Глава двадцать четвертая 7 глава. В этот период, когда во мне все более утверждался конкретный взгляд на повторяемость




Именно в описываемую эпоху моей жизни мне удалось достичь определенных воззрений на повторяющиеся земные жизни человека. Они и прежде не были чужды мне, но тогда они носили неопределенный характер и не слагались в четкие впечатления. Теории о таких вещах, как повторяемость земных жизней, в своих мыслях я не создавал; хоть я и знакомился с ними из литературы или из иных источников и воспринимал их как нечто очевидное, я никогда не теоретизировал их. Только благодаря истинным воззрениям на эти вещи мог я вести вышеупомянутый разговор с профессором Нейманом. Конечно, нельзя осуждать людей, если в повторяемости земных жизней они убеждаются только через познание, достижимое на сверхчувственном пути; и все же полное убеждение относительно этого возможно и для непредвзятого здравого человеческого ума далее в том случае, если человек не достиг созерцания. Однако путь теоретизирования в этой области — это не мой путь.

В этот период, когда во мне все более утверждался конкретный взгляд на повторяемость земных жизней, я познакомился с теософским движением, основанным Е. П. Блаватской[58]. Через одного моего друга, с которым я говорил об этих вещах, ко мне в руки попала книга Синнетта "Эзотерический буддизм". Эта первая для меня книга из области теософии не произвела на меня никакого впечатления. Я был рад, что не прочитал ее до появления у меня воззрений, сложившихся из моей собственной душевной жизни. Ибо в ней было нечто отталкивающее, и антипатия к такому способу представления сверхчувственного, наверное, помешала бы мне продвигаться дальше по предначертанному мне пути.

 

Глава восьмая

 

В этот период, около 1888 года, моя внутренняя душевная жизнь, с одной стороны, побуждала меня к сильной духовной концентрации, а с другой, — я был вовлечен жизнью в широкий круг знакомств. Работа над обстоятельным предисловием ко второму тому естественнонаучных трудов Гете внутренне побудила меня представить мое воззрение на духовный мир в форме прозрачного по мыслям изложения. Для этого требовалась внутренняя отрешенность от всего того, с чем я был связан во внешней жизни. Многим я обязан тому обстоятельству, что эта отрешенность была для меня достижима. Я мог сидеть тогда за столиком в оживленнейшем кафе и ощущать, несмотря на это, внутреннюю тишину, продумывая и набрасывая то, что затем перешло в упомянутое выше предисловие. Таким образом, моя внутренняя жизнь совершенно не была связана с внешним миром, с которым вновь тесно переплетались мои интересы.

Это происходило в то время, когда в Австрии подобные интересы были обращены на кризисные явления, заявившие о себе в общественной жизни. Многие из тех, с кем я общался, посвящали свои силы и деятельность разрешению конфликтов, возникавших между народностями Австрии. Другие занимались социальным вопросом. Кто-то жил стремлениями к обновлению жизни искусства.

Однако благодаря моим переживаниям в духовном мире у меня часто возникало ощущение, что все эти стремления к цели останутся бесплодными, ибо они избегают приблизиться к духовным силам бытия. Осознавать эти духовные силы — вот что казалось мне самым важным. Однако в духовной жизни, которая меня окружала, я не находил относительно этого ясного понимания.

Именно в этот период была опубликована сатирическая поэма Роберта Гамерлинга "Гомункул". В ней, как в зеркале, отображалась современность, в намеренно карикатурных образах был показан ее материализм, ее направленность в сторону внешних жизненных отношений. Человек, который в состоянии жить лишь в механистически-материалистических представлениях и занятиях, заключает брак с женщиной, существо которой пребывает не в действительном, а в фантастическом мире. Гамерлинг хотел показать два ложных направления, по которым развивается цивилизация. С одной стороны, перед ним вставало бездуховное устремление, когда мир представляют в виде механизма и хотят создать жизнь, подобную механизму, с другой, — бездушная фантастика, вовсе не заинтересованная в том, чтобы ее духовная призрачная жизнь по-настоящему соприкоснулась с действительностью.

Гротескные образы, рисуемые Гамерлингом, оттолкнули от него многих поклонников его прежних произведений. Появление этой поэмы заставило призадуматься даже завсегдатаев дома делле Грацие, где Гамерлинг всегда вызывал восхищение.

И все же "Гомункул" произвел на меня очень глубокое впечатление. Он выявил, как мне казалось, силы, действующие в современной цивилизации духовно-затемняющим образом. Я видел в этом произведении серьезное предостережение от этих сил. Однако я испытывал и затруднения, связанные с правильной оценкой Гамерлинга. С появлением "Гомункула" затруднения эти в моей душе возросли. Я видел в Гамерлинге личность, которая в некотором роде сама была откровением времени. Я обращался к той эпохе, когда Гете и его последователи вознесли идеализм на достойную человека высоту. Я осознавал необходимость проникновения сквозь врата этого идеализма в истинный мир духа. Этот идеализм, который казался мне чудесным отблеском, падающим во внутреннее существо человека не из чувственного, а из духовного мира, ставил требование достичь того мира, отблеск которого мы ощутили.

Я любил Гамерлинга, обрисовавшего в столь могучих образах этот идеалистический отблеск. Но я был глубоко разочарован тем, что он остановился на этом, что взгляд его был меньше направлен вперед, на прорыв к новой форме истинного духовного мира, а все больше назад, на тень разбитой материализмом духовности.

И все же "Гомункул" привлекал меня. Он не показывал, как проникать в духовный мир, но зато описывал, куда приходит человек, если он желает действовать лишь в мире, лишенном духа.

Размышления над "Гомункулом" совпали для меня с тем временем, когда я начал задумываться над сущностью художественного творчества и красоты. То, что проходило тогда через мою душу, было изложено мной в небольшой книжке "Гете как отец новой эстетики"[59], составленной на основе моего доклада в Венском Гетевском обществе. Я хотел найти причины того, что идеализм такой смелой философии, выражавшей себя столь убедительно в трудах Фихте и Гегеля, не мог все же проникнуть до живого духа. Одним из путей, которым я шел, чтобы выявить эти причины, было размышление над заблуждениями чисто идеалистической философии в области эстетики. Гегель и мыслившие подобно ему находили содержание искусства в чувственном проявлении "идеи". Когда "идея" проявляется в чувственной материи, она раскрывается как прекрасное. Таков был их взгляд. Но следующая за этим идеализмом эпоха не хотела более признавать реальность "идеи". И поскольку идея идеалистического мировоззрения, как она жила в сознании идеалистов, не указывала на духовный мир, то она не могла утвердиться у последующего поколения как нечто, имеющее реальную ценность. Так возникла "реалистическая" эстетика, видевшая в художественном произведении не проявление идеи в чувственном образе, а только чувственный образ, принимающий в художественном произведении, исходя из запросов человеческой природы, нереальную форму.

Существенным в художественном произведении я хотел видеть то, что явлено органам чувств. Но путь, по которому истинный художник идет в своем творчестве, является для меня путем к истинному духу. Художник исходит из чувственно воспринимаемого, но преобразует его. При этом он руководствуется не только субъективным стремлением, но старается придать чувственно явленному форму, которая выразит это чувственное так, будто здесь присутствует само духовное. Прекрасное есть не проявление идеи в чувственной форме, говорил я себе, но представление чувственного в форме духа. В бытии искусства я усматривал внедрение мира духа в чувственный мир. Истинный художник более или менее бессознательно признает себя причастным к духу. Необходимо только — снова и снова говорил я себе в то время — преобразить действующие в художнике и направленные на чувственную материю душевные силы в свободное от чувственного, чисто духовное созерцание, чтобы достичь познания духовного мира.

Истинное познание, проявление духовного в искусстве и нравственное воление в человеке соединились для меня в одно целое. В человеческой личности я видел некий центр, в котором личность непосредственно соединяется с изначальной сущностью мира. Из этого центра проистекает воление. И если в нем действует ясный свет духа, то воление становится свободным. И тогда человек действует в согласии с духовностью мира, которая становится творческой не в силу необходимости, но через осуществление собственного существа. В этом центре человека рождаются — не из темных порывов, но из "моральных интуиции" — цели действий, из интуиции, которые сами по себе столь же прозрачны, как прозрачнейшие мысли. Вот таким образом при помощи созерцания свободного воления хотел я найти дух, благодаря которому человек как индивидуальность существует в мире. Через ощущение истинно прекрасного я хотел узреть дух, действующий в человеке, когда он проявляет свою деятельность в чувственном таким образом, что его собственное существо не только выражается духовно, как свободное действие, но это его духовное существо изливается в мир, который хоть и происходит из духа, но не проявляет его непосредственно. Через созерцание истинного я хотел переживать дух, который раскрывается в своем собственном существе, чьим духовным отблеском является нравственный поступок, и к которому стремится художественное творчество через посредство чувственной формы.

Перед моей душой витала "Философия свободы", жизненное воззрение на жаждущий духа, стремящийся к красоте чувственный мир, духовное восприятие живого мира истины.

Это было в том же 1888 году, когда я был введен в дом евангелического пастора в Вене Альфреда Формея[60]. Раз в неделю здесь собирался круг артистов и писателей. Сам Альфред Формей выступал как поэт. Однажды Фриц Лемермайер дружески охарактеризовал его так: "Мечтательный, опьяненный верой в Бога и в высшее счастье, сердечно, с задушевным ощущением природы творит Альфред Формей в мягких и звучных аккордах. Кажется, он не касается твердой земли, но грезит и мечтает высоко в облаках". Таким был Альфред Формей и как человек. Придя в этот дом и застав сначала только хозяев дома, чувствуешь себя далеким от всего земного. Пастор был по-детски благодушен, но это благодушие естественным образом переходило в его нежной душе в лирическое настроение. Стоило ему произнести несколько слов, как тотчас же тебя окутывала атмосфера сердечности. Хозяйка дома сменила сценическое призвание на пасторский дом. В приветливой пасторше, с очаровательной грацией выступавшей навстречу гостям, никто не мог бы узнать прежней актрисы. За пастором она ухаживала прямо-таки по-матерински; в каждом ее слове, обращенном к нему, звучала материнская забота. Они оба обладали внушительным видом, который составлял контраст с их очаровательной душевной грацией. Гости вносили в отрешенное от мира настроение этого пасторского дома "мир" всевозможных веяний духа. Время от времени здесь появлялась вдова Фридриха Геббеля[61]. Ее появление всякий раз означало праздник. Несмотря на преклонный возраст, она все еще владела искусством декламации, которое переполняло сердце восхищением и блаженством. Когда же Христина Геббель начинала что-то рассказывать, вся комната наполнялась душевным теплом.

На этих же вечерах у Формеев я познакомился с актрисой Вилльборн, интереснейшей личностью, обладавшей как декламатор отличным голосом. "Три цыгана" Ленау в ее исполнении каждый раз можно было слушать с новым удовольствием.

Вскоре случилось так, что круг, собиравшийся у Формея, стал собираться иногда и у Вилльборн. Но здесь все было по-другому. Те, кто в пасторском доме держались серьезно, здесь становились веселыми, жизнерадостными, откликались на юмор Фридриха Шлёгля[62], когда этот "венский народный поэт" читал свои веселые рассказы. Однажды появилась его "статья" по поводу того, что в одном венском узком кругу ввели в обычай сжигать трупы умерших. В ней он рассказывал о том, как муж, несколько грубовато любивший свою жену, кричал ей всякий раз, когда ему что-то не нравилось: "Старуха, чтоб ты сгорела!". У Формея мы бы услышали по этому поводу рассуждения культурно-исторического толка, у Вилльборн же хохотали так, что трещали стулья. Формей, бывая у Вилльборн, имел вид светского человека; Вилльборн у Формея казалась аббатисой. Здесь можно было подробнейшим образом изучать способность человека меняться вплоть до выражения лица.

Бывала у Формея также и Эмилия Матайя, писавшая под псевдонимом Эмиль Марриот свои насыщенные убедительными жизненными наблюдениями романы. Чарующая личность, которая по-своему гениально, очень наглядно раскрывала, задевая за живое, все трудности человеческого бытия. Художник, умеющий изображать жизнь, которая ставит загадки в повседневности и обрушивает на людей трагическую судьбу.

Здесь часто выступал австрийский женский квартет Чемпас; не раз здесь Фриц Лемермайер мелодекламировал геббелевского "Степного мальчика" под горячий аккомпанемент Альфреда Штросса.

Я любил этот пасторский дом, где проявлялась благороднейшая человечность и где можно было найти столько тепла.

В этот лее период мне пришлось самым тщательным образом заниматься общественными делами Австрии. В 1888 году на короткое время мне было поручено редактирование "Дойче вохеншрифт"[63]. Журнал этот был основан историком Генрихом Фридъюнгом. Моя недолгая редакторская работа пришлась на то время, когда расхождения среди народностей Австрии приняли особо острый характер. Мне нелегко бьшо каждую неделю писать статью о процессах в обществе. Ибо, в сущности говоря, я был так далек от какого-либо партийного понимания жизни, как это бьшо только возможно. Меня интересовал ход развития культуры в прогрессе человечества. И вытекающую отсюда точку зрения приходилось разрабатывать так, чтобы, сохраняя ее в полной мере, не казаться все же в своих статьях "чуждым миру идеалистом". К этому прибавлялось то обстоятельство, что введенную тогда в Австрии министром Гаучем "реформу преподавания" я считал пагубной для интересов культуры.

Мои замечания в этой области показались однажды сомнительными даже Шрёэру, питавшему, однако, большие симпатии к различным партийным воззрениям. В противовес непедагогичным мероприятиям Гауча, я похвально высказался о порядках, еще в 50-х годах введенных для австрийских гимназий католически-клерикальным министром Лео Туном. Прочитав мою статью, Шрёэр сказал: "Вы что же, снова хотите иметь в Австрии клерикальную политику образования?".

Эта краткая редакционная деятельность все же имела для меня большое значение. Она обратила мое внимание на стиль, принятый тогда в Австрии при обсуждении общественных процессов. Стиль этот был мне глубоко несимпатичен. Мне хотелось внести в обсуждение этих вопросов нечто, заключающее в себе черты великих духовных и человеческих целей. Я ощущал их отсутствие в тогдашней прессе. И говорить об этом стало ежедневной моей заботой. Это доставляло мне много хлопот, ибо во мне не было сил, которые мог бы дать богатый жизненный опыт в этой области. Я был вовлечен в эту редакционную деятельность совершенно неподготовленным. Мне казалось, что я видел те направления, по которым должны развиваться различные области общественной жизни, но я не мог овладеть такой их формулировкой, которая была бы понятна читателям газет. И поэтому составление каждого еженедельного номера было для меня трудным испытанием.

Я почувствовал себя как бы освобожденным от тяжелой ноши, когда эта деятельность наконец подошла к концу благодаря какой-то коммерческой тяжбе, завязавшейся между тогдашним владельцем этого еженедельника и его основателем.

Эта работа привела меня, однако, к довольно близким отношениям с людьми, деятельность которых была связана с различными областями общественной жизни. Я познакомился с Виктором Адлером[64], непревзойденным лидером австрийских социалистов. В этом хилого сложения скромном человеке таилась энергичная воля. Когда он беседовал, к примеру, за столиком в кафе, у меня всегда возникало чувство: содержание того, о чем он говорит, незначительно, обыденно, но так говорит воля, которую ничем не сломить. Я познакомился также с Пернерсторфером[65], пребывавшим в стадии перехода из немецкой национальной партии в социалистическую. Сильная личность, обладавшая обширными познаниями. Резкий критик недостатков общественной жизни, он издавал тогда ежемесячник "Дойче ворте". От чтения этого журнала я получал очень многое. В обществе этих лиц я встречался и с людьми, которые стремились выдвинуть социализм на первый план как в научном, так и в партийном отношениях. Они побудили меня заняться Карлом Марксом, Фридрихом Энгельсом, Родбертусом и другими писателями социально-экономического направления. Но я никак не мог внутренне приблизиться к ним. Мне было больно выслушивать речи о том, что истинным двигателем истории человечества являются материально-экономические силы, а духовное есть лишь идеальная надстройка этого "реального" основания. Ибо я знал о реальности духовного. Утверждения теоретизирующих социалистов были для меня закрыванием глаз перед истинной действительностью. Но при этом мне было ясно, что социальный вопрос сам по себе имеет огромное значение. И трагизм времени виделся мне в том, что этим вопросом занимались лица, всецело захваченные материализмом современной цивилизации. Я считал, что правильная постановка именно этого вопроса возможна только из духовного миропонимания.

Итак, в двадцать семь лет я был полон "вопросов" и "загадок" относительно внешней жизни человечества, в то время как сущность души и ее отношение к духовному миру представали перед моей душой как замкнутое в себе воззрение, принимающее все более определенные формы. Духовно я мог работать только исходя из этого воззрения. И работа эта все более принимала такое направление, которое несколько лет спустя привело меня к изложению моей "Философии свободы".

 

Глава девятая

 

На это же время (1889 год) приходится мое путешествие в Германию. Оно было вызвано приглашением участвовать в работе над веймарским изданием Гете, которую взял на себя по поручению Великой герцогини Саксонской Софии Гетевский архив. За несколько лет до этого умер внук Гете — Вальтер фон Гете; он завещал рукописное наследие Гете великой герцогине. Это наследие и было положено ею в основание Гетевского архива, а затем вместе с группой исследователей творчества Гете, во главе которых стояли Герман Гримм[66], Густав фон Лепер[67]и Вильгельм Шерер[68], было решено осуществить издание Гете, в котором все его известные сочинения были бы объединены с еще не опубликованным наследием.

Мои изыскания в сфере творчества Гете послужили поводом к тому, что мне предложили обработать для этого издания некоторую часть естественнонаучных трудов Гете. Для ознакомления с естественнонаучным наследием и подготовки меня к работе я и был приглашен в Веймар.

Мое продолжавшееся несколько недель пребывание в городе Гете стало праздником в моей жизни. В течение многих лет я жил в мире мыслей Гете, и вот теперь я находился в тех местах, где эти мысли возникли. Я провел эти недели, находясь под возвышенным впечатлением этого чувства.

День за днем я мог просматривать рукописи, содержащие дополнения к тому материалу, который мне довелось обработать для кюршнеровского издания Гете в серии "Национальная литература".

Благодаря работе над этим изданием в моей душе возникла картина гетевского миросозерцания. Теперь же предстояло выяснить, насколько выдержана эта картина с учетом рукописей из еще не опубликованного наследия Гете в области естественных наук. С большим усердием я стал осваивать эту часть гетевского наследия.

И вскоре я смог убедиться, что еще не опубликованное является значительным подспорьем для более точного понимания гетевского познавательного метода.

В моих опубликованных до того времени трудах я рассматривал этот метод познания следующим образом. Я утверждал, что, согласно Гете, человек со своим обычным сознанием сначала далек от истинной сущности окружающего его мира. И отсюда вырастает стремление развить сначала в душе, до познавания мира, познавательные силы, которые отсутствуют в обычном сознании.

С этой точки зрения для меня имело большое значение встретить в рукописях Гете пояснения в виде следующих: "Чтобы сколько-нибудь ориентироваться в этих различных родах (Гете подразумевает различные роды знания в человеке и его отношения к внешнему миру), разделим их на: пользующихся, познающих, созерцающих и объемлющих.

1. Пользующиеся, ищущие пользу, требующие ее являются первыми, которые как бы очерчивают область науки, берутся за практическое; сознание, основанное на опыте, дает им уверенность, потребность — известную широту.

2. Познающие нуждаются в спокойном, бескорыстном взгляде, в неутолимой жажде нового знания, в ясном рассудке; они всегда находятся в связи с первыми. Обрабатывают же они в научном смысле также лишь то, что им встречается.

3. Созерцающие проявляют уже продуктивность, и знание, само себя повышая, требует, незаметно для себя, созерцания и переходит в него; и как бы знающие ни открещивались и ни зарекались от фантазии, они все же вынуждены, не успев спохватиться, прибегнуть к помощи продуктивного воображения.

4. Объемлющие, которых можно было бы назвать в более высоком смысле созидающими, проявляются в высшей степени продуктивно; тем именно, что они исходят из идеи, они уже высказывают единство целого, и до известной степени делом природы является подчиниться в дальнейшем этой идее"[69].

Из подобных замечаний ясно: Гете придерживается взгляда, что человек с обычной формой сознания стоит вне сущности внешнего мира. Он должен перейти к другой форме сознания, если он стремится познавательно соединиться с этой сущностью. Во время моего пребывания в Веймаре во мне все решительнее вставал вопрос: как на познавательной основе, заложенной Гете, строить далее, чтобы, исходя в мышлении из его созерцательного метода, перейти к такому, который мог бы воспринять в себя духовный опыт как он открывался мне?

Гете исходил из того, что достигается на низших ступенях познания: это "ищущие пользу" и "познающие" знания. Эти знания в душе Гете наполнялись светом "созерцающих" и "объемлющих" знаний, которые благодаря продуктивной душевной силе могут бросить свет на содержание низших ступеней познания. Вступая с низшим знанием в душе в свет высшего созерцания и постижения, он чувствовал себя соединенным с сущностью вещей.

Но этим, конечно, еще не дано познавательное переживание в духе, но лишь указан к нему путь с одной стороны — с той, которая проистекает из отношения человека к внешнему миру. Мне было ясно, что удовлетворение может принести только постижение другой стороны, проистекающей из отношения человека к самому себе.

Может ли сознание, когда оно становится продуктивным, то есть прибавляет нечто от себя к ближайшим образам действительности, продолжать оставаться в реальном — или же ускользает от него, чтобы затеряться в нереальном? Необходимо понять, что же противостоит в "созданном" при помощи сознания — этому сознанию. Сначала нужно достичь согласия человеческого сознания с самим собой, и только после этого можно найти оправдание чисто духовного переживания. Такими путями текли мои мысли, принимая все более ясную форму, когда я сидел над рукописями Гете в Веймаре.

Было лето. Современная художественная жизнь в Веймаре не привлекала к себе внимания. Можно было спокойно предаваться искусству, которое являлось здесь как бы памятником деятельности Гете. Мы жили не в настоящем, мы были перенесены в гетевские времена. Настоящее же характеризовалось тогда в Веймаре временем Листа, однако его представителей в Веймаре тогда не было.

Время после работы я проводил с людьми, работавшими в архиве. Среди них были сотрудники, приехавшие сюда на короткое или на длительное время. Чрезвычайно любезно я был принят директором архива Бернардом Зуфаном[70], а в лице Юлиуса Вале[71], постоянного сотрудника архива, приобрел хорошего друга. Однако все это приняло более конкретные формы год спустя, когда я поступил в архив на более продолжительное время; об этом будет сказано позже, при описании этого периода моей жизни.

Более всего я стремился к личному знакомству с Эдуардом фон Гартманом, с которым мы уже несколько лет обменивались письмами на философские темы. Встреча произошла во время моего кратковременного посещения Берлина, сразу после пребывания в Веймаре.

Я имел возможность долго беседовать с ним о философии. Он полулежал, вытянув ноги, на диване. В таком положении, из-за болезни колена, он провел большую часть своей жизни. Взор мой остановился на его челе, на котором лежал отчетливый отпечаток ясного острого ума. Глаза его свидетельствовали о внутренне прочувствованной уверенности в знании. Густая борода обрамляла лицо. Его слова выражали уверенность, которая давала понять, что он обладает некоторыми основополагающими мыслями о всеобщей картине мира, которую он по-своему и освещал. Подвергалось критике все, что исходило из других воззрений. Я сидел напротив него, когда он резко критиковал меня, однако внутренне он меня не слушал. Сущность вещей лежала для него в бессознательном и должна была навсегда остаться там, скрытая от человеческого сознания; для меня же бессознательное было тем, что усилиями душевной жизни может быть поднято и доведено до сознания. В ходе беседы я сказал: "Все же не следует заранее видеть в представлении нечто отдельное от реального и представляющее в сознании лишь нереальное. Подобный взгляд не может быть исходной точкой теории познания, ибо он закрывает доступ ко всякой реальности, и остается только верить, что человек живет в представлениях и что к реальности можно приблизиться лишь через гипотетические представления, то есть нереальным образом. Скорее здесь прежде всего следует проверить, имеет ли подобный взгляд на представление, как на нечто нереальное, какую-либо значимость, или же он вытекает только из предрассудка". Эдуард фон Гартман возразил на это: "Об этом нечего и говорить, уже само слово "представление" говорит о том, что в нем не дано ничего реального". Меня охватил какой-то душевный озноб, когда я услышал это. Серьезнейшая исходная точка жизневоззрений выводится просто из объяснения слова! Я ощутил, как все же я далек от современной философии. Этот душевный озноб повторился, когда я уже сидел в вагоне, отправляясь в дальнейшее путешествие, и предавался мыслям и воспоминаниям об этом все же ценном для меня посещении. И так не раз было впоследствии.

За исключением визита к Эдуарду фон Гартману, мои короткие посещения Берлина и Мюнхена во время путешествия по Германии после Веймара были насыщены художественными впечатлениями. Расширение моего кругозора в этом направлении я ощущал как особое обогащение моей душевной жизни. И это первое большое путешествие, которое мне удалось совершить, имело большое значение и для моих взглядов на искусство. Во мне жило множество впечатлений, когда вскоре после этого путешествия я остановился на несколько недель в Зальцкаммергуте, в семье моих учеников, которым я преподавал уже много лет. Моя внешняя деятельность и далее часто состояла в репетиторстве. Внутренне ее поддерживало еще и то, что мне хотелось довести до определенного пункта жизненного развития того мальчика, воспитание которого мне было поручено и совершенно дремавшую душу которого мне удалось пробудить.

После возвращения в Вену мне вскоре представилась возможность общаться в кругу людей, группировавшихся вокруг одной дамы, душевный мистически-теософский настрой которой производил на всех участников этого круга глубокое впечатление. Часы, проведенные мной в доме этой дамы, Марии Ланг[72], были для меня очень ценными. Присущая ей серьезность в понимании и ощущении жизни проявлялась в ней благородно и красиво. Ярко и проникновенно говорила она о своих глубоких душевных переживаниях. В мистических исканиях, во внутренней борьбе с собой и с миром она пыталась найти некоторое, пусть даже и не полное, удовлетворение. Она была словно создана для того, чтобы стать душой круга ищущих. В круг этот проникала теософия, исходившая в конце прошлого столетия от Е. П. Блаватской. Франц Гартман[73], ставший знаменитым в широких кругах благодаря своим многочисленным теософским сочинениям и отношениям с Е. П. Блаватской, ввел теософию и в этот круг. Многое из нее было воспринято Марией Ланг. Мысли, которые она находила в теософии, во многих отношениях соответствовали ее душевному строю. Однако все, что воспринимала она с этой стороны, лишь внешне касалось ее. В себе самой она несла мистическое благо, которое естественным образом поднималось к сознанию из выдержавшего жизненные испытания сердца.

Архитекторы, литераторы и другие лица, которых я встречал в доме Марии Ланг, едва ли заинтересовались бы теософией в изложении Франца Гартмана, если бы не проявила интерес к теософии сама Мария Ланг. Меньше всего заинтересовался бы я сам. Ибо то отношение к духовному миру, которое выражалось в сочинениях Франца Гартмана, было совершенно противоположно моему духовному направлению. Я не мог согласиться с тем, что оно проникнуто действительной внутренней истиной. Меня занимало не столько его содержание, сколько то, как оно влияло на действительно ищущих людей.

Через Марию Ланг я познакомился с Розой Майредер[74], с которой та была дружна. Роза Майредер принадлежит к тем людям, к которым я питал в своей жизни глубочайшее почтение и к ходу развития которых проявлял живой интерес. Я отлично представляю себе, что все, о чем я буду здесь говорить, едва ли принесет ей удовлетворение, но именно таким образом я ощущаю то, что благодаря ей вошло в мою жизнь. Из сочинений Розы Майредер, которые впоследствии произвели столь большое и вполне оправданное впечатление на множество людей и которые несомненно отводят ей выдающееся место в литературе, в момент нашего знакомства еще ничего не было опубликовано. Однако то, что раскрывалось в ее произведениях, жило в самой Розе Майредер в духовной форме, к которой я относился с огромной внутренней симпатией. Эта женщина производила на меня впечатление, как если бы каждым из отдельных человеческих душевных даров она обладала в той мере, чтобы в своем гармоничном совместном действии они давали истинное выражение человеческого. Различные художественные способности соединяются в ней со способностью свободного, проницательного наблюдения. Ее живопись отличается индивидуальным подходом к жизни и вместе с тем глубоким проникновением в объективный мир. Рассказы, которыми она начала свою литературную карьеру, это законченная гармония, сплетенная из внутренней борьбы и объективного наблюдения. Ее последующие сочинения все более носят подобный характер. Яснее всего проступает это в ее двухтомном сочинении, появившемся позднее, — в "Критике женственности". Те часы, которые я провел с Розой Майредер в годы ее исканий и душевной борьбы, я считаю прекрасным приобретением моей жизни.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-09-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: