– А ты купи себе штаны, дорогой! Внизу наши люди тебя просят, нехорошо так ходить, ходи в штанах!
– Ах вот в чем дело! – наконец догадался я. – Простите, я не знал, что меня видно из кишлака, а брюки у меня есть! – покраснев, в смущении пробормотал я.
– Вот хорошо! Большое спасибо, дорогой! Будь здоров!
И старик ушел, пряча деньги за пазуху. Добрые люди и благородные характеры! Как мудро, с восточным тактом, они умели тогда разрешить любую проблему. В житейских делах они знали толк и многому научили меня.
На них чем‑то похож был мой отец, когда во время домашних работ, которые он любил делать один, подзывал меня или кого‑либо из моих новых друзей, прося помочь ему.
– Скажи, сын, как ты думаешь, где лучше планку прибить – вверху или внизу? – спрашивал он, мастеря что‑нибудь во дворе.
– Можно вот здесь прибить планку, папа! – неуверенно отвечал я, смущенный тем, что отец спрашивает у меня совета.
– Это ты хорошо сказал, но не совсем хорошо! Вот сюда лучше планку прибить! – говорил он с улыбкой, и эта улыбка и доброе настроение передавались мне и моим друзьям.
В начале лета на станцию приехал институтский специалист для проверки аппаратуры, и в нем я узнал бывшего сотрудника Института гастроэнтерологии, который перевелся теперь инженером в Институт сейсмологии. Мы радостно приветствовали друг друга, вспомнив совместную работу на хлопке. С ним мы объездили все местные ущелья и иногда уезжали купаться на Нурекское водохранилище, в котором, как в синем зеркале, отражались окрестные горы. Он же дал мне мудрый совет, который я сохранил на всю жизнь.
– Скажи, а почему ты, живя на станции, не обустраиваешь ее? – как‑то спросил мой знакомый. – Сделал бы огород, провел бы воду в вагончик, и, кстати, еще можно посадить небольшой сад!
|
Задумавшись, я ответил:
– Но ведь я здесь только временно, потому и нет смысла здесь что‑то обустраивать…
– Нет, это не причина. Пойми, вся жизнь – временная! А ты сделай что‑нибудь постоянное для людей, которые будут здесь жить после тебя!
Пристыженный верным и правильным замечанием, я согласился с инженером. Вместе мы провели воду к вагончику, купив шланг и краны в местном хозяйственном магазине, и сделали поливную систему для огорода. Оставшись один, я посадил помидоры, огурцы и турб, которые хорошо прижились, благодаря щедрому поливу. Рядом с вагончиком принялись тоненькие прутики черешен. Их я последними успел купить на поселковом рынке, расположенном в пятнадцати километрах от нашего кишлака, куда пришлось добираться пешком. Во дворике я расчистил дорожки, посыпав их гравием, который на тачке возил сверху, из ущелья. Выкопал в горных лугах розовые и желтые мальвы и пересадил их вдоль дорожек.
Но радоваться этой красотой мне пришлось недолго. Божественный Промысл звал меня дальше, желая обучить прилежанию и заботе о сотворенной Им земле. Когда я, закончив свои труды, любовался похорошевшим двориком, а это был уже конец мая, к вагончику подъехала институтская машина с инженером, с ходу объявившим, что сейчас меня отвезут на станцию «Богизогон», в легендарно красивый заповедник Сари‑Хосор. Об этом крае я уже вздыхал, устремляя взор в ту сторону, где над хребтами стояли белыми причудливыми башнями высокие кучевые облака. Даже небо всегда казалось там другого цвета, которого больше нет нигде на земле.
|
Пока мы беседовали с начальником, из машины вышел мой сменщик, русский специалист, энергичный мужчина с ухватками бывалого человека. Вслед за ним, не торопясь, выбрался таджик без тюбетейки, лет тридцати, со смышленым лицом приятный на вид и хорошо говоривший по‑русски. Это и был мой напарник Сами с Богизогона (так назывался кишлак, что означало «Воронье место»), где находилась наша сейсмостанция. По профессии Сами был учителем, собирался жениться и потому решил заработать денег на свадьбу, живя в горах. Я передал по описи имущество станции приехавшему мне на смену сейсмологу, взял рюкзак и, полный радостного ожидания от встречи с новым краем, сел в машину рядом с учителем.
«Вот, еще один урок Твой, Боже! Прости меня, что я такой непонятливый и безтолковый… У Тебя ничего нет временного, только все вечное! Понимаю, Ты желаешь, чтобы в каждом месте, куда ты меня ни направишь, я заботился обо всем, чем Ты меня окружаешь, и украшал бы Твою чудесную землю!»
– О чем задумались? – прервал мои размышления Сами.
– Да так, о жизни… – ответил я.
– О жизни? Это хорошо, – серьезно сказал учитель.
Мы замолчали, следя за узкой, ныряющей в холмах дорогой. Водителем был грузный неразговорчивый таджик, постоянно сплевывавший и снова закладывавший под язык «насвай» – сорт крепкого табака, смешанного с известью. Одолев последний перевал, машина спустилась к широко разлившейся горной реке, несшей песок и глину, с цветущим тамариском по берегам. Цвет ее был светло‑желтый, отсюда ее второе название – Сурхоб Южный, а по узбекски – Кызыл‑Су, что значит «Желтая река». Такой цвет она приобретала только в весенние паводки, а в остальное время года удивляла своей прозрачностью, подобной горному хрусталю. Водитель попытался с ходу проскочить переправу, но посередине реки двигатель заглох. Куритель «насвая» сплюнул в окно и хмыкнул. Вода хлынула в кабину, и мы, поджав ноги, сидели, окруженные быстро текущей водой. Сами нервно пощипывал подрастающую бородку.
|
Пока мы толковали, как выбраться из машины, на том берегу показался гусеничный трактор. Тракторист зацепил наш автомобиль тросом и вытащил его из стремнины. Мы сердечно поблагодарили нежданно появившегося спасителя и двинулись дальше по боковому ущелью, разбрызгивая в обе стороны сверкающие каскады воды.
Дорога пролегала по руслу небольшой речушки, текущей навстречу по мелкой гальке. Проехав буровую вышку, водитель остановился. Дальше дороги не было. Тропа круто уходила вверх по зеленому склону, заросшему дубами, кленами, арчой и густым кустарниковым подлеском. Мы надели рюкзаки и бодро двинулись вверх по тропе. Шофер, не прекращая жевать свой «насвай», помахал нам рукой.
Прекрасные огромные бабочки порхали над нашими головами, то садясь, то взлетая с золотых шапок девясила, розовых головок дикого лука и белых цветов благоухающей дикой розы. Пряный эфирный аромат цветущего шалфея кружил голову. В воздухе носились громадные стрекозы и стаи щебечущих стрижей. Постепенно подъем стал более пологим и мы, вытирая пот со лба, вылезли на узкий длинный хребет, посередине которого, петляя среди густо зеленеющей благовонной арчи, пролегла наша тропа. Слева вздымалась величественная громада Вахшского массива, справа, через несколько мелких горных гряд, возвышались фантастические нагромождения Дарваза. Впереди, насколько хватало глаз, привольно прижимаясь то к одному берегу, то к другому, по светлой галечниковой долине, среди густых кленовых лесов, струился Сурхоб. На самом горизонте, там, где находился Памир, горы стояли белой стеной.
Вскоре тропа круто ушла вниз, закручиваясь то влево, то вправо среди сладко пахнущих цветущих кустов дикого миндаля. Мы вышли к роднику, бившему из‑под скалы и, переправившись по камням через мелкую речку Гузели, вошли в зеленеющий платанами небольшой кишлак. Вкусно пахло дымом из очагов и свежеиспеченными лепешками. Над глиняными мазанками трепетал в воздухе тягучий напев флейты – у кого‑то в доме был включен на полную громкость радиоприемник. Учитель привел меня во двор, усыпанный лепестками отцветающей черешни. В сарае мычал теленок, у плетня хлопотливо кудахтала курица. Мы поздоровались с хозяевами: пожилым таджиком и его сыном, крепко сбитым пареньком с хитроватым взглядом, который работал рабочим на нашей станции. Женская половина рассматривала нас из‑за занавесок, откуда слышались шепот и хихиканье.
Нас усадили на деревянном помосте на тахте, под спины подвинули расшитые цветными нитками подушки. Женщины тут же принесли чай, сладости, кислое молоко. За чаем, пока шла беседа, мне представилась возможность осмотреться. Сидя на топчане и опершись спиной на узорчатую подушку, я с любопытством рассматривал окружающие горы с кудрявой ярко‑зеленой порослью леса и виднеющиеся на склонах белые струи водопадов. Мне думалось: «Да, в этом месте можно спастись!» – настолько завораживающим предстал расстилающийся вокруг пейзаж.
Уютный кишлак располагался на конусе отложений из ущелья Гузели, приподнятого над рекой Сурхоб, у подошвы протянувшегося вдоль реки длинного лесного хребта со скалами красноватого цвета. Прямо над кишлаком удивляла своей крутизной вершина хребта, разделенного ущельем, с которого мы только что спустились. Напротив вздымалась необъятная панорама Вахшского хребта, до трети покрытая густым арчовым лесом. Выше по склонам зеленели луга, переходящие в скалистую вершину с остатками снега на ней, круто обрывающуюся к северу.
В этой прекрасной долине мне предстояло молиться, жить и работать. В сердце поднимались горячие волны благодарности к Богу, подарившему мне такую красоту на долгие годы. Я чувствовал себя так, словно оказался в каком‑то неведомом крае, которого как будто нет на земле, и он существует сам по себе, отрешенный от всякой земной суеты, весь исполненный света, воздуха и чистого дыхания таких близких и кротких небес. Этот край как‑то сразу стал частью моей души, словно он ждал меня все эти годы. Однако, через быстро промелькнувшие десять лет, растворившихся в голубой дымке воспоминаний, мне все же пришлось покинуть его со слезами на глазах.
Учитель, по‑таджикски «муаллим», привел меня к маленькому беленькому домику сейсмостанции, расположенному на самом краю кишлака. Густая тень огромного белоствольного красавца‑чинара падала на весь дом. Моя комната одним окном выходила на Вахшский хребет, а другим смотрела на зеленое ущелье Гузели. В этом уютном жилище было три комнаты и застекленная веранда. В моей комнате никакой печи я не обнаружил, она находилась в смежной комнате, но была сложена так неумело, что сильно дымила и не давала никакого тепла. В первые ночи я мерз очень сильно, так как ночной воздух в горах пока еще был довольно прохладным. В одной затененной комнате стояла записывающая аппаратура и располагался щит управления датчиками. Мой напарник с ходу начал знакомить меня с приборами, объясняя их работу, тыкая пальцем туда и сюда, затем показал маленькую фотолабораторию для проявки сейсмограмм и набор химикатов. Сразу вникнуть во все оказалось для меня нелегким делом. Утром, пожелав мне успехов в работе, муаллим по той же крутой тропе, по которой мы спускались в кишлак, поднялся вверх и ушел в Душанбе, пообещав вернуться через месяц.
Оставшись один, я принялся сколачивать себе из старых ящиков щит на железную койку с провалившейся сеткой, кинул на него спальник и помолился Богу, чтобы Он оградил меня от всех искушений в этом незнакомом и таком удивительно красивом месте. На веранде я ознакомился с газовой плитой и осмотрел электропроводку. В каждой комнате висели слабые лампочки, которые давали тусклый свет от аккумуляторов. Во дворе, под навесом возле сарая, стоял старенький движок с ножной педалью для заводки. Сбоку от сарая начинался большой огород, где учитель с любовью посадил все, что можно было разместить на участке, орошаемом водой из арыка. Там росли тыквы, азиатский горох «нут» и картофель, фасоль вилась на палках, воткнутых в землю по периметру огорода. Под окном дома зеленели грядки капусты, редьки, моркови, помидоров и огурцов. Побеги лука подбирались прямо к крыльцу веранды. Учитель был весьма хозяйственным человеком, судя по его огородному участку. За огородом начинались заросли виноградника, который давно уже никто не обрезал. Ветви его уже отягощали крупные кисти незрелого винограда. На краю огорода росло огромное дерево белого тутовника, ягоды которого, как потом выяснилось, засахаривались сразу на ветвях. Осенью мы собирали эти мягкие и вкусные ягоды прямо с земли по мере того, как они осыпались.
Когда, выпив чая, я в полдень вышел из дома, раздался восторженный визг детских голосов. Прильнув прелестными испачканными мордашками к сетке забора, детвора почти со всего кишлака собралась у дома, не решаясь, однако, войти через калитку. Все они стали моими самыми лучшими друзьями того времени. Сколько поколений выросло на моих глазах и со всеми у нас сохранилась долгая дружба. Дети принесли мне свежие лепешки, завернутые в платок, и протягивали их грязными ручонками через забор. Взяв хлеб и отдав платок, я показал жестами, что сейчас вернусь. Как раз перед этим мы с учителем принесли в рюкзаках продукты, а для угощения гостей – карамельные конфеты. Я набил ими карманы и вышел с конфетами в руках к ожидающим меня детям.
«Охи‑и‑и!» – снова раздался восторженный визг, и перед моим лицом замелькали детские ладошки, многие протягивали сразу две. С этой встречи дружба у нас началась, как нам казалось, навеки. По своим праздникам дети приносили мне домашнюю халву, кислое молоко, я дарил им конфеты, а когда приезжал из Душанбе, то привозил игрушки, авторучки, карандаши и школьные тетради.
Родители моих маленьких друзей, видя нашу дружбу, взяли меня под свое покровительство, и я ходил по кишлаку, словно по своему дому. Кстати, об игрушках и играх. Подросткам, которые постарше, я однажды привез футбольный мяч. Футбола они не знали и совсем не понимали эту игру, пока не познакомились с ее правилами, которые быстро усвоили. К тому времени, в основном через детей, а также с помощью уроков учителя, мне удалось овладеть разговорным таджикским языком, который, к сожалению, оказался местным диалектом. Потому что когда я попытался говорить по‑таджикски в Душанбе, это вызвало улыбки и иронию у городских таджиков: «Ты говоришь, как деревенщина!» – смеялись они. В свою очередь, когда я в кишлаке показывал местным грамотеям учебник таджикского языка, мои знакомые не понимали, о чем идет речь.
Как бы там ни было, этого словарного запаса вполне хватало для простого общения. С появлением в кишлаке мяча между ребятишками начались жаркие футбольные баталии, в которые включался и я. На нашу игру начали приходить парни постарше, мои сверстники, поэтому футбол стал новым невиданным зрелищем для местных жителей. Но когда на наши игры пришли обутые в тяжелые кирзовые сапоги взрослые мужчины, сносившие одной ногой сразу несколько игроков, я вышел из игры и взял на себя обязанности судьи. Однако наш футбол закончился самым неожиданным образом. Ко мне на станцию пришла делегация старейшин кишлака, и состоялся следующий диалог:
– Дорогой, порежь мяч, пожалуйста! Очень просим, не обижайся!
– Почему? – озадачился я такой странной просьбой.
– А вот почему: наши дети смотрят за скотиной. Ее утром и вечером в горы отгонять‑пригонять надо, так? Сыновьям нашим огород пахать‑полоть надо, дрова рубить‑возить надо, так? Сам понимаешь! А что стало теперь в кишлаке из‑за мяча? Коров никто не отгоняет‑не пригоняет, дрова никто не рубит‑не возит, совсем беда, нехорошо! Порежь мяч, пожалуйста!
Мяч я пообещал уничтожить, и мы разошлись, довольные друг другом.
В первые ночи на станции мне начал сниться один и тот же ужасный сон: как будто к дверям моей комнаты, закрытой на шпингалет, приближалось нечто дикое и страшное, отчего мне становилось крайне жутко. С замиранием сердца я смотрел на дверь. Это нечто тяжело напирало на нее всей массой. Дверь трещала, выгибалась, наконец, с сильным треском лопалась и… тут я просыпался, весь в холодном поту. Стояла полная тишина и плотная густая темнота. Сердце билось с замиранием, словно останавливалось. Света в кишлаке не было, только откуда‑то издалека доносился крик петуха, да в окно заглядывали огромные звезды. Я крестился дрожащей рукой и старался уснуть, но сна в такие ночи подолгу не было. Постепенно это пугающее наваждение прошло, но заставило задуматься о том, в какой непростой и чуждый моей душе странный мир я попал.
Тем не менее, необычная и полная новых впечатлений жизнь в Богизогоне продолжалась. Здесь я вволю поел царского тутовника «шахтута», которого впервые отведал в Ромите и принял за ядовитые ягоды. Ребятишки взяли меня с собой в поход в ущелье Гузели, где им была известна целая роща этих удивительных деревьев. Когда мы еще только подходили к старым тутовникам, сверху донизу усыпанным крупными черными ягодами, мальчики на ходу скинули свои рубашки и с веселым смехом вскарабкались на толстые ветви деревьев, срывая спелые ягоды. Красный сок тек по их счастливым лицам, рукам и груди, но зато они ели до отвала, призывая и меня сделать то же самое. Я последовал их примеру, вмиг превратившись в беззаботное и счастливое существо. Яркое солнце заливало нас ослепительным горячим светом, а тутовый сок заливал своей непередаваемой сладостью, окрашивая фиолетовыми разводами лица и руки. Вначале я опасался, что этот ягодный сок уже не смоется, но выяснилось, что незрелые ягоды этого дерева легко снимают с тела нашу боевую раскраску. Когда мы как следует почистились, трудно было заметить, что мы ели ягоды тута, но наши счастливые лица выдали нас местным старожилам.
Как в России, так и в других краях нашей многоликой страны, сколько ни присматривался я к окружающим людям, большей частью, к сожалению, неверующим, мне пришлось с горечью заметить одну странную закономерность жизни, которую Евангелие называет «миром». Как трудно в нем найти действительно живых и по‑настоящему интересных людей! Редко кто из них, не имеющих никаких духовных ориентиров и не знающих Бога, выходит из однообразных разговоров с пошловатым содержанием и неизменными заботами о заработке и здоровье. Такое общение, где приходилось поддерживать эти скучные темы, начало утомлять меня. Мир взрослых предстал на поверку удручающе тусклым и безпросветным, наполненным безконечными жалобами и ропотом. Это оказался мир людей, утративших детство.
Разительно отличался от их мироощущения мир безхитростных, жизнерадостных, ясноглазых детей! Только с ними душа отдыхала от всех взрослых докучливых разговоров и расспросов о житье‑бытье. Дети не требовали ничего, кроме любви, и сполна платили такой же безкорыстной любовью. После молитв особенно трудно было вступать в общение со взрослыми, зачастую крайне любопытными. И особенно легко и радостно становилось в кругу детей. Я любил сидеть в их компании, просто любуясь ими и слушая их звонкие голоса и заливистый смех. Тогда я с радостью чувствовал, что в душе еще остались живые нотки, которые также радостно, словно в унисон, откликаются на чистые движения детских душ.
Быстро настала осень, а вслед за ней зима. По горам лег снег и начал валить и в долине, где он мог идти по несколько дней подряд. Печи в моей комнате не было, а напарник, обещавший ее привезти, все еще не появлялся. На окнах комнаты намерз лед толщиной в палец. Мне снова пришлось укрываться матрасом, но мерз я жутко. На руках и ногах опять появился артрит. Я попробовал сам переложить дымящую печь, стоявшую в смежной комнате. Нашел на речных обрывах для нее глину, добавил в раствор для кладки кирпичей ишачий помет, помня, как в станице мы собирали лошадиный навоз и смешивали его с глиной и соломой для обмазки стен дома. Но когда в новосложенной печи разгорелись дрова, пошла такая невыносимая вонь, что дышать было невозможно. Поэтому днем я грелся печью моего напарника, а на ночь уходил к себе в комнату, где было хотя и очень холодно, но зато молитва шла легче.
Можно много проповедовать о путях к Богу, но невозможно проповедовать о Боге, не обретя Его в самом себе. Могут полностью рушиться человеческие представления о Боге и о вечности, но Сама Божественная вечность не может рухнуть никогда. Проповедующий Христа, не обретая Его в своем сердце, проповедует свои представления о Христе. Защищающий веру в Христа, защищает не ее, а свои разумения о вере. Открытость и мягкость сердца приводят человека к исправлению своих заблуждений, а упрямство и гордыня делают его фанатичным и жестоким. Обманщики всегда остаются обманутыми своими же обманами, а правдивые неуклонно пребывают в правде, укрепляемые ею. В греховности своей и лжи мы восстаем не только против Бога, но и против самих себя, в безумстве своем не считая себя грешниками.
ПЕРВЫЕ ДЕЙСТВИЯ МОЛИТВЫ
Те, которые закрыли свои сердца от людей, не могут закрыть их от Всевидящего Бога, укоряющего нас нашей же совестью. Зачастую, Промыслом Божиим, то самое зло, которое овладело сердцем и душой, становится причиной того, что душа и сердце начинают осознавать тщету злых путей своих, восходя к ненависти ко всякой неправде и лицемерию, пытающихся угнездиться в наших душевных глубинах.
Омывшись благодатью Твоей, Боже, душа возвращается к Тебе из долгих мытарств и странствий, где не могла найти Тебя, пока Ты Сам не открылся ей, воссияв в ней самой милосердием Твоим, став всецелом ее опорой и надеждой. До тех пор, пока помыслы держат душу в плену своих лживых доводов, ввергая ее в привязанность к своим представлениям, душа продолжает задыхаться под их бременем и не может вдохнуть чистый воздух Божественной благодати. Бог неизменен в своей доброте и милосердии, поэтому Он тихим гласом кроткой любви призывает к Себе заблудшую душу и прощает ее, кающуюся и плачущую, чтобы подарить ей навечно, по мере ее очищения, Свою блаженную неизменность.
Покой приходит в душу незаметно, в отличие от страстей. Страсти порабощают ее грехом, а покой дает душе ощутить первые реальные признаки освобождения от греха, которые сердце уже никогда не забудет. Отказавшись от развлечений, душа в уединении становится подобна чуткой струне, воспринимающей мелодию вечности.
Когда по безлюдной зимней долине ползет грузовая машина, тяжело переваливаясь на ухабах и валунах, рев надрывающегося двигателя слышен издалека. В один из таких холодных угасающих вечеров до моего слуха донесся ободряющий гул тяжелого груженого автомобиля. Я прижался лбом к морозному стеклу – неужели сюда? Было слышно как грузовик, завывая мотором, переправляется чрез обмелевшую реку. Затем в окно моей комнаты ударил яркий свет фар – это приехал мой коллега, который привез печь, трубы, зимнюю одежду, резиновые сапоги, продукты, а заодно и свои горячие извинения по поводу своего долгого отсутствия. Мы обнялись. Никакого гнева или раздражения из‑за его длительного отсутствия у меня не было, хотя без печки пришлось туговато. С тех пор учитель, уважая мою выдержку, стал обращаться ко мне по имени и отчеству.
Разгрузив машину, мы быстро установили в моем холодном помещении железную печурку, приладили трубу в дымоход, и блики огня вскоре заплясали на стенах моей комнаты. За чаем наша беседа затянулась допоздна и мы разошлись, когда водитель уже давно храпел на раскладушке в комнате учителя. Условившись о примерных сроках моего возвращения, рано утром я с этой же машиной уехал в Душанбе, где меня радостно встретили родители.
– А вот и счастье наше приехало! – выбежав на порог, воскликнула мама. – Худой, какой худой! – всплеснула она руками. – Скорей умывайся и садись есть.
Подошел отец, уважительно пожал руку:
– С приездом, сын! Работа – это самое главное для человека…
Пока я ел, мать забегала то с одной стороны, то с другой.
– Возьми еще блинчиков, сынок! Я тебе морковных котлет приготовлю, пальчики оближешь…
За время обеда она успела рассказать все новости о соседях, о магазинах и рынках.
– Мама, после гор мне это совсем не идет в голову!
– С кем же мне еще поделиться? Ты ешь и слушай. Это же моя жизнь, сынок!
Отец больше расспрашивал о дальних краях: как живу, что делаю, кто напарник? Слушая мои повествования, одобрительно кивал головой:
– Я тоже с тобой как‑нибудь в горы съезжу!
Его воодушевление передалось и матери:
– Куда тебе, старый? Сиди уже… И так ходишь еле‑еле, кряхтишь, как столетний дед!
Теперь наши отношения полностью изменились – мама никогда не противилась тому, что я посвящаю все свое время чтению книг и молитве и что у меня в молитвенной комнате находятся иконы. Отец молчаливо принял мой окончательный выбор – жить чистой и целомудренной жизнью. Мама начала даже поговаривать: «А все‑таки хорошо, сынок, что ты не женился!» С отцом мы занимались домашним хозяйством и садом и, в основном, мне приходилось быть ему помощником, потому что он умел все делать очень толково и, конечно Лее, лучше чем я. С мамой мы ходили на местный рынок и привозили оттуда на тележке арбузы, дыни, а также сладкие длинные тыквы. Она искусно запекала их в духовке. Отец получал пенсию, которую ему перевели в Таджикистан. Этих денег родителям хватало с избытком на все их нужды. От меня никаких сумм они не брали, что давало мне возможность тратить их по своему усмотрению – в основном, на книги из магазина «Наука» и путешествия. Именно в путешествиях молитва становилась более живой, а сердце отторгалось от всего земного. Тогда я ощущал себя одной из вольных птиц небесных, о которых говорил Христос.
И все же в некоторых вопросах я не мог достигнуть с мамой взаимопонимания. Она, видя мой строгий пост и чрезмерную худобу, внешне не протестовала, но тайком выправляла мое питание на свой лад. Как я ни пытался дома готовить себе еду отдельно, в своей горной кастрюльке, мама настаивала на том, чтобы обеды для меня готовила она.
– Сынок, сделать тебе что‑нибудь на кухне – это для меня не труд, а радость! – предлагала она.
Мамины морковные котлеты были изумительны и я часто просил ее приготовить их на обед. Однажды я спросил:
– Мама, а как ты делаешь свои котлеты из моркови, что они не рассыпаются?
– Я все готовлю по рецепту, поэтому они получаются такими вкусными! – уверяла она.
Однажды, зайдя на кухню, я увидел готовящиеся морковные котлеты и возле них на столе яичную скорлупу. Прости меня, моя дорогая мама, что я не сумел терпеливо промолчать! Я не понимал, что был гневливым и вспыльчивым и даже не считал это пороком, а ты переносила мои выговоры с таким терпением и кротостью, что к этой мере я пытаюсь приблизиться до сих пор.
В этот период гнев начал открывать мне свою разрушительную силу. Боже, каюсь Тебе в том, что с ближними я был гневлив и раздражителен, а с друзьями приветлив и весел, с родными был груб и невнимателен, а с любым встречным вежлив и предупредителен! Снова и снова я пытался сам готовить себе еду. Со стыдом вспоминаю, как ты, кроткая моя мама, встретила меня однажды с моей кастрюлькой, в которой сварила для меня рыбный суп, с любовью приготовленный тобою. И как не поглотила меня, безрассудного, земля? Как, Господи, Ты, не протестуя, смотрел на происходящее, когда я с гневом швырнул мамину кастрюльку с супом на землю? И ты, мама, лишь кротко сказала: «Зачем же посуду бить, сынок?» Боже, покрываюсь стыдом с головы до ног за свое поведение, когда я, воображая себя отшельником, ни на шаг не удалился от гнева и раздражения!
После этого случая, попросив у мамы прощения, горько раскаявшись пред иконами, я решил полностью изменить свое отношение к родителям и, в первую очередь, почитать их и служить им, как Самому Христу. Это полностью изменило наши отношения и сильно укрепило взаимную любовь, а заодно постепенно привело меня к практическому осознанию того, что нужно возвращать неоплатные долги родителям – любя и почитая их первыми после Бога. Тот, кто чтит друзей больше своих родителей, безчестит самого себя, но чтущий отца и мать быстро обретает милость Божию.
В Богизогоне я продолжал приучать себя к холоду и жаре. Для этого я ходил зимой босиком по снегу, а летом – по горячей пыли, которой на дорогах в это время бездожия лежало чуть ли не по щиколотку. Пыль была такой горячей, что иногда приходилось делать огромные прыжки, чтобы добежать до какой‑нибудь тени, чтобы остыть в тени деревьев. Благодаря такому горячему «прогреванию» мне удалось полностью излечиться от артрита и болей в спине, которые донимали меня после уединения на Рице. До конца ноября я понуждал себя окунаться в реке, вода которой становилась очень холодной. Так как зимой, в снегопад, до реки часто не было возможности добраться, я ходил у себя во дворе по глубокому снегу босиком и обтирался снегом по пояс. И все же добиться того, чтобы преодолеть воздействие непогоды, как я мечтал, и жить с минимальным набором одежды, как я представлял себе аскетизм, мне не удалось. Слава Богу, что я не заболел от зимних закаливаний, но в чем‑то сила воли и выносливость, чтобы терпеть неблагоприятные условия, значительно укрепились.
Ходя босиком по летним тропинкам, с обеих сторон заросших большими синими колючками, я приучал себя к постоянному вниманию, чтобы не наступить на опасные шипы, а также на змей, любящих в жаркий зной лежать на тропинках, греясь в горячей пыли. Это упражнение со временем развило силу внимания и очень помогало мне в городе ходить по улицам, видя только тротуар, чтобы не отвлекаться от молитвы и не рассеиваться. Заодно умение удерживать внимание внутри отучило меня от дурной привычки заглядываться на девушек, которые после горного уединения все казались необыкновенно красивыми.
Когда в Богизогоне появился местный аэропорт с позывным «Мятежник», я иногда, если позволяла погода, летал в областной городок, имеющий другое кодовое название «Тоска», с пересадкой на маленький самолетик, который тогда люди называли «кукурузник». В Душанбе нужно было добираться другим самолетом – «Як‑40». Помню, пришлось прилететь в Душанбе как раз на 8 марта, популярный в те времена женский праздник. Я вошел в троллейбус и, стоя на задней площадке, где было поменьше народа, смотрел в окно. От сильного запаха женских духов у меня закружилась голова, потом пришла слабость. Я медленно опустился на пол и потерял сознание. Только выйдя из переполненного троллейбуса, мне удалось немного отдышаться. Тем не менее родители сильно встревожились, увидев меня неестественно бледным.