и полон надежд на будущее, то в 1762 году Ломоносов заставляет его произнести следующие горькие слова:

 

«Я мертв терплю несносну рану!

На то ли вселюбезну Анну

В супружество я поручил,

Дабы чрез то моя Россия

Под игом области чужия

Лишилась власти, славы, сил?..»

 

Вся послепетровская история, с точки зрения Ломоносова, — это цепь антинациональных государственных актов, которая при Елизавете оказалась отчасти ослабленной для «российских истинных сынов», но при Петре III, сведшим к нулю победы русских над Пруссией, вновь сковала их.

 

Слыхал ли кто из в свет рожденных,

Чтоб торжествующий народ

Предался в руки побежденных?

О стыд, о странный оборот!

 

Дело в том, считает Ломоносов, что Петр III (так же, как в свое время Бирон) вероломно эксплуатировал одно из коренных свойств русского народа:

 

Российский род, коль ты ужасен

В полях против своих врагов;

Толь дом твой в недрах безопасен.

Ты вне гроза, ты внутрь покров.

Полки сражая, вне воюешь;

Но внутрь без крови торжествуешь.

Ты буря там, здесь тишина.

 

Но «российский род» тих и покорен внутри страны до известного предела и известной поры. Он может стать «ужасен» не только для внешних врагов, но и для внутренних. Вот почему, обращаясь к Екатерине с непосредственным назиданием, Ломоносов призывает вполне постичь это главное свойство вверенного ей народа и, если так можно выразиться, по‑государственному уважительно отнестись к нему (ведь в конечном счете от этого зависит ее собственное благополучие и историческая репутация):

 

Услышьте, судии земные

И все державные главы:

Законы нарушать святые

От буйности блюдитесь вы

И подданных не презирайте,

Но их пороки исправляйте

Ученьем, милостью, трудом.

Вместите с правдою щедроту,

Народну наблюдайте льготу;

То бог благословит ваш дом.

 

Ломоносов ввел в свою оду несколько глубоко личных строф исключительной силы, посвященных господству в русской жизни людей типа Шумахера — принципиально чуждых России подлецов‑приобретателей, озабоченных только собственной выгодой. Петр III низложен, но эти люди остались. Обращаясь к ним, Ломоносов гневно восклицает:

 

А вы, которым здесь Россия

Дает уже от древних лет

Довольство вольности златыя,

Какой в других державах нет,

Храня к своим соседам дружбу,

Позволила по вере службу

Беспреткновенно приносить;

На толь склонились к вам монархи

И согласились иерархи,

Чтоб древний наш закон вредить?

 

Вы не имеете права, продолжает Ломоносов, платить черной неблагодарностью за доверие и блага, оказанные вам, не имеете права глумиться над Россией

 

И вместо, чтоб вам быть меж нами

В пределах должности своей,

Считать нас вашими рабами

В противность истины вещей.

 

Если же такое, дикое, противоестественное злоумышление способно помрачить чей‑то разум, то Ломоносов искренне советует:

 

Обширность наших стран измерьте,

Прочтите книги славных дел

И чувствам собственным поверьте,

Не вам подвергнуть наш предел.

Исчислите тьму сильных боев,

Исчислите у нас героев

От земледельца до царя

В суде, в полках, в морях и в селах,

В своих и на чужих пределах

И у святого олтаря.

 

Надо ли говорить о том, что Ломоносов не отличался ненавистью к иностранцам? Он был женат па немке, он неизменно восхищался гением Леонарда Эйлера, хранил самые теплые чувства к Христиану Вольфу, глубоко уважал профессора Георга‑Вильгельма Рихмана или, например, профессора логики И.‑А. Брауна, «которого всегдашнее старание о научении российских студентов и при том честная совесть особливой похвалы и воздаяния достойны». Но он был беспощаден к врагам России.

Мысль о национальном достоинстве пронизывает всю оду 1762 года. Интересно, что ее последняя строфа (небывалый случай) посвящена не императрице, а русским участникам июньского переворота. Вот эти стихи, в которых Ломоносов, воспевая «орлов Екатерины», выступает непосредственным провозвестником державинской эпохи в русской поэзии:

 

Герои храбры и усерды,

Которым промысл положил

Приять намерения тверды

Противу беззаконных сил.

В защиту нашей героине

Красуйтесь, веселитесь ныне:

На вас лавровые венцы

В несчетны веки не увянут,

Доколе россы не престанут

Греметь в подсолнечной концы.

 

 

 

15 июня 1764 года в «Санкт‑петербургских ведомостях» было помещено следующее сообщение: «…Сего июня 7 дня пополудни в четвертом часу благоизволила ея императорское величество с некоторыми двора своего особами удостоить своим высокомонаршеским посещением статского советника и профессора господина Ломоносова в его доме, где изволила смотреть производимые им работы мозаичного художества для монумента вечнославныя памяти государя императора Петра Великого, также и новоизобретенные им физические инструменты и некоторые физические и химические опыты, чем подать благоволила новое высочайшее уверение о истинном люблении и попечении своем о науках и художествах в отечестве. При окончании шестого часа, оказав всемилостивейшее свое удовольствие, изволила во дворец возвратиться». Поводом к визиту Екатерины послужило избрание Ломоносова в марте 1764 года членом Болонской Академии наук за его работы в области цветных стекол и мозаики. Однако отношения Ломоносова с Екатериной к этому времени уже имели свою историю (вспомним его поездку в Ораниенбаум 15 мая 1761 года) и были — сложными…

Когда в 1762 году Екатерина пришла к власти, притихшие было Тауберт и другие противники Ломоносова (Шумахер умер в 1761 году) опять подняли голову и повели на него новую атаку, по‑своему логично рассчитав, что его положение как «человека Елизаветы», «человека Шуваловых» должно теперь пошатнуться. Поначалу так оно и было. После июньского переворота на противников Ломоносова в Академии пролились немалые щедроты. Злейший враг Ломоносова, его коллега по Академической канцелярии, Тауберт, который был на шесть лет моложе его и на три года позднее его получил чин коллежского советника, сделался статским советником. Это делало его в Академической канцелярии старшим по отношению к Ломоносову. К тому же именно в это время Ломоносов только что перенес тяжелый и затяжной приступ болезни ног.

24 июля 1762 года, измученный духовно и физически, Ломоносов подал на имя Екатерины прошение об отставке. В тот же день он направил письмо графу М. И. Воронцову, где раскрыл причины, побудившие его к этому: «…ныне всего несноснее я обижен, что г. Тауберт в одной со мною команде, моложее меня, коллежским советником восемь лет, пожалован статским советником без всякой передо мною большей заслуги, да лучше сказать, за прослуги и за то, что он беспрестанно российских ученых гонит и учащихся утесняет и мне во всех к пользе наук российских учиненных предприятиях всевозможные ставил препятствия. Итак, все мои будущие и бывшие рачения тщетны. Бороться больше не могу; будет с меня и одного неприятеля, то есть недужливой старости. Больше ничего не желаю, ни власти, ни правления, но вовсе отставлен быть от службы, для чего сегодня об отставке подал я челобитную…»

Ждать ответа на свое прошение об отставке Ломоносову пришлось около 10 месяцев. Между тем 28 января 1763 года ему стало известно, что президент Академии граф К. Г. Разумовский, по наущению Тауберта и Теплова, распорядился, чтобы он передал руководство Географическим департаментом Миллеру. Наступление «недоброхотов», участившиеся боли, в ногах, требования Мануфактур‑коллегии возвратить ссуду в 4000 рублей, взятую ранее на строительство стекольной фабрики (и просьбы об отсрочке платежа), ежедневные научные и литературные труды, работа над мозаичной картиной «Полтавская баталия»… Никогда еще Ломоносов не чувствовал себя так тяжело.

2 мая 1763 года императрица подписала указ о присвоении ему чина статского советника и о «вечной от службы отставке с половинным по смерть жалованием». Но уже 13 мая от нее приходит в Сенат записка: «Есть ли указ о Ломоносова отставке еще не послан… то сейчас его ко мне обратно прислать». Ломоносов вернулся в Академию. Возможно, здесь сыграло свою роль заступничество Григория Орлова, который еще в июле 1762 года обещал Ломоносову помощь.

Так или иначе, Екатерина II какое‑то время колеблется в своем отношении к Ломоносову. Присматривается к нему. На одном из приемов Ломоносов вручил ей свой план мероприятий, необходимых для составления «Российского атласа». Наконец 15 декабря 1763 года императрица подписывает указ о «пожаловании» Ломоносова статским советником с окладом 1875 рублей в год.

В известном смысле это можно считать началом «потепления». Уже через десять дней, 25 декабря, просмотрев написанное Ломоносовым «Известие о сочиняемой Российской Минералогии», где излагалась широкая программа изучения и освоения природных богатств страны, Екатерина написала прямо на экземпляре своему статс‑секретарю Олсуфьеву: «Адам Васильевич! Прикажите дать Ломоносову все известия, которые у нас, и с рудами. А которых нет, прислать с заводов и сказать Шлаттеру (президенту Берг‑коллегии. — Е. Л.), чтоб также с других заводов отпустили к Ломоносову».

Можно с уверенностью предположить, что Екатерина первой из высоких особ, сама, без чьего‑либо «предстательства», увидела и отчасти даже оценила в Ломоносове государственного человека. Ведь указание помочь ему в его геологических разысканиях говорит о том, что направление ломоносовской научной деятельности совпало с хозяйственными потребностями страны.

Мы не знаем, о чем беседовали Ломоносов и Екатерина 7 июня 1764 года, когда она смотрела его мозаики, но нет сомнения, что императрица не могла не увидеть в Ломоносове человека государственного склада ума, которому не было равных в России по грандиозности устремлений, основанных на глубоком знании страны, народа, потребностей хозяйственного и культурного развития, по кровной заинтересованности в процветании не одного какого‑нибудь общественного слоя, но всего государства.

Конец 1750 — начало 1760‑х годов — это период дерзких начинаний Ломоносова, для которых характерен именно государственный уклон. «Узаконения для учащихся» (1759), представление в Сенат о необходимости собрать «надежные и обстоятельные географические известия» «изо всех городов Российского государства», «отчего неотменно воспоследует не токмо Российской географии превеликая польза, но и экономическому содержанию всего государства сильное вспомоществование» (1759); записка «О сохранении и размножении Российского народа» (1761); «Общая система Российской минералогии» (1763); проект нового устава Академии наук (1764) и т. д. Это перечисление показывает, что в последние годы жизни Ломоносов выступал и как деятель просвещения, и как крупнейший социолог, и как выдающийся организатор науки.

Пушкин, который на протяжении почти двух десятилетий напряженно размышлял над творчеством и судьбою Ломоносова, обращаясь то к поэтическому, то к научному его наследию, в 1835 году пришел к знаменательному выводу, открывшему новый угол зрения на ломоносовский феномен: «Ломоносов был великий человек. Между Петром I и Екатериною II он один является самобытным сподвижником просвещения». Именно так: не между Кантемиром и Сумароковым или Тредиаковским и Новиковым и т. д., но между Петром и Екатериной!

 

Глава II

 

Посмотрим мысленно на прежни времена…

М. В. Ломоносов

 

 

Все ломоносовские начинания и свершения в химии, физике, металлургии и горном деле, астрономии, географии, этнографии, народном просвещении, истории, языкознании, ораторском искусстве и поэзии, помимо своих собственных достоинств, имели, как сказано, выдающееся государственное значение. Больше того, Ломоносов даже в тот момент, когда решал сугубо теоретические научные задачи, выступал как государственно мыслящий человек, нацеленный на единение духовных и материальных ресурсов огромной страны для возведения народа, населяющего ее, «на высочайший степень величества, могущества и славы». Для Ломоносова собственно научные достоинства любой из его работ не мыслились вне государственного их значения. Так, скажем, введение им в химию количественного метода исследования и превращение ее таким образом в точную науку увеличивало практическую отдачу от химических научных работ. Или взять, допустим, такую актуальную для послепетровской России культурную проблему, как создание единой нормы русского литературного языка. Филологически блестяще поставив ее в «Предисловии о пользе книг церковных в Российском языке», Ломоносов в ближайшем пределе рассматривал ее как серьезный вопрос внутренней политики, без решения которого были бы тщетны все усилия по приданию новому государству централизованного характера. То же самое можно сказать о «Российской грамматике» и «Кратком руководстве к красноречию».

Со временем это качество научной мысли Ломоносова становилось все более явственным, пока наконец в последние годы его жизни не стало главенствующим, всепроникающим. Не учитывать этого значит заведомо обречь себя на несоответственное понимание ломоносовского творчества и в целом и в каждой отдельной области.

 

 

История более и зримее других наук связана как с самой идеей государственности, так и с реальной жизнью государства. Это можно видеть уже на примере исторических концепций допетровской Руси. Летописный рассказ о призвании варягов преследовал совершенно четкую цель — политическое обособление от Византии, идейное и юридическое обоснование самостоятельности Киевской Руси. То же самое можно сказать и о сложившейся в XV—XVI веках теории, утверждавшей: Москва — третий Рим, четвертому же Риму «не быти», и выводившей русских государей уже не «из варяг», а из Рима (они, мол, потомки императора Августа — варяги в эту пору были уже недостаточно солидными предками). Причем столь утилитарный подход к истории не одной допетровской Руси был свойствен: и в западноевропейских странах политика «редактировала» историю. Петровские реформы коснулись и исторических воззрений. Петр I сам показал русским людям пример принципиально нового исторического кругозора. Если, скажем, идея «третьего Рима», хотя и допускала известную динамику исторического процесса, предшествовавшего воцарению Ивана Грозного, была рассчитана на статическое мышление, удовлетворяющееся статическим же результатом (четвертому Риму «не быти»), то взгляд Петра I на историю был качественно иным. В соответствии с этим взглядом Россия должна была стать высшей, но не последней ступенькой в развитии мировой истории. Вот как излагал мысли русского самодержца по этому поводу, обращенные к подданным, один западноевропейский дипломат: «Историки, — говорил Петр I, — полагают колыбель всех знаний в Греции, откуда (по превратности времен) они… перешли в Италию, а потом распространились было и по всем европейским землям… Теперь очередь приходит до нас, если только вы поддержите меня в моих важных предприятиях, будете слушаться без всяких оговорок… Указанное выше передвижение наук я приравниваю к обращению крови в человеческом теле, и сдается мне, что со временем они оставят теперешнее свое местопребывание в Англии, Франции и Германии, продержатся несколько веков у нас, а затем возвратятся в истинное свое отечество — в Грецию».

Новый подход к истории, в котором на первое место выдвигался просветительский вклад того или иного народа в сокровищницу мировой культуры, довольно скоро утвердился в русских умах. Он требовал новых методов осмысления исторических данных, точнее: соединения материалов, содержащихся в источниках, с рационалистической теорией. В этом смысле первым русским историком должно считать Василия Никитича Татищева (1686—1750), которого, впрочем, сам Петр I, по словам Пушкина, «невзлюбил за легкомыслие и вольнодумство». В 1739 году Татищев представил в Петербургскую Академию наук рукопись своей «Истории Российской». Однако ж ему не довелось увидеть свой труд напечатанным: только лишь тридцать лет спустя она поступила в типографию, да и то вопреки Академии. Одной из причин проволочки стало именно вольнодумство автора, что он сам и засвидетельствовал впоследствии: «…явились некоторые с тяжким порицанием, якобы я в ней (то есть в „Истории Российской“. — Е. Л.) православную веру и закон опровергал».

Но главной причиной злоключений «Истории Российской» следует назвать не «тяжкие порицания» домашних ревнителей православия, а резкое противодействие немецкой академической партии, которая в ту пору вершила всеми научными делами в России. Ведь 1739 год — это зенит бироновщины. До воцарения Елизаветы остается целых два года. Ломоносов еще в Германии, доучивается у Вольфа и только собирается переехать к Генкелю… Кроме того, за четыре года до завершения Татищевым «Истории Российской» в четвертом томе академических «Комментариев» за 1735 год появилась статья профессора Готлиба Зигфрида Байера (1694—1738) «О варягах», в которой впервые в общих чертах была изложена теория норманнского происхождения русской государственности.

С самого начала вплоть до наших дней и норманисты и их оппоненты, хотят они того или нет, участвуют не только в научном, но и в политическом споре. Один из крупнейших советских историков М. А. Алпатов, изучая этот вопрос, пришел к следующим выводам: «Выдвижение России в первый ряд европейских государств было встречено на Западе с удивлением и враждебностью. История международных отношений рассказывает о той неприязни и высокомерии, с которыми встретилась там петровская и послепетровская Россия. Академики‑немцы были представителями этого, западного, взгляда на Россию. Русский национальный подъем и бироновское засилье в России неизбежно должны были столкнуться. Немало искр столкновение это высекло в сфере политики. Эхо борьбы громко отдалось и в стенах Академии наук, где также кипели национальные страсти. Борьба перекинулась в историческую науку — это‑то и породило варяжский вопрос». Ученый афористически точно определяет национально‑психологический движитель устремлений первых норманистов: «Это был идейный реванш за Полтаву».

В чем же заключалось собственно научное существо позиции основоположника норманизма?

Размышляя над немецким переводом радзивилловского списка «Повести временных лет», не знавший русского языка Байер обратил внимание на некоторые важные противоречия в летописном рассказе о достопамятном событии 862 года, но истолковал их по‑своему, то есть вполне в духе Бирона, поклонником которого он являлся. В самом начале статьи «О варягах» Байер пересказывает это темное место летописи, послужившее ему поводом для его радикальных выводов: «От начала руссы или россияны владетелей варягов имели. Выгнавши ж оных, Гостомысл от славянского поколения правил владением, и ради междоусобных мятежей ослабевшим и от силы варягов учиненным. По его совету россияны владетельский дом от варягов опять возвратили, то есть Рурика и братьев».

Прежде всего Байер (и здесь он был прав) оспорил мнение историков допетровской Руси, согласно которому Рюрик был выходцем из Пруссии и потомком Августа, указав на его скандинавское происхождение. Затем он подверг сомнению мирный характер призвания варягов и выдвинул идею их военного вторжения на Русскую землю (что также было исторически правдоподобно: Англия, Франция, Италия на себе испытали, что такое «мирные» контакты с норманнами). Наконец, Байер из всего этого сделал вывод о том, что именно варяги принесли с собою на Русь государственность, иными словами, окультурили ее, прозябавшую в первобытном невежестве. «В этом Байер был решительно не прав, — писал М. А. Алпатов, — и его представления на сей счет не поднимались выше воззрений летописцев. Для них история народа начиналась с государства, а история государства — с первого государя. Проблема „Откуда есть пошла Русская земля“ решалась ими весьма просто: с ответа на вопрос „Кто первым стал княжить?“. Вся предшествующая многовековая история русских и других восточнославянских племен игнорировалась. Именно этот пункт в стратегии норманизма будет защищаться всеми последователями Байера, и именно в этом пункте (откровенно и оскорбительно антирусском) даст бой норманизму Ломоносов своими историческими работами.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: